Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
ор корежит. Ведь знала
же, что врать противнику нельзя, что для нас существуют моральные запреты и
вообще совесть! Где были -- если не совесть -- то по меньшей мере мои мозги?
Не помню. Безумие какое-то. Вот нужно мне было свидание -- и все!
К счастью, выгоды от этой мое глупости все равно не было: администрация
не обратила на "объясниловку" никакого внимания. Ну, сообщили Игорю другой
предлог -- и тем дело и кончилось. Второй этот предлог был не менее
идиотским, чем первый: телогрейка у меня лежала на кровати. За это вполне
можно лишить свидания, положенного раз в год. А что телогрейки наши за
полчаса до этого только принесли в зону, что в доме не было ни единой
вешалки и даже гвоздя, что единственное место, куда их можно положить, --
это как раз кровати (что мы все и сделали) -- это уже детали, отношения к
делу не имеющие. Я на это тогда и не отреагировала никак, мне было
достаточно своих эмоций. Наши отнеслись к происшествию сочувственно. Никто
мне никогда этой истории не поминал -- поняли, что с меня и так хватило. В
порядке протеста против лишения свиданий как установившейся практики -- я
объявила десятидневную голодовку. Мне радостно заявили, что есть новое
постановление правительства (секретное, разумеется) об административных
наказаниях за голодовки.
Сводилось это к тому, что голодающего бросали в ШИЗО на максимальный
срок -- пятнадцать суток. Потом, разумеется, могли добавлять эти сутки,
сколько им угодно. Чтоб не возиться с добавками, мне сразу после ШИЗО, в том
же постановлении, выписали два месяца ПКТ.
Проводили меня наши до ворот, а на вахте, пока дежурнячка обыскивала
мой мешок, вокруг меня закружилась Подуст с неожиданными сантиментами:
-- Ратушинская, я завтра уезжаю. Давайте хоть попрощаемся. Больше мы не
увидимся, так почему бы нам не расстаться друзьями?
И -- честное слово -- додумалась протянуть мне руку! Повисела эта рука
в воздухе, под ехидные ухмылки дежурнячек и конвойного офицера и стала
барабанить маникюром по столу. Не услышала от меня Подуст ни "душевных
переливов", ни дерзости, которую могла ожидать с еще большим основанием. Я
молча прошла мимо нее -- и закинула свой мешок в машину. Поехали!
Через два дня ко мне присоединилась Таня. Она объявила голодовку на все
время, пока меня, голодающую, держат в ШИЗО -- и получила тот же срок,
пятнадцать суток и потом два месяца. Таня изловчилась пронести сквозь обыск
оранжевый цветок, который наши передали для меня.
Уж где они его раздобыли в таком разорении -- до сих пор не понимаю. Но
он оказался по-зэковски живучим и стоял у нас долго в алюминиевой кружке.
Иногда мы с ним разговаривали, как говорят с детьми.
Наше счастье было, что на дворе стоял июнь, и мы мерзли не больше, чем
обычно мерзнут в голодовке. Ослабели, конечно, но сидеть было весело. Что
зона избавилась наконец от Подуст -- нас радовало: вторую такую по всей
Мордовии вряд ли сыщут. Оказывается, она и к Тане приставала с "задушевными
разговорами", отправляя ее в карцер. С тем же, конечно, результатом. Почему
ей это понадобилось -- мне трудно понять. Вывихи садистской психики?
Интересно, отправляя нас на расстрел -- полезла бы она с поцелуями? Не знаю.
Но самую чудесную историю из этой серии рассказала нам Лагле, когда мы
вернулись.
На следующий день после Таниного отъезда Подуст заявилась в зону, нашла
Лагле и после тех же причитаний, что надо расстаться друзьями, спросила ее:
-- Ну что я вам лично сделала плохого? За что вы назвали меня крысой?
Лагле ничего не ответила, только искренне удивилась -- никогда она
Подуст никак не называла, да и вообще заниматься перебранками Лагле было
более чем несвойственно. Поэтому она решила, что Подуст просто напоследок
спятила. И только дежурнячки вскоре прояснили ситуацию. Весной, в день
рождения Лагле, среди прочих поздравлений и подарков, была мною сочиненная
пародийная сказка про Золушку. Лагле была у нас золушкой в ту неделю, и вот
я написала, что злая ведьма Совдепия перенесла Золушку далеко-далеко от
родной Эстонии, оплела вокруг колючей проволокой -- ну и так далее.
