Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
даже принимала у нас заказы. Каталога, разумеется, в помине не
было, и мы просто писали список авторов. Русские классики 19-го века стояли
в библиотеке сравнительно целыми, их-то она нам носила сразу по десять
томов. Дежурнячки не возражали.
-- Они интеллигентные, пущай читают. Все лучше, чем заявления писать!
Читали, дрессировали мышей. От них все равно спасу не было, так уж надо
было развлекаться. Когда нам, единственный раз за два с половиной месяца,
позволили купить продукты на два рубля (конфеты и коржики, больше в ларьке
ничего не было), мы честно угостили наших хвостатых приятелей, не все ж им
зэковским хлебом питаться! Крыс, по счастью, в ШИЗО не водилось, им тут было
не прокормиться. Они орудовали в зоне, поближе к кухне.
С Таней было сидеть хорошо. В условиях, где каждый мелкий недостаток
характера может стать серьезной проблемой для обеих -- с Таней проблем не
было. Сколько мы с ней отсидели в общей сложности вдвоем по камерам -- я и
сосчитать не берусь. Теперь я ловлю себя иногда на том, что, присматриваясь
к новому лицу, думаю: а каково бы с тобой, мил-человек, было бы баланду
хлебать? А таскать парашу? А держать голодовки? А как бы ты вел себя перед
КГБ? И, как правило, достаточно скоро знаю ответ. Что поделать, жизнь
приучила оценивать человека по экстремальным ситуациям. Справедливо это или
нет? Кто знает...
В то лето я благополучно дописала свой второй лагерный сборник стихов,
и он благополучно ушел к Игорю. Назвала я сборник "Вне лимита": лимит на
переписку в ПКТ -- одно письмо в два месяца, да и то через цензуру. Так что
озорство моего названия было вполне естественно. Еще я забавляла Таню и себя
написанием шуточного "кулинарного руководства" -- тема в наших условиях
весьма актуальная. "Автору данного произведения никогда не приходилось вести
регулярного хозяйства. Автору не приходилось также кормить сколько-нибудь
приличных людей сколько-нибудь приличной едой. Вообще, столкновения автора с
приличной едой происходили в основном на почве художественной литературы.
Поэтому не вызывает сомнений, что автор глубоко продумал и прочувствовал
тему о вкусной и здоровой пище и знает об этом все, что только стоит знать".
За этим следовала развеселая чушь на весь объем ученической тетрадки.
Одновременно мы проходили курс зэковских хитростей: как передать
записку из любой камеры в любую. Техника была фантастической. В ход шли
бумажные трубки, нитки, резинки из трусов, куски мыла и тому подобное. Да
простит мне читатель, что я не углубляюсь в детали. Обещаю все как есть
рассказать после уничтожения последнего карцера в моей стране.
Соседки, близко знакомые с бытом ЛТП и мужских уголовных лагерей,
охотно сообщали нам потрясающие подробности. Некоторым из них я бы не
поверила, если бы Игорю не рассказывали то же самое расконвоированные зэки,
когда он приезжал в Мордовию. Чего стоила одна только история о том, как
проносят в зону запрещенный алкоголь. Наиболее благонадежные уголовники
отправляются на дневные работы вне лагеря -- поднимать отечественное
сельское хозяйство, колоть начальству дрова и мыть посуду, ну и так далее.
На ночь они возвращаются в зону. И умудряются иногда пронести через обыск до
трех литров спирта. Как? На это разработана целая технология. Берется
презерватив и соединяется герметично с тонкой пластиковой трубкой
(кембриком). Затем расконвоированный все это хозяйство заглатывает, оставляя
наружный конец кембрика во рту. Чтоб его не затянуло внутрь, он крепится в
щели между зубами (зэки со всеми тридцатью двумя зубами вряд ли встречаются
в природе). Через кембрик с помощью шприца в проглоченный презерватив
закачивают эти самые три литра -- и зэк идет в зону. Если соединение сделано
неловко или презерватив вдруг порвется в зэковском желудке -- это верная и
мучительная смерть. Тем не менее рискуют и носят -- ведь из трех литров
спирта получится семь литров водки! Когда герой является в зону, ожидающие
его приятели начинают процесс выкачивания. Зэка подвешивают за ноги к балке
в бараке, конец кембрика вынимают наружу и подставляют посудину, пока все не
вытечет. Потом вытаскивают пустой презерватив -- он свое отслужил. И весь
барак гуляет...
