Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
е! Мне,
конечно, поначалу совершенно непонятно -- почему. Из объяснения, которое мне
наперебой дают десять -- двенадцать человек (все -- из разных тюрем и
лагерей -- сговор исключен), вырисовывается примерно такая история.
Раньше все зэки были в своей одежде, и при Сталине, и при Хрущеве.
Хрущев даже отменил было нагрудные знаки. Женщины, к тому же наголо не
бритые, в хрущевское время совсем были похожи на людей. В зонах даже
мануфактура продавалась -- шили себе что хотели. Пока Валентина Терешкова не
посетила Харьковскую зону. Начальство, конечно, на полусогнутых, зэчек
выстроили. И тут наша Валя развернулась:
-- Как так, -- говорит, -- некоторые из них одеты лучше меня!
Нашла, кому позавидовать. И пошла возня -- у всех зэчек все свое
отобрали и ввели единую форму одежды, а уж какую одежду государство способно
изобрести для заключенных -- это ясно. Ввели нагрудные знаки, появиться без
них -- нарушение. Приказали повязываться косынками, без косынки --
нарушение. И в строю, и на работе, везде вообще, только на ночь снимаешь.
Волосы, конечно, портятся, а что поделаешь? Сапоги эти дурацкие! На Украине
еще разрешают женщинам хоть летом в тапочках ходить, а в РСФСР -- нет.
Теплого ничего не положено, кроме носков и телогрейки. Так и стоишь зимой на
проверке в коротенькой хлопчатой юбочке "установленного образца", мерзнешь,
как собака. Мужикам -- тем легче, у них хоть брюки с кальсонами. Зато теперь
эстетические чувства Валентины Терешковой удовлетворены. Она может приезжать
в Харьковскую зону (из нее, кстати, с перепугу сделали "показательную" и
вконец замордовали там женщин всякими дисциплинарными ухищрениями). Она
может приезжать в любую другую зону СССР с уверенностью, что никто не будет
одет лучше нее. Все будут одеты одинаково плохо. Да здравствует
коммунистическая законность! Примерно эту же историю я слышала потом от
разных зэков в разные местах не менее тридцати раз.
Заключенные выражают ей свою благодарность частушками, из которых
только одна не содержит впрямую нецензурных слов. Ее я процитировала выше,
остальные придержу при себе, оберегая нравственность читателя.
-- Почему же на нее все-таки помиловки пишут?
-- А дуры, вот и пишут, -- отвечает мне знающая жизнь Варюха. -- Все на
что-то надеются: то на амнистию, то на помилование. Бывает, что и милуют под
какой-нибудь праздник -- так одну на сто тысяч. Я этих помиловок сроду не
писала, а других дур хватает.
Ну да, примерно о том же писал Солженицын. Цитирую по возможности
близко к тексту. Вагон загорается интересом: а еще чего он писал? Весь
"Архипелаг ГУЛАГ", конечно, не перескажешь, но кое-что излагаю по памяти.
Конвойный (смена уже опять поменялась) говорит:
-- Помолчи, сейчас начальник ходить будет.
И он же, когда начальник прошел:
-- Ну давай, что там дальше?
Даю. Кому же это еще и давать, как не вам, ребята в форме -- зэковской
ли, солдатской... Ведь не все же вы пожизненные воры и бандиты! У всех у вас
жизнь покалечена, но душа-то осталась. Каково ей теперь, этой душе, с
малолетства запущенной в машину лжи и насилия? Хорошо бы ей все-таки
выстоять, а есть ли шансы? Я все-таки надеюсь, что есть.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пересыльная тюрьма в Потьме -- препаршивое место, хотя, наверное,
хороших пересылок не бывает. Меня, спохватившись, снова отделяют, и опять я
одна в камере. Камера большая и гулкая. Коек нет -- сплошные деревянные нары
в два яруса. Наверху зарешеченные оконце. Стекло выбито. Отопительный сезон
кончился в начале апреля, а сейчас середина. Кое-где еще лежит снег. Ох, и
мерзнуть же мне в этой камере! Но я еще не представляю себе -- как мерзнуть.
