Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ремарк Эрих Мария. Возвращение -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
н", "Скачут гусары". Читаю дальше: "День из жизни нашего монарха", "Как взяли в плен Наполеона III". Попасть в плен, думаю я, все-таки лучше, чем дезертировать... И дальше: "Как мы под Гравелотом побили француза" - юмористический рассказ очевидца. Все это перемежается с несколькими рассказами и очерками о родине, а там опять подслащенные, сентиментальные, пышно разукрашенные военные эпизоды, жизнеописания полководцев, гимн войне. Мне становится дурно от-одностороннего, фальшивого толкования, в котором здесь преподносится слово "отечество" Где биографии великих поэтов, художников, музыкантов? Когда жертвы этого учебного плана окончат школу, они будут знать время царствования любых, даже самых незначительных, князьков и даты всех войн, которые те вели; детям внушат, что это чрезвычайно важные мировые факты, но о Бахе, Бетховене, Гете, Эйхендорфе, Дюрере, Роберте Кохе они вряд ли будут что-либо знать. Я швыряю книги на кафедру. Что это за система? Что мне нужно здесь? Что мне здесь делать? Поддерживать ее? Усердно царапают грифели и перья, сорок головок склонилось над тетрадками и аспидными досками. Открываю окно. Ветер приносит ароматы влажных лугов, лесов, весны. Жадно вдыхаю напоенный ими воздух. Все еще торопливо бегут тучи. У меня такое чувство, будто прошли целые столетия, будто пожелтевшие страницы там, на кафедре, протащили меня сквозь века ограниченности, тупой покорности и ханжества. - Дети! - в волнении говорю я, чувствуя, как по спине у меня бежит холодок от мартовского ветра. Сорок пар глаз смотрят на меня. Но я уже не помню, что хотел сказать. Да я и не мог бы выразить в словах все то, что меня волнует. Мне хотелось бы, чтобы дети ощутили ветер и вечную тревогу туч. Но об этом в учебном плане ничего не сказано... Пронзительно звенит звонок. Первый урок окончен. На следующий день мы с Вилли надеваем наши визитки - моя как раз вовремя подоспела - и отправляемся с визитом к пастору. Это входит в наши обязанности. Пастор принимает нас любезно, но сдержанно: после нашего бунта в семинарии о нас пошла дурная слава в солидных кругах. Вечером нам еще предстоит посетить общинного старосту - это тоже входит в наши обязанности. Но со старостой мы встречаемся в трактире, который одновременно является и почтовым отделением. Староста - хитрый крестьянин с морщинистым лицом; первым делом он предлагает нам несколько стаканов водки. Мы не отказываемся. Подмигивая, подходят еще несколько крестьян. Они кланяются, и каждый в свою очередь предлагает нам по стаканчику. Мы вежливо чокаемся. Они исподтишка подмигивают друг другу и подталкивают один другого локтем, - бедные, мол, цыплята. Мы, конечно, тотчас смекаем, что им, потехи ради, хочется нас напоить. По-видимому, они проделывали такие шутки не раз: с усмешкой рассказывают они о прежних молодых учителях, преподававших в здешней школе. Они уверены, что мы скоро сдадим; на то есть три причины: во-первых, горожане несомненно не столь выносливы; во-вторых, учителя люди образованные и потому по части выпивки ничего не стоят; в-третьих, у таких молодых парней, ясно, и опыта нет в этом деле. Возможно, что по отношению к прежним семинаристам это было так, но в данном случае они упустили из виду немаловажное обстоятельство: что мы несколько лет были солдатами и водку дули кастрюлями. Мы принимаем вызов. Крестьяне хотят лишь слегка подшутить над нами, мы же троекратно защищаем свою честь, и это усиливает нашу отвагу. С нами за столом сидят староста, писарь и несколько дюжих крестьян. По всей вероятности, из здешних пьянчуг это самые крепкие. С легкой, по-крестьянски хитрой усмешкой они чокаются с нами. Вилли делает вид, что он уже навеселе. Смешки вокруг усиливаются. Мы от себя ставим по круговой пива и водки. Затем, без передышки, следует еще семь круговых, от каждого из остальных. Крестьяне полагают, что тут-то нам и будет крышка. Несколько оторопело смотрят они, как мы, глазом не моргнув, осушаем стаканы. Во взглядах, которыми они окидывают нас, мелькает некоторое уважение. Вилли с невозмутимым