Иногда мне казалось, что нормального человеческого мира больше не
существует, и я нахожусь в большом сумасшедшем доме. Тогда мы с Таней
затевали бесконечные споры о строгом определении -- что такое человеческое
существо? Определение мы, конечно, так и не нашли -- во всяком случае,
вызывающего абсолютное "да". Но нам от этих споров становилось все же легче.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Вернувшись под конец августа в зону, мы ахнули: бывший наш изгаженный
участок цвел и благоухал. Начатые еще с нашим участием дорожные работы были
закончены по всем правилам: тридцать сантиметров щебня, сверху песок. Это,
кажется, были единственные во всем лагере дорожки, не превращавшиеся в
болото при дождях. Были уже готовы и дворовый камин, и погреб. Нашли выгоду
и в глухом заборе -- теперь за домом можно было загорать, и никто нас не
видел. Каждый комочек земли был разрыхлен, удобрен и полит. По забору вилась
фасоль (местная охрана не знала, что это такое, и не обрывала). Под цветами
были лихо замаскированы дикий лук и укроп. Подрос клевер, его уже можно было
пускать на салаты. Наши подшучивали, что не хватает только бассейна.
Дежурнячки, кажется, гордились достижениями зоны больше всех -- они еще на
вахте начали нам петь, что мы теперь участок не узнаем. А запустив в ворота,
забежали вперед, чтоб не пропустить выражение наших лиц. Надеюсь, что они
были удовлетворены. Созидательные способности "политичек" стали у них
легендой и, боюсь, аргументом для уничижения уголовниц.
-- Вон на политзоне -- хозяйство! А у вас -- только крысы шастают!
Непутевые!
Шалин с компанией поначалу старались установить с зоной хорошие
отношения, ларька никого не лишали, а пани Лида с пани Ядвигой в один день и
час пошли на долгосрочные свидания с родными. Уж на это были теперь самые
роскошные цветы, и мы нарезали по большому букету. На нас с Таней обрушилось
невиданное изобилие пищи -- наши откладывали эти два с половиной месяца все,
что могло долго храниться -- "для шизиков". Были и неприятные новости.
Прикрылась "швейная лавочка" пани Лиды. Владимирова, будучи в Саранске,
наябедничала гебушникам, что дежурнячки у нее шьют всякие мелочи. В
доказательство она привезла в Саранск обрезки их форменной ткани, которые
потихоньку стащила с машинки. Зачем ей это понадобилось? Ведь выгоды ни на
грош! Но кто вообще поймет психологию доносчицы? Дежурнячкам, разумеется,
вкатили по выговору, предупредили, чтоб они не вздумали обижать Владимирову
за донос, и настрого запретили им шить у пани Лиды. Они с горя поведали всю
эту историю нам, но у нас иллюзий насчет "Птички" и до того не было. В
тюрьме КГБ ее к тому же подкачивали наркотиками. Оля и Рая, бывшие с ней в
одной камере, рассказывали, что с очередной беседы она пришла, еле держась
на ногах. Глаза в разные стороны смотрят, зрачки расширены, лопочет что-то,
свою койку найти на может... Ну что с ней такой делать? Выделили ей
отдельный кусок земли под грядки, чтоб не путалась под руками, и старались
жить максимально от нее обособленно. Так же уходили от слежки, выматывая ее
ночным шитьем, так же выдавали ей порцию из бандеролей... Она по-прежнему то
липла с разговорами, то устраивала скандалы с истериками... Шалин
хладнокровно выслушивал ее матерную брань и угрозы нас всех "пришибить", но
обрывать не пытался, очевидно, это входило в программу.