В камере кран, что само по себе уже роскошь. Но у этой роскоши протекает
труба, и на цементном полу непросыхающая лужа. Поперек я ее могу
перепрыгнуть, а вдоль -- нет. Это, конечно, гарантирует камере стопроцентную
влажность: носовой платок, который я тут же стираю, так и не высыхает до
моего следующего этапа. Вся моя одежда за пару часов пропитывается влагой.
Доблестно стучу зубами, рифмуя "канализацию" с "цивилизацией". Но слышу и
какой-то другой стук: это по отопительной трубе. Меня, стало быть, вызывают
на связь. В поезде меня научили, как это делается: приставляешь дном пустую
кружку к трубе, а сверху -- ухо, и все слышишь. А чтоб говорить -- орешь в
эту же пустую кружку, приставленную к трубе.
-- Шестнадцатая, шестнадцатая, упади на трубочку!
Ну да, это меня.
-- Говори!
-- Ты напиши домой письма, отсюда можно переправить. Держи при себе,
нас на один поезд завтра будут грузить, ты нам сразу перекинь. Все будет как
надо. И знаешь что, отдельно стихи запиши, девочки просят. Не бойся, нас по
стихам не шмонают. У меня вон тетрадка со стихами уже два года, и ее даже не
читал никто. Пиши давай. Конверты у тебя есть?
-- Есть, спасибо.
-- Не поняла?
-- Спасибо!
-- А-а... Ты, когда на трубочке, говори медленно, а то не понять. Ну
все, пока.
Писать или не писать? Стихи -- Бог с ними, пускай идут как идут. Но вот
письма... Насколько можно положиться на этих моих случайных попутчиц? Среди
них всякие бывают: одна действительно как-то ухитрится переправить, из
чистой зэковской солидарности, другая в надежде на поблажки понесет в
оперчасть... Разговор был "по трубочке", в глаза не заглянешь. Ну, допустим,
передадут -- какой адрес писать? Домашний, ясное дело, нельзя -- КГБ
просматривает всю почту. Надо, стало быть, на не очень заметных знакомых,
чтоб они передали Игорю. Адреса у меня есть, зазубрила в свое время. А
написать бы надо: процесс у меня был даже по советским понятиям неслыханный,
с нарушением всех мыслимых юридических норм. И права на защиту меня лишили,
и последнего слова. Никого, кроме гебистского "наполнителя", в зал не
впустили, так что они не стеснялись. Была не была -- рискну! Даже про холод
забываю. Пишу, припоминая все: имена следователей, судьи, заседателей,
кассационной комиссии... Ах, жаль, нет копии приговора -- там есть места
изумительной красоты!
Готово мое письмо, заклеен конверт, надписан адрес. В письме --
описание следствия и процесса и просьба передать это все Игорю. А дальше уж
его доля риска: как он это все обнародует? Если, конечно, он вообще до сих
пор на свободе...
Это письмо ушло и попало по адресу. Игорь был на свободе и узнал о
существовании письма от общих с адресатом знакомых, но самого письма так
никогда и не получил. Не отдал его адресат и мне после моего освобождения.
То ли держит его до сих пор у себя, то ли отнес в КГБ этот человек с высшим
образованием, никогда не судимый и не сидевший. Если сравнивать его
моральный уровень с теми "блатняшками", которые все-таки переправили письмо
едва знакомой и малопонятной "политички" -- вывод печален. Но и достаточно
типичен. Я не пишу имя этого человека -- не потому, что он бывал у нас
гостем и ел с нами хлеб, и не потому, что у него двое детей, которые носят
его фамилию. Просто книга -- не место для сведения счетов. Да и стоит ли
выделять его одного? Мало ли у нас таких?
Теперь стихи. Переписать для девчонок десятка полтора мелким почерком
-- не номер, трудно другое: на каждой пересылке я восстанавливаю оглавление,
а уходя на этап -- сжигаю. И снова по памяти восстанавливаю на следующей
пересылке. Мне удалось припомнить сто двадцать стихотворений, написанных до
ареста, и под следствием я написала сорок четыре. И одно в Лефортовской
тюрьме начала, сейчас надо бы кончить. Но каждый раз при восстановлении
обоих списков одно какое-нибудь упорно не хочет вспоминаться -- каждый раз
другое. Это мучительнее, чем незалеченный зуб -- иногда полдня промаешься,
пока все вспомнишь. А сейчас вот -- полночи. Хотя что бы мне иначе делать
этой ночью? Постели не дали, одежда сырая, а лужа на полу по краям берется
ледком. Не поспишь! Каждые минут двадцать я начинаю скакать через эту лужу:
для моциона и для обогрева. По очертаниям она похожа на Средиземное море, и
даже рельеф вокруг нее, созданный бетонными неровностями, более или менее
соответствует. А вот климат подкачал...