видом заказывает еще одну круговую. - Пива не нужно, гони горячее! - кричит он хозяину. - Одну водку? Вот черт! - говорит староста. - Не сидеть же нам до утра, - спокойно замечает Вилли, - от пива ведь с каждой кружкой только трезвеешь! В глазах у старосты растет изумление. Едва ворочая языком, один из наших собутыльников признает, что мы горазды закладывать за галстук. Двое молча встают из-за стола и исчезают. Кое-кто из наших противников пытается украдкой вылить содержимое стаканов под стол. Но Вилли следит, как бы кто не уклонился. Он требует, чтобы руки у всех лежали на столе, а стаканы опрокидывались в глотки. Смех прекратился. Мы явно выигрываем. Через час большинство крестьян с позеленевшими лицами валяется по разным углам комнаты или, пошатываясь, бредет во двор. Группа за столом все убывает, остаются, кроме нас, только староста да писарь. Начинается поединок между этой парой и нами. Правда, и у нас двоится в глазах, но те уже давно лопочут что-то нечленораздельное. Это придает нам свежих сил. Еще через полчаса, когда лица у нас уже стали багрово-синими, Вилли наносит главный удар. - Четыре чайных стакана коньяку! - кричит он трактирщику. Староста отшатывается. Приносят коньяк. Вилли всовывает стаканы им в руки: - Ваше здоровье! Они только таращат на нас глаза. - Вылакать! - орет Вилли. Огненная шевелюра его полыхает. - Ну, единым духом! - Писарь пытается уклониться, но Вилли не отстает. - В четыре глотка! - смиренно молит староста. - Нет! Единым духом! - настаивает Вилли. Он встает и чокается с писарем. Я тоже вскакиваю. - Пей! Ваше здоровье! Ваше драгоценнейшее! - ревем мы ошеломленным крестьянам. Как телята, ведомые на заклание, они смотрят на нас и отпивают глоток. - До дна! Не сметь жульничать! - рявкает Вилли. - Встать! Шатаясь, те встают и пьют. Они всячески пытаются не допить, но мы, крякая, показываем на свои стаканы: - Ваше здоровье! Допить остатки! Досуха! И они проглатывают все до дна. С остекленевшими глазами, медленно, но верно соскальзывают они на пол. Мы победили; при медленных темпах они, верно, уложили бы нас, но в быстром опрокидывании рюмок у нас большой опыт. Мы хорошо сделали, навязав им свой темп. Плохо держась на ногах, но с гордым сознанием победы, оглядываем мы поле битвы. Лежат все, кроме нас. Почтальон, он же хозяин трактира, опустив голову на стойку, плачет по жене, которая умерла от родов, когда он был на фронте. - Марта, Марта... - всхлипывает он неестественно высоким голосом. - В этот час он всегда такой, - рассказывает служанка. Вой хозяина неприятно режет слух. Да и пора уже идти. Вилли сгребает старосту, я обхватываю более легкого писаря, и мы тащим их по домам. Это венец нашего триумфа. Писаря мы укладываем у крыльца и стучим, пока в окне не показывается свет. Старосту ждут. Жена его стоит в дверях. - Господи Исусе, - визжит она, - да это наши новые учителя! Такие молодые и такие пропойцы! Что же дальше будет! Вилли пытается объяснить ей, что это было делом чести, но запутывается. - Куда его девать? - спрашиваю я наконец. - Положите вы этого пьянчугу пока сюда, - решительно говорит она. Мы валим его на диван. Улыбаясь как-то совсем по-детски, Вилли просит у хозяйки кофе. Та смотрит на него, как на готтентота. - Ведь мы вам доставили вашего супруга, - говорит он, весь сияя. Перед таким невероятным, но беззлобным нахальством капитулирует даже эта суровая старуха. Покачивая головой и читая нам длинные нравоучения, она наливает две большие чашки кофе. На все ее речи мы неизменно отвечаем: "да", что в такой момент самое правильное. С этого дня мы слывем в деревне настоящими мужчинами и при встрече с нами крестьяне кланяются с особым почтением. 