С нашим приездом в быт зоны вошли повальные обыски -- чуть ли ни каждый
день. Подымали пол, лазили в канализацию, рылись в бумагах... Никогда не
находили, что искали, но обыски продолжали с упорством, достойным лучшего
применения. Мы же тем временем сообщали все, что происходит в зоне, на
свободу, передавали копии заявлений, мои стихи. Тут уж наши бедные тюремщики
могли уверовать не только в радиопередатчик, но и в телепатию. Особенно их
добило поздравление зоны президенту Рейгану, переизбранному на второй срок.
Логика наша была проста: если советское правительство поздравляет вновь
избранного президента от имени всего народа -- и, стало быть, нас в том
числе, -- то почему бы нам не сделать это самостоятельно? К чему поручать
это дело Черненко? Ну мы и написали вполне дипломатический и
доброжелательный текст, поставили подписи -- и Рейган получил этот маленький
клочок бумаги очень быстро -- кажется, на второй день после переизбрания.
Если учесть, что мы с Таней -- наиболее подозреваемые в переписке со
свободой -- были тогда в очередном ШИЗО, а вся остальная зона не имела
свиданий уже около трех месяцев, что оставалось думать сбитому с толку КГБ?
Они с горя понеслись в зону предъявлять претензии по этому поводу -- и так
мы узнали, что поздравление дошло. Это было забавно. Получалось, что
обратную связь нам обеспечивали гебешники, добросовестно и возмущенно
информируя нас о наших удачах. Они же мне и сообщили в свое время, что мои
стихи публикуются на Западе: мол, вы с нами поговорите, Ирина Борисовна, а
мы вам за это покажем ваши книжки... Ну, разговоры с ними разговаривать ради
этого мне было ни к чему -- что я, своих стихов не видела? А вот за
информацию спасибо, пустяк, а приятно.
Так мы и жили, и пока не начались сильные осенние ветра -- особых
неприятностей не было. Казалось бы, почему люди, живущие в новом корпусе,
должны зависеть от ветра? А очень просто. То и дело рвались электрические
провода, и лагерь оставался без энергии. Это означало, что нет света -- и
неизвестно когда появится, а кроме того, теплую воду в батареи качали нам с
больнички электрическим движком. Значит, пока не наладится со светом, не
будет и тепла. Вот когда мы вздыхали по оставленным в старой зоне дровяным
печкам. Хоть они и были наполовину развалены, а все же что-то давали. Тут мы
оказались в полной зависимости от хозяйственных способностей нашей
администрации -- а нет ничего хуже: способности эти сводились даже не к
нулю, а к некой отрицательной величине. Нельзя сказать, что батареи
нормально грели и когда было электричество -- угля для кочегарки хронически
не хватало. Но на этот случай Арапов приволок нам "козла" -- электрический
нагреватель, и, таская его из спальни в спальню, мы все же сумели не
вымерзнуть окончательно.
Пошла кампания изготовления самодельных свечей: Галя выбивала из
санчасти парафин для горячих компрессов на свои больные суставы. Мы крутили
нитяные фитили, натягивали их внутри пластиковых трубок (это были шпульки от
бобин с нитками -- отходы нашего швейного производства) и заливали трубки
отработанным парафином. При этих свечах читали, писали письма, передвигались
с ними по темной зоне. Галя смеялась:
-- И от моей болезни есть какой-то толк!
Когда я говорю об отсутствии каких-то особых неприятностей -- это
означает обычный быт нашей зоны: месяцами подряд конфискуемые письма,
тревога за близких и повторяющиеся изо дня в день усилия, чтоб не скатиться
в бесцветную, бесконечную пропасть, которая называется таким коротким словом
-- тоска. Таня за весь срок получила только два письма от мужа, из пермского
лагеря. Гале гораздо чаще, чем письма от Василия, вручали акты о конфискации
("письмо подозрительно по содержанию"). Галя пыталась спорить: ведь письмо
ее мужа уже прошло лагерную цензуру в Перми! Что же, для разных цензоров
разные правила? Но не было для цензуры вообще никаких правил: хотели --
пропускали письмо, хотели -- нет. Хотеть им или не хотеть -- решалось в КГБ,
а нам они ничего объяснять не были обязаны. Напишешь письмо на двадцати
листах -- и через пару дней акт -- "письмо конфисковано как содержащее
условности".