Сказке положен хороший конец -- и вот к нашей Золушке прорвался
прекрасный принц -- ее муж Лембит, и увез обратно в Эстонию. На радостях
этапная "кукушка" превратилась в карету, конвойные -- в лакеев, а Подуст
тужилась-тужилась, пытаясь обернуться вороным конем, но ничего у нее не
вышло -- превратилась она в крысу.
Мы тогда этой сказке посмеялись и забыли. С тех пор было столько других
шуток и выдумок! Но надо же так случиться, что Лагле переписала ее к себе в
тетрадь, а тетрадь эту отобрали при обыске, когда нас переводили из зоны в
зону. Все другие записи там были по-эстонски, а эта -- по-русски и, значит,
понятна нашим офицерам. Стоит ли говорить, что прежде чем попасть в КГБ,
тетрадь эта обошла все Барашево, и охрана наша над этой сказкой дружно
хохотала. Кое-кто переписал ее для себя, а при общей их нелюбви к Подуст
шутка про крысу стала популярной. Вот Подуст, думая, что Лагле эту сказку
сама написала, и понеслась к ней выяснять отношения. Хвати у нее ума не
усугублять заведомо проигранную ситуацию -- мы бы и не узнали, что наша
сказка снискала себе широкую аудиторию. Но чем человек мелочнее и глупее --
тем больше он склонен к выяснениям отношений, это прямо становится какой-то
манией и, видимо, происходит от постоянного ощущения уязвленности.
Так и исчезла Подуст с нашего горизонта, а вместо нее у нас появились
сразу два начальника отряда -- Арапов и Тримаскин. Оба они были совершенно
безвредны, пока не имели прямого приказа. Арапов -- молодой лейтенант -- в
Барашеве назывался попросту Витькой, и даже дежурнячки были с ним на "ты".
Единственный из наших тюремщиков, он умел делать хоть что-то руками, а
именно -- чинить телевизоры. Даже нашу старую развалину он ухитрялся
заставить работать, хоть и ненадолго, но зато периодически. Парень он был
откровенный и прямой, врать не любил и когда при очередном обыске отнял у
пани Ядвиги все письма ее родных, на наш вопрос:
-- Совесть у вас есть или нет?
честно сформулировал:
-- Совесть поглощается приказом!
Капитан Тримаскин был из тех капитанов, что никогда не станут майорами
-- даже для охранника он был слишком туп. У нас он дорабатывал до пенсии и в
первый раз насмешил нас, когда появился в зоне с крашеными сединами. И где
он только достал эту рыжую смесь! Врал он легко и естественно, как птичка
поет, и ничуть не смущался, когда его на этом ловили. Он, кажется, и не
знал, что это -- стыдно. Поначалу он пробовал вести с нами дискуссии на
разные темы, в порядке воспитательной работы. Но припирать его к стенке и
уличать в неграмотности было так легко, что мы от этого скоро отказались --
неспортивно. Сам по себе он был настолько смешон и беззлобен, что
подшучивать над ним и тем более его обижать у нас было запрещено. Тримаскин
был объявлен "сыном полка" и взят под защиту. Даже в заявлениях в
прокуратуру мы старались его не упоминать, жалко было.
Начальником участка (мужской и женской политзон) стал у нас Шалин. Сам
по себе человек добродушный, он, тем не менее, делал офицерскую карьеру -- а
стало быть, должен был идти на все. И шел, сначала сильно смущаясь, а потом
на наших глазах постепенно привыкая. Но иногда с ним можно было поговорить
как с человеком, и тогда вел он себя по-человечески. Например, про Наташу
все понял и честно старался любым чертом отвести от нее карцеры -- не хотел
брать греха на душу. Даже когда у Наташи сдавали нервы (от болезни и
издерганности) и она сама нарывалась. В общем, он был не худшим вариантом
тюремщика, и личных конфликтов с ним обычно не было. Интригами и мелочными
бытовыми притеснениями эта троица откровенно брезговала, оставляя такие
упражнения в удел КГБ. Разве что, когда приходилось нас обыскивать, они
снова и снова добросовестно переполовинивали наше имущество -- надо же было
что-то изъять для отчета! Но по приказу, конечно, врали.