2 Однообразно и размеренно идут дни за днями. Четыре часа школьных занятий утром, два часа - после обеда; а в промежутках бесконечно длинные часы сидений или хождений наедине с собой и со своими думами. Хуже всего воскресные дни. Если не сидишь в трактире, то дни эти прямо-таки невыносимы. Старший учитель - кроме меня есть еще и такой - живет здесь тридцать лет. За это время он стал прекрасным свиноводом, за что получил несколько премий. Кроме свиноводства, с ним ни о чем нельзя говорить. Когда я смотрю на него, мне хочется немедленно удрать отсюда: одна мысль о возможности превратиться в нечто подобное приводит меня в содрогание. Есть еще и учительница - немолодое добродетельное создание; она вздрагивает, если при ней скажешь: "к чертовой матери". Тоже не очень весело. Вилли приспособился лучше меня. Его зовут в качестве почетного гостя на все свадьбы и крестины. Когда у кого-нибудь заболевает лошадь или не может отелиться корова, Вилли помогает словом и делом. А по вечерам сидит с крестьянами в трактире и режется в скат, сдирая со своих партнеров по три шкуры. А мне наскучили пивнушки, и я предпочитаю оставаться у себя в комнате. Но в одиночестве время тянется невыносимо медленно, и часто, когда сидишь один, из углов выползают странные мысли; как бледные безжизненные руки, машут они и грозят. Это тени призрачного вчерашнего дня, причудливо преображенные, снова всплывающие воспоминания, серые, бесплотные лица, жалобы и обвинения... В одно ненастное воскресенье я поднялся рано, оделся и пошел на станцию. Мне захотелось навестить Адольфа Бетке. Это хорошая идея: я хоть немного побуду с близким, по-настоящему близким человеком, а когда приеду обратно, томительный воскресный день будет кончен. К Адольфу попадаю во вторую половину дня. Скрипит калитка. В конуре лает собака. Быстро прохожу по фруктовой аллее. Адольф дома. И жена тут же. Когда я вхожу и протягиваю ему руку, она выходит. Сажусь. Помолчав, Адольф спрашивает: - Ты удивлен, Эрнст, а? - Чем, Адольф? - Тем, что она здесь. - Нисколько. Тебе виднее. Он подвигает ко мне блюдо с фруктами: - Яблок хочешь? Выбираю себе яблоко и протягиваю Адольфу сигару. Он откусывает кончик и говорит: - Видишь ли, Эрнст, я все сидел здесь и сидел, и чуть с ума не спятил от этого сидения. Одному в таком доме прямо пытка. Проходишь по комнатам - тут висит ее кофточка, там - корзинка с иголками и нитками, тут стул, на котором она всегда сидела, когда шила; а ночами - эта белая кровать рядом, пустая; каждую минуту глядишь туда, и ворочаешься, и не можешь уснуть... В такие минуты, Эрнст, многое передумаешь... - Представляю себе, Адольф! - А потом выбегаешь из дому и напиваешься и творишь всякую чепуху... Я киваю. Часы тикают. В печке потрескивают дрова. Женщина неслышно входит, ставит на стол хлеб и масло и снова выходит. Бетке разглаживает скатерть: - Да, Эрнст, и она, конечно, тоже так мучилась, тоже так сидела да сидела все эти годы... Ложась спать, все чего-то боялась, пугалась неизвестности, без конца обо всем раздумывала, к каждому шороху прислушивалась. Так, в конце концов, это и случилось. Я уверен, что сначала она вовсе не хотела, а когда уж случилось, не сумела справиться с собой. Так и пошло. Женщина приносит кофе. Я хочу с ней поздороваться, но она не смотрит на меня. - Почему ты не ставишь чашку для себя? - спрашивает ее Адольф. - Мне еще на кухне нужно кой-чего поделать, - говорит она. Голос у нее тихий и глубокий. - Я сидел здесь и говорил себе: ты охранял свою честь и выгнал свою жену. Но от этой чести тебе ни тепло, ни холодно, ты одинок, и с честью или без чести так и так тебе не легче. И я сказал ей: оставайся. Кому, в самом деле, нужна вся эта дребедень, ведь устал до черта и живешь, в конце концов, какой-нибудь десяток-другой лет, а если бы я не узнал того, что было, все оставалось бы по-старому. Кто знает, что стали бы делать люди, если бы они всегда все знали. Адольф нервно постукивает по спинке стула: - Пей кофе, Эрнст, и масло бери. Я наливаю себе и ему по чашке, и мы пьем. - Ты понимаешь, Эрнст, - тихо говорит Бетке, - вам легче: у вас есть ваши книги, ваше образование и всякое такое, а у меня ничего и никого в целом свете, кроме жены. Я не отвечаю, - он меня все равно не поймет сейчас: он не тот, что на фронте, да и я изменился. - А что она говорит? - спрашиваю я, помолчав. Адольф беспомощно роняет руку: - Она говорит мало, от нее трудно чего-нибудь добиться, она все только сидит, молчит и смотрит на меня. Разве что заплачет. - Он отставляет свою чашку. - Иногда она говорит, будто все это случилось потому, что ей хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом. А в другой раз говорит, что