-- Да нет там никаких условностей!
-- А вот мы нашли.
-- Ну покажите, какие строчки вам не нравятся, я перепишу письмо без
них.
-- Вы сами должны знать.
А все дело в том, что КГБ ведет свои психологические этюды, и по их
плану Игорь не должен получать сейчас от меня писем вообще. Потом, через
несколько месяцев, когда он изведется от тревоги -- к нему подступят с
очередной беседой: мол, меня надо спасать, он сам знает, до чего я доведена
и какие у меня шансы выжить так семь лет. Так вот, если бы он был с ними
откровенен -- может быть, можно было бы что-то для меня сделать... Игорь был
откровенен -- высказывал им, что он по их поводу думает. Но они в таких
случаях необидчивы, времени у них много. Сейчас брыкается, может, через
годик согласится. А переписка все-таки -- взаимное влияние, так уж лучше
сводить ее к минимуму. Не слишком ли роскошно -- двадцать четыре письма от
жены в год!
Иногда письма конфисковывались действительно по подозрению, и тогда
цензор снисходила до объяснений. Например, как-то, подшучивая над Игорем, я
съехидничала что-то насчет усов и бороды. Так бедная цензорша подумала, что
я имею в виду усы и бороду классика марксизма-ленинизма! Так и объяснила:
-- Письмо конфисковано, потому что вы шутите насчет Карла Маркса.
Воистину, непостижим ход цензорской мысли. Она и не допускает, что
кто-то еще кроме их дорогих идеологов может быть усатый-бородатый! Это
недоразумение решилось нетипично легко. Я предъявила ей фотографию Игоря, и
она хлопнула себя по лбу:
-- Ой, правда, я же вам сама эту фотографию принесла! Я просто забыла,
что ваш муж носит бороду!
И письмо было отправлено.
У тех, кого привезли из Прибалтики, были дополнительные проблемы. Они
имели право писать на родном языке, а это означало, что мордовские гебисты
ничего не поймут. Как же беднягам это пережить? Приставали к нашим:
-- Пишите по-русски!
-- С какой это стати я своему сыну буду писать на чужом языке?
-- А чтоб цензор понял!
-- Я письмо не цензору пишу. Ищите переводчика, это ваше дело.
Пригрозили, что письма не по-русски пропускать не будут. Но тут уж
ощетинилась вся зона -- с нас бы сталось пойти на серьезный конфликт. Либо
отказались бы от переписки все вместе, либо забастовали бы... Цензура
отступила. Теперь она делала так: посылали письма куда-то на перевод, а
потом уже цензурили. В итоге одно из писем пани Ядвиги добиралось до дома
больше четырех месяцев, а уж три месяца -- было прямо-таки нормой бытия.
Те же попытки были насчет разговоров с родственниками на свидании:
-- Или говорите по-русски или молчите! Переводчиков у нас нет!
-- Хорошо, буду молчать, но с родными по-русски говорить не стану, --
ответила пани Ядвига. -- Объясню, что мне запретили говорить на родном
языке, и все свидания проведу молча.
Тут они сообразили, что это получится уже политическая демонстрация с
большим резонансом в Литве, и махнули рукой:
-- Говорите как хотите!
Но свидания были такой редкой вещью, что в ту осень и зиму нам о них
думать не приходилось. Было мне положено свидание в начале ноября, но всем
было понятно, что лишат: 30 октября -- День политзаключенных, и значит --
голодовка, и значит -- свидание свое я проведу в штрафном изоляторе.
Так оно и вышло. Но у меня это уже не вызывало особых огорчений.
Слишком хорошо я поняла с прошлого раза, как опасно, когда что-либо в
лагерных условиях становится сверхценностью: уж очень легко слететь со всех
тормозов. Лагле формулировала свою позицию так:
-- Надо жить, зная, что свиданий вообще не будет. Захотят дать --
дадут, а нет -- переживем. Меньше всего это зависит от нашего поведения, так
стоит ли хоть как-нибудь стараться на этот предмет?
