Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
рирует:
поди поймай! А в зоне мы бы устроили такой тарарам, что наша умная киса
оказалась бы за два километра, пока администрация разбиралась бы с нами. Что
им делать? Палить по кошке из пистолетов? Но в зоне это значит -- палить по
нам, а вне зоны такое количество заборов, что человеку за кошкой не
уследить. Так или иначе, Нюрку не трогали, и она благоденствовала, вылизывая
потомство.
Хорошим майским утром я вышла со шлангом поить наши грядки. Остальные
были еще в домике, громкоговоритель на соседней зоне молчал, и тихо было до
звона. И вдруг через наш забор ловко перекинулся человек в черном. Подошел
ко мне. По одежде, по стрижке и главное -- по взгляду -- зэк.
-- Привет. Я Вася.
-- Здравствуйте, Вася. Вы откуда?
-- С первой зоны (он мотнул подбородком в сторону забора). От тубиков.
Слушай, тебя как звать?
-- Ира.
-- В общем, Ира, я менту триста рэ дал, чтоб он на час-два моего
перелаза не заметил. По бабе стосковался. Давай, а?
В предложении Васи на самом деле нет ничего необычного. Мужская и
женская больничные зоны -- рядышком, два забора да проволочные заграждения.
Деньги у уголовников водятся, охрана вся сплошь охотно берет взятки,
женщины, как правило, только рады -- и сами стосковались, и есть шанс
забеременеть. Просто этот Вася, видно, новичок и по ошибке залез не в
больничку, а к нам. Объясняю ему, что здесь -- политзона.
-- Ого, я слышал, но не знал, что здесь. Так ты политичка?
-- Политичка, Вася, политичка! Вон видишь этот забор? Там за ним еще
один, дальше проволока, а дальше -- больничка. Туда-то ты и шел. Дуй, не
теряй времени!
-- Слушай, ну ее -- ту больничку! Давай с тобой, а? Это у вас что?
Сарай? Красота!
-- Вася, милый, я замужем.
-- Ну и что?!
-- А то, что мужу не изменяю.
-- Ты что?! У тебя какой срок?
-- Семь плюс пять ссылки.
-- Ну даешь! Да ты верующая, что ль?
-- Верующая.
Это объяснение всегда действует безотказно и, главное, доходчиво. Всех
остальных моих мотивов Вася попросту не поймет.
-- А за что сидишь?
-- За стихи.
-- Это как? Сама, что ль, сочиняешь?
-- Сама.
-- Врешь?! А почитай.
-- Вася, у твоего мента часики тикают, пока мы с тобой о высоких
материях рассуждаем.
-- Фиг с ними, пускай тикают. Сроду политичек не видел. Много вас тут?
-- Сейчас пятеро, а вообще одиннадцать.
-- А другие за что сидят?
-- Кто за веру, кто за правозащитную деятельность, кто просто
эмигрировать хотел.
-- Ну и как вам сидится?
-- По ШИЗО в основном.
-- Ого! Это за что же? Деретесь?
-- Бастуем иногда. Вот нагрудные знаки не носим. А большей частью КГБ
над нами упражняется.
-- Своих, значит, не закладываете?
-- Соображаешь.
-- Ну и правильно. Своих закладывать -- за падло. Так почитай стихи, а?
-- Вася, жалко мне твоих трехсот рублей. Топай на больничку, а
останется время -- вернешься, тогда поговорим.
-- А ты, может, из ваших кого позовешь? У вас тут что, все верующие?
-- Не все, Вася, но здесь тебе дела не будет. Уж я-то знаю.
Его убеждает не столько аргументация, сколько моя улыбка: он понимает,
что дела, действительно, не будет.
-- Ладно, Ириша, я поконал. Я еще приду. У вас тут никто не стучит?
-- Есть одна, но сейчас она не в зоне. Из здешних никого не бойся. Но
вот если охрана тебя в нашей зоне найдет -- не откупишься. Здесь КГБ
замешан, так что рискуешь.
-- Меня сроду не заметут.
-- А сел-то как?
Оба смеемся, и он перемахивает через нужный забор. В доме я о Васе,
конечно, не говорю, знаю, что подслушка не дремлет. Интересно, кто он? Вор?
Растратчик? Убийца? Кто бы ни был, а соскучился по человеческому разговору.