Но в эти два с половиной месяца мы с Таней были в другом ведомстве --
на "двойке". Сразу выяснилось, что, кроме обычных зэковских возможностей
общения, между нашей камерой и соседней была роскошная сквозная дырка под
нарами. Узкая, с мой палец. Но соседки сразу наладили с нами переписку, еще
пока мы были в ШИЗО. Листы бумаги (им бумага была разрешена, они содержались
в ПКТ) сворачивались тонкими трубками. Трубки эти вставлялись одна в другую,
а в них запихивался шариковый стержень и записка. Так мы общались через
полуметровую стенку, а в день окончания нашей голодовки они пропихнули в
дырку несколько бумажных трубок, полных сахару. При том, что сахар в ПКТ
выдавался не всем, а только выполнившим накануне норму (дело почти
невозможное), да и то по десять граммов, а практически -- вдвое меньше --
этот сахар они всей камерой собирали для нас не меньше недели. Мы, перейдя
на режим ПКТ, а стало быть, обретя право на свою одежду, бумагу и махорку --
перегоняли им тем же способом курево. Сами мы не курили, но, зная вечный
зэковский дефицит табаку, взяли несколько пачек с собой для таких случаев.
Но главное было не это, а бесценный для обеих сторон обмен информацией.
Их интересовало все, чего они не знали. Прочитав мои стихи, они засыпали
меня вопросами: кто такой Одиссей? Что такое Кайнозойская эра? Какой такой
сад называется Гефсиманским? Пришлось мне попотеть, составляя подробнейший
комментарий, а когда дошло до стихов Тютчева, Пушкина, Бродского, Самойлова
-- короче, всего, что я помнила наизусть -- мы с Таней написали, наверное,
целый энциклопедический словарь. А уж объяснять им, что такое законность да
права человека -- было не менее объемной работой. Но с какой жадностью они
задавали новые и новые вопросы!
Мы, со своей стороны, узнавали все больше про уголовные лагеря. На
"двойке" содержались матери с детьми. Кормящих матерей сажать в ШИЗО и ПКТ
запрещено законом. Что же делать, когда посадить хочется? Да очень просто --
велеть врачу, чтоб диагностировал: у матери нет молока. В этом случае врач
имеет право отстранить от кормления, а тогда уж можно и в ШИЗО. И в карцере
выли бабы, у которых по груди текло молоко, застуживали себе молочные
железы, а их малыши тем временем плакали в ДМР (Дом матери и ребенка).
Каждый восьмой ребенок там умирал, во время эпидемий -- больше.
Остальные росли, почти не видя матерей -- нет ничего проще, как лишить
заключенную права на свидание с ребенком. Как-то их кормили, как-то лечили и
воспитывали -- матери не имели права в это вмешиваться и контролировать.
Двухлетние едва умели сказать пару слов, да и то не все. И наша соседка Юля
передавала нам через ту же трубку фотографию своей дочурки:
-- Гляньте, девочки, какая славненькая! Правда, не скажешь, что
зэковское дитя? Скоро ее в детский дом увезут -- здесь после двух держать не
положено. А мне еще три месяца ПКТ. Дадут ли хоть поцеловать напоследок? Ну,
посмотрели мою Машеньку? Подгоните фотку назад, она у меня одна.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Стояло лето, а значит -- обычная в уголовном лагере эпидемия
дизентерии. Не избежали ее и мы с Таней, и остальные. В ШИЗО и ПКТ уберечься
невозможно: ни еду сама не варишь, ни посуду не моешь, ни от мух не
спасешься. И воды мало -- не каждый раз руки помоешь. Нальют с утра чайник
-- и крутись как знаешь. За нас -- политических -- все же испугались. И нары
открыли на целый день, и постель дали, и лечение назначили. Таблетки нам
выдавали с утра вместе с пайкой, а с уколами была комедия. Медсестра не
могла зайти в камеру! Чтобы открыть дверную решетку, нужно присутствие ДПНК
-- не бежать же ему вместе с медсестрой на уколы. Поэтому внешнюю дверь
отворяла дежурнячка, а медсестра так и колола нас сквозь решетку -- смех и
грех! В коридоре была полутьма, и бедняга орудовала почти вслепую. Все же мы
были в лучшем положении, чем девчонки в ШИЗО. С ними не цацкались, и они так
и лежали покатом на полу. Прошел слух, что в ДМР мрут дети, как никогда
раньше. Называли цифры умерших на зоне -- все разные, но все больше
шестидесяти.