Нудно капает вода из трубы. Нары, железная дверь и стены. Как вы
думаете, какие стены в камере потьминской пересыльной тюрьмы? Белые? Серые?
Казенного зеленого цвета? Ошибаетесь -- серебряные! От пола до потолка --
алюминиевой краской... Это производит вначале совершенно дикое впечатление:
сидишь в серебряной клетке. Почему в серебряной? Почему тогда не в золотой?
Белят или мажут гнусно-гороховой краской не думая: такова палитра всех
советских учреждений -- от школы до тюрьмы. А ведь тут какой-то непостижимый
полет мысли! Я ломала себе голову так и эдак, но никакого объяснения этому
тюремному дизайну не на шла. Объяснение совершенно случайно я получила через
полтора года: алюминиевая краска считается предохраняющей от клопов!
Потьминским клопам, впрочем, на эти ухищрения наплевать -- они там здоровые,
активные и упитанные. Мне легче представить себе, что из этой тюрьмы можно
извести всех зэков и всю охрану, чем клопов. Но когда я получила это, хотя
совершенно идиотское, объяснение -- мне стало как-то легче. Воистину, мы
живем в мире загадок. На стенах обычные тюремные надписи: "Танюша, жду тебя
на 14 зоне", "Уезжаем на двойку. Катя Люба, 14.03.83". А вот непонятное:
"Маша -- змея", "Пион".
Почему "пион"? И почему "змея" -- не очень обычное для зэков
ругательство? Было бы что попроще и погрубее -- я бы не обратила внимания. А
так запомнила, и в награду следующим летом пришла разгадка. Оказывается,
есть около сотни стандартных зэковских аббревиатур, непонятных постороннему
читателю. И Машу эту никто не собирался ругать, и никакая она не змея, а
Звездочка Моя Единственная Ясная. А надпись ПИОН означает вопль души:
Проснись, Ильич, Они Наглеют! Той самой наивной зэковской души, которую
учили в школе, что Ильич был "самый человечный человек" и, соответственно,
никогда не наглел.
Не всегда аббревиатуры складываются в слова. И если вы, читатель (не
дай Бог, конечно), когда-нибудь прочтете на тюремной стене рядом со своим
именем ЛТБЖ -- это будет означать просто-напросто: Люблю Тебя Больше Жизни.
Это не труднее запомнить, чем КГБ.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Ну, наконец, последний этапный шмон! Цивильные мои одежки отобрали,
оставив, правда, колготки и шерстяной платок. Прапорщица, что шмонает,
оказалась не вредная. Зовут ее Люба. Про платок она объясняет, что вообще-то
не положено, потому что клетчатый. Так что она его пропустит, а я потом
раздергаю его на нитки, а из ниток можно связать носки. Носки и цветные не
отнимут. Дает мне два ситцевых платьица -- вот и вся моя зэковская одежка.
Телогрейка и сапоги у меня "установленного образца", так что их она
пропускает. Потом, поколебавшись, сует в мои вещи трикотажные спортивные
брюки, которые пять минут назад сама же конфисковала.
-- Бери, только не показывай никому.
Она маленькая и полненькая, форменная юбка заминается на животе
херувимскими складочками. Улыбается мне всеми своими стальными коронками:
-- Ну пошли, ваши там уже ждут не дождутся. Обедать без вас не садятся.
Странный переход между "ты" и "вы". Оказывается, с политичками все
выдрессированы на "вы" -- они строгие и тыкать себе официально не позволяют.
Но все ведь люди, и есть у зоны с "дежурнячками" и мелкие частные разговоры.
Вот тогда можно и на "ты", если это не конфликт. Но это потом оказывается, а
пока я делаю себе эту отметку в памяти и топаю за Любой к деревянному забору
с воротами. Вот она, политическая зона! Кого-то я там встречу?