Сижу за машинкой, шью. Стихи сегодня не идут, и я строчу "вхолостую". Пани
Ядвига штопает старую лейку -- опять протекает. Умение штопать посуду у нас
еще от наших "бабушек": запаять нечем, так они придумали забивать отверстие
нитками. Игла с ниткой пропихивается туда-сюда, потом она лезет уже с
трудом, потом приходится протягивать ее плоскогубцами. Когда дырка заполнена
до отказа -- остается подрезать с обеих сторон торчащие нитки, и пожалуйста
-- наливай что хочешь. От воды нитки разбухают и не пропускают ни капли. У
нас есть пара штопаных кастрюль -- так в них можно даже кипятить воду. В
таких мирных занятиях мы проводим около часу, и тут в цех входит пани Лида.
Делает мне знак рукой, и мы идем наружу.
-- Ирочка, вас какой-то молодой человек спрашивает. Он тут, за
поленницей.
Пани Лида истинно по-зэковски невозмутима, только в глазах веселые
искорки.
-- Побеседуйте, а я посмотрю, не ходят ли дежурные.
И пани Лида отправляется на дорожку, а я -- беседовать с Васей.
-- Ну как слазил? Все в порядке?
-- Какое в порядке! Шкуры эти больничные бабы. Пока я с одной был, две
другие позавидовали и поскакали на вахту стучать. Дуры! Я б и им потом не
отказал. А так еле ноги унес. Ты с этими дешевками дела не имей -- бабы
всегда продадут, особенно, которые с "общака". У вас, ты говоришь, не такие?
Рассказываю ему про наших. Осторожно, конечно, никаких секретов. У меня
еще нет уверенности, что он сам-то не продаст. Вася слушает с открытым ртом.
-- И на КГБ плюете?
-- Плевать не плюем, но игнорируем.
-- Ира, слышь, у меня семь классов. Ты давай попроще выражайся.
-- Ну, тогда -- плюем!
Когда оба отсмеялись, читаю ему стихи, ведь обещала.
-- Ира, ты спиши их на бумажку. У нас один на гитаре лабает.
-- У вас и гитара есть?
-- Ну, тут теперь нет. Недавно хлопцы начальника режима гитарной
струной удавили. Кто сделал -- не нашли, а гитару забрали. Но я здесь
ненадолго, я сам туберкулезный, меня два раза в год сюда на больничку возят.
А на нашей зоне гитары аж две, мы их под самодеятельность получили.
-- Ладно, перепишу. А как я тебе передам?
-- Я теперь пару дней на перелаз ходить не буду. А тут завтра будет
один из наших, Комар его кличка, он вам будет проволоку на ограждении
подтягивать. Так ты ему сунь, только осторожно.
-- А у тебя какая кличка?
-- Шнобель.
-- Почему Шнобель?
-- Вон видишь шрам на носу? Шесть швов накладывали, и переносица
перебита была. С одним фраером зацепился.
Оказывается, что Вася -- профессиональный вор, начал еще с детдома.
-- Озверел от бедности.
Потом, как водится, лагерь для малолетних преступников, потом обучение
у самого знаменитого киевского карманника, потом четыре года краж и
"красивой жизни".
-- Ни разу не попался. Менты уж за мной охотились, а зашухерить не
могли. Так они, гады, меня просто так хапнули, когда я и не крал. Пошел в
магазин, стою в очереди. Вдруг меня двое обжали, а какая-то баба кричит, что
я у нее кошелек из пальто попер. Баба, ясно, ихняя была, и понятые ихние.
Ну, засудили, конечно, у них уже все готово было. Они так любят.
-- Вася, а если б у тебя жизнь нормально сложилась, ты бы не крал?
-- Не знаю. Когда пацаном был -- в моряки хотел. А теперь уже втянулся
и красть буду до смерти. А ту бабу увижу -- пришью. Ты, Ириша, только меня
не перевоспитывай. У меня эта агитация насчет честной жизни уже в печенках
сидит. Нет ее, честной жизни! Ну, кто честный? Ты глянь, все воруют вокруг.
В детдоме у нас и директор крал, что нам полагалось, и завхоз. В лагере --
тоже кому не лень. Или менты те честные, что меня взяли? Или тот судья, или
тот прокурор? Просто -- ихняя власть, а зато я, когда на дело иду -- один
против всех! Знаешь, как здорово!