Это было очень правильно, и это стало философией зоны. Любые лишения
чего угодно мы встречали с шутками. Соответствующие постановления, которые
приносил Шалин, назывались у нас "пряниками".
Протесты шли своим порядком, но души при этом были избавлены от суеты.
Мы могли объявить голодовку или забастовку, но -- с улыбкой. И с улыбкой же
отправлялись в карцеры.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Накануне 30 октября нас с Таней неожиданно взяли на этап. Куда -- не
сказали. Заверили только, что не в ШИЗО. Наши не знали, что и думать. Пани
Ядвига даже в порыве оптимизма предположила, что нас вывозят за границу --
менять на шпионов или какого-нибудь очередного Луиса Карвалана. Однако это
казалось уж слишком далеко идущим предположением, да и обмениваться на
шпионов у нас обеих не было никакого желания. Сидя в лагере, мы приносили
все же пользу -- хотя бы тем, что экспериментально доказывали: вполне
возможно все выдержать и не сойти со своих позиций. Даже женщинам. А если
могут женщины -- стыдно должно быть тем мужчинам, которые трусят. А если уж
мужчины нашей страны перестанут трусить -- жизнь, пожалуй, изменится так,
что никому и не снилось. Знали, однако, что никого не спрашивают, хочет он
или не хочет быть предметом размена. Но предполагали скорее, что это будет
очередное "перевоспитание". Скверно: сутки голодовки в этапе для нас уже
были серьезной физической нагрузкой. Напихали нам в мешки бульонных кубиков,
перекрестили -- по-католически и по-православному, в обе стороны. На вахте
нас почти не обыскивали -- чудеса!
Так мы и не знали, куда едем, пока не выгрузили нас на пересыльной
тюрьме в Потьме. Запихнули в "камеру для освобождающихся госпреступников"
(такая табличка была на двери). И, ничего не сообщая, оставили сидеть.
Камера крошечная. Две железные койки одна над другой, параша и тумбочка, все
спрессованно так, что не развернуться. Постель, однако, есть, и даже с
одеялом. Живем! Но за каким же лешим нас сюда привезли? И куда повезут
дальше (это ведь только пересылка) ? Как бы то ни было, а валяемся на койках
и отдыхаем. До чего же мы, оказывается, устали!
Наутро чин-чином пишем заявления про однодневную голодовку (с кратким
экскурсом -- что такое День политзаключенных) и возвращаем завтрак. Через
час появляется местный офицер, молодой парень.
-- И охота вам, женщины, голодать! Что вам здесь, плохо?
Объясняем ему все по этому поводу: и про традиции узников совести, и
про позицию нашей зоны.
-- И вы думаете этим что-то изменить? Да я понимаю, что кругом
творится, у меня у самого это в печенках сидит! И все это знают, а что можно
сделать?
Ну ладно, побеседовали еще и на эту тему. Парень демонстрирует
понимание:
-- Раз уж вам надо писать заявления о голодовке -- пишите. А
голодать-то зачем? Ведь никто ж не узнает. Я вот вам сахару принес, тушенки,
хлебушка белого...
Отказываемся от всего этого богатства и опять добросовестно
объясняем... Ох, сколько таких объяснений было у нас за эти годы! Офицер
уходит и через пару часов возвращается с молодым зэком.
-- Вот, женщины, я вам хлопца привел. Я его тут -- хотите? -- оставлю
на пару часиков, позабавитесь. А вот вам и угощение, чтоб веселее было!
Да-да, читатель, предложение более чем недвусмысленное! Понимаю сама,
до чего это дико звучит, и написать бы об этом вряд ли рискнула -- настолько
неправдоподобно. Но есть у меня живой свидетель -- Таня Осипова, теперь
живущая в Нью-Йорке, а тогда сидевшая рядом со мной на нижней койке, так же,
как я, отвесив челюсть.
Деликатно отказались.
-- Что, хлопец не нравится? Так я другого приведу!
О