Люба тихо чертыхается над ключами и огромным замком, и наконец все
ворота скрипят, сотрясаются и отворяются. Колючая проволока. Дорожка к
деревянному домику. Вид у домика более чем неофициальный: этакая дачная
развалюха. Зато по ту сторону колючей проволоки -- вполне официальная будка
с автоматчиком. Вокруг домика несколько берез, и кое-где уже пробилась
трава. Вот и все. Здесь мне и быть еще шесть лет и пять месяцев -- по эту
сторону ворот, на этом пятачке. По дорожке ко мне уже идет худенькая женщина
с седыми волосами. Что-то есть в ее лице покоряющее сразу и навсегда. Как ее
могли судить, глядя ей в глаза? Что они чувствовали?
-- Здравствуйте. Давайте ваши вещи.
Почти без улыбки смотрим друг на друга, но "почти" это тает, тает...
Вот растаяло совсем: сложная вещь -- первый зэковский взгляд!
Она несет к дому мой тощий узелок, хоть и вдвое старше меня. Так здесь
принято встречать гостей, а я сегодня гостья. Люба с нами в дом не идет,
поворачивает обратно. Это надо почувствовать: все, никакой охраны! Охрана за
колючей проволокой, а здесь только мы -- в нашем доме. С большим напряжением
сознания закрываю за собой свою дверь: разучилась...
Темноволосая, страшно истощенная девушка с горящими глазами -- Таня
Осипова. Она только-только вернулась после четырехмесячной голодовки.
Маленькая улыбчивая Рая Руденко. Такое лицо можно встретить в любом
украинском селе -- так и хочется повязать ей платок с перевитыми на голове
концами!
Тоненькая до прозрачности Наташа Лазарева, с клоком волос, спадающим на
лоб.
А та, что меня ввела в дом, женщина с удивительным лицом -- Татьяна
Великанова. Вот они -- те, о которых я столько раз слышала по радио! Мое имя
им ничего не говорит: и сидят они не первый год, и по радио меня не так-то
часто упоминали. Мой срок говорит им одно: раз столько дали -- значит,
судили на Украине. Подтверждаю. Рассказываю о своем деле. Это уже какая-то
информация. А Бог с ней, с информацией -- все станет ясно само собой, в свое
время. Сидеть нам вместе годы, и за эти годы мы все будет знать друг о друге
-- даже больше, чем следовало бы. А пока рассказываю, что там на "свободе",
хотя самые важные из моих новостей семимесячной давности. Мне рассказывают
историю зоны: это ведь теперь и моя история. Знакомят с исторической
личностью, кошкой Нюркой. Она тоже член семьи, живет тут чуть не дольше всех
и кормится из нашего пайка. Вообще-то заключенным кошек не положено, как и
других животных. Но другие животные -- а именно, крысы -- об этом ничего
знать не хотят, и объявили Малую зону своей резиденцией. Они доходили до
такой степени наглости, что замучили не только наших женщин, но и охрану:
попробуй обыщи тумбочку, если там сидит крыса. Хорошо, если выскочит и
шмыгнет между ног под твой же испуганный визг, а ну как тяпнет из темноты за
палец? И потому, когда наши раздобыли котеночка из уголовной больницы,
администрация сочла за благо этого не заметить. Котеночек вырос в кошку
Нюрку, даму солидную и к крысам строгую, не говоря уже о мышах. Подполье
зоны моментально присмирело, а Нюркиных котят за милую душу разбирали наши
же "дежурнячки", надзирательницы: у котят была хорошая наследственность плюс
Нюркино воспитание, и все они были крысоловы. Жму Нюркину вежливую лапу.
Глаза у нее желтые и, как положено, загадочные.
Мы пытаемся определить ее породу, хотя беспороднее кошку трудно себе
представить. "Мордовская сторожевая", -- предлагает Наташа, и так оно и
остается. И опять разговоры, смех, счастливая путаница. Я действительно
счастлива: это мой дом. Это мои друзья. Все они заморены, одеты в какую-то
рвань, но как держатся! Все между собой на "вы", хотя и давно знакомы. Эта
дистанция необходима, когда живешь в такой тесноте. Подчеркнутая вежливость
обязывает не раздражаться по мелочам, не лезть друг другу в душу, не делать
тех ежеминутных зэковских ошибок, которые обращают в ад уголовные лагеря.