-- Есть, Вася, честная жизнь. Только она еще труднее, чем твоя.
-- Это ты про таких, как вы тут? Ох, бабоньки, уважаю я вас, прямо
шляпу снимаю. А только толку от ваших мечтаний не вижу. Вы что ж, думаете,
целый народ по справедливости может жить?
-- Когда-нибудь сможет.
-- Так то -- может, через тыщу лет, и то вряд ли. А мы живем сейчас. У
тебя, небось, даже и меховой шубки в жизни не было?
-- Не было. Даже зимнего пальто не было.
-- Эх, Ириша, не встретились мы с тобой на свободе! Я б тебе всего
достал -- да ты, наверное, не взяла бы?
-- Нет, Вася, краденого бы не взяла.
-- Господи, бывают же такие бабы! Почему мне ни одна такая не попалась?
Ведь так и липнут, шкуры, когда при деньгах -- и того им подай, и этого. У
тебя мужик-то кто?
-- Был инженер-теплофизик, потом его с работы погнали, когда КГБ до нас
добрался. Теперь слесарь.
-- Ждет тебя?
-- Ждет.
-- И правильно. Я б ему морду набил, если б он не ждал. Ты, Ириша,
хочешь -- напиши ему, у меня корешки на свободе. Не сомневайся, воры не
продают, у нас с этим строго. Век свободы не видать -- передам!
-- Подумаю, Вася. Иди, не задерживайся тут, сейчас нам обед принесут,
дежурнячки пойдут по зоне.
-- Ириша, можно я тебе руку поцелую? Я в кино видел -- там женщинам
руки целовали. Ой, какие пальчики тоненькие! Ну пока.
-- Счастливо!
Две недели у нас шла переписка с туберкулезниками с уголовной зоны. Она
расширилась -- в нее вступил Васин наставник по воровским делам по кличке
Витебский. Особо знаменитым ворам, авторитетам в своей среде, дают
"дворянские" клички -- по названию их города. Это считается самым
престижным. Витебский этот тоже заинтересовался странным, нигде кроме лагеря
невозможным соприкосновением двух миров -- нашего и воровского. В итоге наши
письма стали носить энциклопедический характер -- обеим сторонам было
интересно знать как можно больше про другой мир. Мы читали их письма все
вместе, и Вася в нашей зоне иначе не назывался, как "Ирин вор".
Перевоспитывать их мы, конечно, не пробовали -- пытались понять. Витебский
писал, что он вор по призванию и воровал бы в любой стране и в любом
обществе, даже в Америке (Америка ему казалась пределом благоденствия и
законности). Нас он очень зауважал, когда узнал, что мы не выполняем никаких
издевательских требований КГБ и администрации. И тут же написал, что у них в
уголовных лагерях есть такое понятие "отрицалово" -- от слова "отрицать".
Это -- зэки, которые работать не отказываются, но ментов ни во что не
ставят, не заискивают перед ними и унижать себя не позволяют -- предпочитают
карцеры. Для понятности он приводил пример.
"Если начальник нарочно уронит ключи и скажет "подними" -- я не
подниму, пусть хоть в ШИЗО сажает. А которые перед начальством шестерят --
называются козлы".
Васю больше тянуло в лирику и самоанализ. Он писал, что ему не по себе
при жестоких уголовных "правилках", не по сердцу участвовать в избиениях,
когда все бьют насмерть одного. Но и он бил, потому таков их "закон":
предателю нет пощады. В конце концов, весь мир основан на жестокости.
Одновременно просил еще и еще стихов, а Витебский насмешливо комментировал:
"Вы Шнобеля моего совсем с ума свели, ночами не спит, все бормочет
чего-то".
Кончилась эта переписка неожиданно, когда однажды днем к нам нагрянула
орава дежурнячек, Подуст, Шалин и несколько офицеров.
-- Женщины, перебираемся в новый корпус! Все, что берете с собой,
подлежит обыску!
Тут-то мы поняли, зачем нас раскидали по разным местам -- чтобы легче
проконтролировать переход. Они давно уже страдали, не понимая, как из лагеря
идет информация на свободу. Теперь есть возможность проверить все наши вещи,
а если припрячем какие-то записи тут -- обыщут пустую зону и найдут, хоть бы
пришлось все перекопать и раскатать дом по бревнышку. Они, кроме того,
подозревали, что мы ловко прячем радиопередатчик.