Потом прокатилось известие, что всех матерей, которые арестованы
вторично -- отправляют в другой лагерь, "на четырнадцатую", а детей
оставляют здесь. Чтобы меньше было шума и воя -- берут неожиданно, а с
детьми попрощаться не дают. Уже уехали два этапа, скоро третий. Те, кто
сидел в ШИЗО и ПКТ, радовались -- отсюда на этап не возьмут, а пока они
отсидят -- может, эта кампания кончится. Были и равнодушные. Лизка из пятой
камеры прямо-таки требовала, чтобы ее немедленно везли "на четырнадцатую",
раз положено. На ребенка ей было наплевать, а в том лагере сидели ее давние
подруги. И те же тюремщики, что безжалостно отрывали женщин от малышей --
возмущались отсутствием у Лизки материнских чувств и упрекали ее за это.
У нашей приятельницы Юли появились новые проблемы. В последнее время ею
заинтересовался оперативник Учайкин. Вызывал ее на беседы, угощал чаем.
Нужно ему было от Юли, чтоб она на него работала, и он вербовал ее в
доносчицы безо всякого стеснения. Поскольку чай все же аргумент ненадежный,
он нашел другой, поубедительней -- та же статья 188-3. Юля сидит в ПКТ.
Лагерного сроку ей осталось пять месяцев. Значит, она успеет выйти из ПКТ, а
там проще простого состряпать ей новое нарушение -- и добавить пару лет
срока. Расчет был тонкий: Юля за лагерный срок успела познакомиться с парнем
из ЛПТ (Лечебно-Трудового Профилактория. Так официально называются
исправительные лагеря для алкоголиков). Лагерь этот был рядом с "двойкой",
через забор. И она со своим Женькой умудрилась встречаться, влюбились друг в
друга, родила Юля свою Машеньку и надеялась вскоре выйти на свободу. Женька
освобождался на месяц раньше нее, клялся дождаться, забрать ребенка из
детдома и устроить свадьбу. Все эти радужные надежды ставил теперь под удар
Учайкин со своей дилеммой. Он обожал потом цитировать Горбачева:
"Альтернативы нет".
Юля же доносить органически не была способна. Уж как она плакала -- и у
Учайкина, и потом в камере! Мы утешали ее как могли, но чем тут утешишь?
Разве только слабеньким шансом на то, что не всех, кого вербуют, преследуют
в случае неудачи. Им и добровольцев хватает. Но Учайкину, видимо, просто
нравилось мучить Юлю. Молодая зареванная женщина, готовая валяться у него в
ногах, тешила какие-то его амбиции. После таких "бесед" у нее бывали
сердечные приступы, но никаких медикаментов ей категорически не давали.
Приходилось передавать ей в тумбочке разломленные пополам (для компактности)
таблетки валидола. Нам теперь в лекарствах отказу не было, и в данном случае
мы без смущения использовали свою привилегированность.
Чем эта история кончилась -- так и не знаю. Нас увезли из ПКТ, когда
Юле оставалось там еще сидеть больше месяца. Так хочется верить, что
выстояла! И в счастливый, несмотря на это, исход! Но реальность -- суровая
штука.
На второй месяц нашего пребывания на "двойке" КГБ не без оснований
заподозрил, что уголовницы помогают нам с нелегальной перепиской. А тут еще
дежурнячка увидела в соседней камере тетрадку с моими стихами. Видела-то она
через глазок, что там было написано -- ей было не разобрать, но девчонки в
тот момент что-то из нее читали и произнесли вслух пару строк. Дежурнячка
открыла кормушку и потребовала тетрадь. Соседки наши отказались --
сообразили, что в камеру ей одной не войти. Пока она бегала за ДПНК -- они
тетрадь сожгли, чтоб не выдавать меня. А когда минут через десять нагрянули
к ним с обыском -- без запинки врали, чти списали в тетрадь стихи из
библиотечной книжки, про любовь. А дежурная их испугала: они решили, что,
раз она тетрадь отбирает -- про любовь, может быть, в лагере нельзя? Ну и
сожгли с перепугу, теперь сами жалеют и просят прощения. Учайкин аж зубами
скрежетал. Но объясняться с нами по этому поводу даже не пытался. Пошел с
повальным обыском по всем другим камерам. Девчонки в четвертой, охваченные
паникой, бросили в парашу любовную записку, полученную от кого-то из ШИЗО.