-- Не так страшна тюрьма, страшны люди, -- говорила мне на этапе
пожилая тетя Вера.
Здесь, в нашей зоне, люди не страшны -- именно потому, что люди. Пусть
мы все сбиты в один барак, пусть нищенски одеты, пусть приходят с обысками и
погромами -- мы люди. Нас не заставят стать на четвереньки. У нас не принято
выполнять издевательские или бессмысленные требования администрации, потому
что мы не отрекаемся от своей свободы. Да, мы живем за проволокой, у нас
отобрали все, что хотели, отгородили от друзей и родных, но пока мы не
соучаствуем в этом всем сами -- мы свободны. А потому каждое лагерное
предписание подвергается нашей проверке на разумность. Вставать в шесть
утра? Почему бы нет. Работать? Да, если не больны и не бастуем -- почему бы
не шить рукавицы для рабочих -- дело чистое и честное. Выполнять норму? Это
уж зависит от того, до какого состояния вы нас доведете: будут силы --
пожалуйста, нет -- не обессудьте... Носить зэковскую одежду? Все равно у нас
другой нет, а прикрываться чем-то надо. Но вот расчищать для вас запретную
зону мы не пойдем: ни прямое, ни косвенное строительство тюрем и лагерей для
нас не приемлемо. На тюрьму не работаем -- это уже ваше сторожевое дело.
Запрет дарить или отдавать что-нибудь друг другу? Это не ваше дело,
надсмотрщики и кагебисты -- и дарить будем, и на время давать, а надо -- так
последнюю рубашку снимем и отдадим, вас не спросясь. Вставать по стойке
"смирно", когда входит начальство? Во-первых, вы нам не начальство, а ваша
тюремная иерархия нас не интересует -- мы не ваши сотрудники. А во-вторых,
это мужчинам по правилам хорошего поведения следует вставать перед
женщинами, а не наоборот. У вас другие нормы поведения? Да, мы уже заметили,
трудно было бы не заметить. Но мы уж останемся при своих: с вашего
разрешения или без такового. Конечно, за это будут расправы, мы знаем. Но
так мы не потеряем своего человеческого достоинства и не превратимся в
дрессированных животных.
Когда собака прыгает через палку, палку поднимают все выше и выше --
постепенно... Когда собака лижет руку, ее заставляют лизать еще и сапоги --
вот такие как вы и заставляют... Но мы не собаки, и вы нам не указ. Извольте
знать.
Извольте обращаться с нами вежливо и на "вы", иначе мы не ответим, и вы
будете до хрипоты вещать что вам угодно в пустоту -- мы вас даже не будем
замечать. Не приставайте к нам с вашими политчасами, докладами и прочей
пропагандой -- мы просто выйдем из дому и не будем вас слушать. И скажет
безнадежно молодой офицер Шишокин:
-- Лучше иметь дело с двумя сотнями урок, чем с вашей Малой зоной.
А собственно, почему? Мы всегда вежливы -- и с вами, и между собой.
Драк и воровства у нас нет, в побеги не уходим. Рукавицы -- и те шьем
добросовестно, ноль процентов брака... Короче, живем как люди -- охране
никакой работы.
-- А потому, -- объяснит нам откровенный Шишокин, -- что, когда входишь
в уголовную зону, власть чувствуешь.
Это верно, золотые слова. Вот что им дороже всего -- власть! Пусть
дерутся, матерятся, насилуют друг друга, исподтишка ломают станки,
опускаются до последней степени. Зато он, Шишокин, всем им начальник, и
когда он входит -- все навытяжку. А мы от него независимы, хоть он может
лишить нас на месяц ларька или добиться, чтоб любую из нас отправили в
карцер, по-здешнему -- ШИЗО. И это прямо-таки развивает у него комплекс
неполноценности, да и не у него одного. Но мы-то тут чем можем ему помочь!
Мы не психиатры, да и комплекс этот, по всему видно, был у него и раньше.
Что другое может заставить человека добровольно пойти в тюремщики, кроме
желания самоутверждаться за счет бесправных людей? Н