Это был не обыск, а настоящий погром. В огонь летели старые телогрейки,
отбирали валенки, доставшиеся по наследству от "бабушек", изымали "лишнее"
белье. Все письма и записи было ведено сложить отдельно.
-- Оперчасть проверит и вернет.
Мы со всей педантичностью требовали, чтобы составлялся список: что у
нас забирают на склад личных вещей. Не позволили обыскивать вещи
отсутствующих иначе как при нас, и тоже составляли список, что куда идет. И,
конечно, растянули обыск до вечера, когда склад был уже закрыт. Пришлось
нашей администрации все вещи, изъятые "на склад", все наши записи и книги
(они тоже подлежали проверке) разместить в маленькой комнатке в том же
корпусе, куда нас перевели, и дверь опечатать. Поскольку перетаскивать все
вещи пришлось нам самим (хоть и под их надзором), кое-что удалось спасти --
зэковская ловкость рук! В зоне оставалась тетрадь моих стихов, обернутая в
два пластиковых пакета и закопанная в таком месте, где бы им не пришло в
голову рыть. В августе 85-го года, вернувшись на прежнее место, ее
благополучно откопали и дружно радовались, что цела.
Кастрюли, плитку и чайник у нас, естественно, отобрали -- да и вообще
отобрали все, что только можно. Когда в новом корпусе за нами заперли
ворота, мы огляделись кругом. Каменный дом, вокруг -- глухой забор. Узкая
полоса земли вокруг. На ней ничего не растет, кроме бурьяна. Босиком по ней
не пройдешь -- вся усеяна битым стеклом. Под спальню отведена одна комната,
в ней -- железные койки в два яруса; она вдвое меньше, чем наша прежняя
спальня. Шаткие эти сооружения скрипят и раскачиваются от малейшего
движения. Ясно, что вдвоем спать на таких -- одна мука. Есть водопровод и
даже канализация, но от металлических кранов бьет током. От струи воды --
тоже. Оказывается, в Барашево все заземляют на водопроводные трубы. Если
где-то электрическая сварка -- к крану лучше не подходить. Часть стекол в
доме разбита. А мы ограблены. Инструменты -- и те поотнимали, нечем
приводить все это хозяйство в порядок. Даже молотка нет. Не сказать, чтоб мы
были в радужном настроении. Ужин вернули назад.
-- Нам положен кипяток и горячая пища. Титан отняли, чайник и плитку
тоже -- обеспечивайте теперь как знаете!
Усталые, улеглись на скрипучие железяки -- утро вечера мудренее!
А в запретке всю ночь дежурила охрана -- ждали, что мы полезем в
прежнюю зону доставать припрятанное. У нас хватило ума предоставить им
бесплодно бдеть до утра, тем более, что дежурнячки нас тайком предупредили.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
К утру на меня напала такая тоска, что уже в пять часов я ходила вдоль
забора по безрадостному новому участку. Строительный мусор, глухие заборы,
ямы и рытвины. Остатки какой-то каменной кладки... И тут -- жить?! Я
понимала, что и тут выживем, и цветы разведем, и прочее добро (мы
исхитрились под одеждой пронести часть семян). Но тогда я все еще была
чувствительна к материальным утратам, и жалко мне было нашего колодца,
нашего тополя, рябины и берез, и всего огромными усилиями налаженного быта
старой зоны. Ощущение было, как после погрома. И насколько же мне легче
стало, когда я услышала за спиной веселый голос Лагле:
-- Уже гуляете? Смотрите, какой тут интересный рельеф: за этой кладкой
вся земля приподнята метра на полтора. Надо тут сделать ступеньки, а тут --
дорожку. Камней и щебня нам хватит -- вон их сколько!
И через минуту мы уже планировали -- где пройдет дорожка, где мы
очистим землю и что-нибудь посадим. В этой яме у нас будет погреб, а эту
разваленную кирпичную трубу переделаем в камин! К нам присоединилась Таня.