Так Учайкин, заметив это в глазок, парашу со всем содержимым конфисковал и
поволок на экспертизу! Мы умирали со смеху, представляя себе, как он
вытаскивает из зловонной жижи размокшие бумажные кусочки и сдает в КГБ. А те
складывают из них прямоугольничек с надписью типа: "Люся, люблю тебя больше
жизни. Подгони табачку во вторую".
Читатель к этому времени, видимо, уже заметил, что мы что-то многовато
смеемся для таких обстоятельств. Но это помогало нам не свихнуться, а
свихнуться было от чего. В лагерях есть и настоящие сумасшедшие, а уж
психопатию зарабывают сплошь и рядом. Этим беднягам приходится, пожалуй,
хуже всех. Перезнакомившись за три года со всеми завсегдатаями ШИЗО, мы чаще
всех там встречали кореянку Ким. Ее самое мы никогда так и не увидели, зато
слышали в каждый свой приезд. Ким была сумасшедшая, причем периодически
впадала в буйство. Она не выносила, когда на нее смотрели, а в лагере ведь
всегда ты у кого-то на глазах. Встретив чей-нибудь взгляд, Ким кидалась в
драку -- и оказывалась снова в ШИЗО. Это администрации казалось проще, чем
лечить ее. Когда Ким уводили из зоны, девчонки в ее отряде облегченно
вздыхали -- жить вместе с сумасшедшей не сахар, а куда деться. Зато взвывали
те, кто был в ШИЗО. Сидеть с ней в одной камере никто не хотел, да их не
очень спрашивали. Запихивали Ким в первую попавшуюся камеру, и скоро оттуда
раздавалось:
-- Начальница! Она на меня смотрит! Уберите меня отсюда, а то я ей
глаза выдеру!
Дежурнячка уточкой подплывала к кормушке.
-- Уймись, Ким, никуда тебя отсюда не уберут. А вы чего, девки, на ее
глядите? Знаете же, что она психованная.
-- Да никто на нее не смотрит, начальница, ей мерещится! Уберите ее от
нас, вон в восьмой всего шестеро сидят, а нас тут и без нее семь человек!
Из восьмой тут же поднимался крик:
-- Ишь какие хитрые! Сами с ней сидите! Она прошлый раз Маньке миской
зуб вышибла!
Кончалось тем, что Ким лезла в очередную драку. Бывали у нее и
молчаливые периоды, когда она сидела на полу и смотрела в стену. Уложить ее
на нары в отбой было тогда невозможно, да к ней не очень и приставали --
были рады, что хоть на день-другой утихла. Сколько раз мы ни приезжали в
ШИЗО -- на какой-нибудь двери мелом была написана среди прочих фамилия Ким.
Только один раз мы ее не застали и даже забеспокоились:
-- Девочки, а где же Ким? Жива ли?
-- Жива, жива, вчера только вышла в зону!
...Через три дня ее привели опять. До сих пор мне ночами снится иногда
этот дикий крик, голос, по которому уже не разобрать ни пола, ни возраста:
-- Начальница! Она на меня смотрит!
Нам с Таней, еле ноги таскающим после голодовки, ШИЗО и дизентерии,
сиделось еще сравнительно неплохо. Мы были в камере вдвоем, а в соседних,
рассчитанных на четырех человек, сидело иногда по десять-одиннадцать. В ПКТ
к нам приходила библиотекарша-заключенная. Обычно она появлялась с мешком
наугад выбранных книг и в каждую камеру совала по две-три книжки на десять
дней. Книги были обычно "про любовь" и "про войну", без начала и конца --
девчонки драли страницы на курево. Политических она, однако, уважала и в
знак уважения