Она углядела, что металлические нары можно разобрать на обычные лагерные
койки. Так мы сейчас и сделаем. В одной комнате они, конечно, не поместятся,
но соседняя пустует. Будем жить на две спальни, а в два яруса спать не
станем! Нужен молоток, чтоб отбить заклиненные в пазах железные трубки, но
мы нашли два ржавых водопроводных обрезка -- вполне сойдут для наших
надобностей. Наташа орудует вместе с нами. Ее, конечно, выписали из больницы
сразу после нашего переезда; для того только и забирали, чтобы при обыске в
зоне было поменьше народу. Работа эта тяжелая, и наших пани мы туда не
подпускаем, пусть пока благоустраивают кухню. Налетает Подуст.
-- Женщины, что вы делаете? Кто вам разрешил разнимать кровати? Я
запрещаю! Немедленно составьте все как было! Я приказываю! Ратушинская, у
вас длительное свидание через неделю! Вы что -- хотите его лишиться?
Ну и так далее. Мы не видим ее и не слышим, и тогда она апеллирует к
пани Лиде.
-- Доронина! Несите немедленно койку назад!
Требовать от пятидесятидевятилетней женщины, чтоб она тащила койку,
которую мы втроем с трудом поднимаем -- сущее идиотство, но вполне в духе
Подуст. Тут уж пани Лида теряет свою обычную кротость, и Подуст с позором
ретируется. Больше пани Лида с Подуст уже не общается. Целый день к нам
бегают режимники, Шалин, еще какие-то офицеры, все протестуют, приказывают,
угрожают -- а мы тем временем размещаем койки: в одну спальню -- пять, в
другую -- шесть. Больше в эти комнатки просто не влезет, но больше нам и не
надо. Так оно и осталось -- администрация сдалась, поняв, что ничего с нами
не поделаешь. Да и закон был на нашей стороне -- по нему, "самому гуманному
в мире", на заключенного все же было положено два квадратных метра жилья, а
в спальне, предназначенной для нас одиннадцати, было всего восемнадцать
метров!
Той же ночью мы осторожно вынимаем оконное стекло (благо -- на трех
гвоздях) в комнате, где сложены отнятые у нас вещи. Зачем нам опечатанная
дверь, когда есть окно? Лагле остается снаружи -- наблюдать, не появится ли
кто, -- а мы с Таней пролезаем внутрь. Изредка зажигая спички и благословляя
лунную ночь, мы вытаскиваем и передаем Лагле наиболее ценные вещи:
географический атлас (карт заключенным не положено, и мы его все время
прятали), все изъятые письма и записи. Библии, самые нужные одежки... Не
забываем и узлы отсутствующих. Все забирать нельзя -- заметят. Но мы
утаскиваем примерно половину. Припрятать это все в зоне ничего не стоит,
вставить стекло обратно -- тоже. Помня уроки Шерлока Холмса, мы беремся за
стекло в варежках, чтоб не оставить отпечатков пальцев. И потом все втроем
хохочем -- неплохие из нас бы вышли взломщики! Весь следующий день Таня
ходит по участку и руками выбирает из земли битое стекло. Мы с Лагле
сортируем камни и расколотые кирпичи -- что пригодится для наших садовых
дел, что надо выкинуть за забор. Наташа сооружает из куска провода и двух
металлических пластинок примитивный кипятильник: концы провода -- в розетку,
а пластинки -- в воду. Только касаться посудины нельзя, пока ток идет. Обе
наши пани орудуют на кухне -- скребут, моют и наводят уют.
Тут, конечно, приносят постановление о лишении меня свидания -- под
неожиданным идиотским предлогом. И со мной, уже понимающей, что так или
иначе лишат, а предлог неважен, происходит странная вещь. Так я хочу этого
свидания, так мне нужно ткнуться Игорю в плечо, так давно я ни весточки от
него не имею (переписку нашу уже с декабря напрочь перекрыли, а тайные мои
послания тогда еще односторонни), что я пишу объяснительную записку
начальнику лагеря, пытаясь этот дурацкий предлог опровергнуть не менее
дурацким передергиванием фактов. Потом, придя в себя (не без помощи Тани и
Лагле, которые такого шага, естественно, не одобряют), соображаю, что я,
строго говоря, в записке этой солгала. И стыд за эту ложь -- первую за мою
лагерную жизнь -- выжигает из меня всякую возможность лжи последующей.
Надеюсь уже, что навсегда. Но как вспомню -- до сих п