она сама себя не понимает, она не думала, что причиняет мне зло, ей будто бы казалось, что это я и был. Не очень-то понятно все это, Эрнст; в таких вещах Надо уметь разобраться. А вообще-то она рассудительная. Я задумываюсь. - Может быть, Адольф, она хочет сказать, что все эти годы была словно сама не своя, жила как во сне? - Может быть, - отвечает Адольф, - но я этого не понимаю. Да все, верно, не так долго и продолжалось. - А того она теперь, верно, и знать не хочет? - спрашиваю я. - Она говорит, что ее дом здесь. Я опять задумываюсь. О чем еще расспрашивать? - Так ведь тебе лучше, Адольф? Он смотрит на меня: - Не сказал бы, Эрнст! Пока нет. Но, думаю, наладится. А по-твоему? Вид у него такой, точно он не очень в этом уверен. - Конечно, наладится, - говорю я и кладу на стол несколько сигар, которые припас для него. Некоторое время мы разговариваем. Наконец я собираюсь домой. В сенях сталкиваюсь с Марией. Она норовит незаметно проскользнуть мимо. - До свидания, фрау Бетке, - говорю я, протягивая ей руку. - До свидания, - произносит она, отвернувшись, и пожимает мне руку. Адольф идет со мной на станцию. Завывает ветер. Я искоса поглядываю на Адольфа и вспоминаю его улыбку, когда мы в окопах заговаривали, бывало, о мире. К чему все это свелось! Поезд трогается. - Адольф, - поспешно говорю я из окна, - Адольф, поверь мне, я тебя очень хорошо понимаю, ты даже не знаешь, как хорошо... Одиноко бредет он по полю домой. Десять часов. Звонок на большую перемену. Я только что окончил урок в старшем классе. И вот четырнадцатилетние ребята стремительно бегут мимо меня на волю. Я наблюдаю за ними из окна. В течение нескольких секунд они совершенно преображаются, стряхивают с себя гнет школы и вновь обретают свежесть и непосредственность, свойственные их возрасту. Когда они сидят передо мной на своих скамьях, они не настоящие. Это или тихони и подлизы, или лицемеры, или бунтари. Такими сделали их семь лет школы. Они пришли сюда неиспорченные, искренние, ни о чем не ведающие, прямо от своих лугов, игр, грез. Ими управлял еще простой закон всего живого: самый живой, самый сильный становился у них вожаком, вел за собой остальных. Но недельные порции образования постепенно прививали им другой, искусственный закон: того, кто выхлебывал их аккуратнее всех, удостаивали отличия, объявляли лучшим. Его товарищам рекомендовали брать с него пример. Неудивительно, что самые живые дети сопротивлялись. Но они вынуждены были покориться, ибо хороший ученик - это раз навсегда идеал школы. Но что это за жалкий идеал! Во что превращаются с годами хорошие ученики! В оранжерейной атмосфере школы они цвели коротким цветением пустоцвета и тем вернее погрязали в болоте посредственности и раболепствующей бездарности. Своим движением вперед мир обязан лишь плохим ученикам. Я смотрю на играющих. Верховодит сильный и ловкий мальчик, кудрявый Дамхольт; своей энергией он держит в руках всю площадку. Глаза искрятся воинственным задором и удовольствием, все мускулы напряжены, и ребята беспрекословно подчиняются ему. А через десять минут на школьной скамье этот самый мальчуган превратится в упрямого, строптивого ученика, никогда не знающего, заданных уроков, и весной его наверное оставят на второй год. Когда я взгляну на него, он сделает постное лицо, а как только отвернусь, скорчит гримасу; он без запинки соврет, если спросишь, переписал ли он сочинение, и при первом удобном случае плюнет мне на брюки или вставит булавку в сиденье стула. А Первый ученик (на воле весьма жалкая фигура) здесь, в классной комнате, сразу вырастает; когда Дамхольт не сумеет ответить и, ожесточенный, скрепя сердце будет ждать обычной своей двойки, первый ученик самоуверенно поднимет руку. Первый ученик все знает, знает он и это. Но Дамхольт, которого, собственно, следовало бы наказать, мне в тысячу раз милей бледненького образцового ученика. Я пожимаю плечами. Разве на встрече полка в ресторане Конерсмана не было того же самого? Разве там человек не потерял вдруг своего значения, а профессия не поднялась надо всем, хотя раньше все было наоборот? Я качаю головой. Что же это за мир, в который мы вернулись? Голос Дамхольта звенит на всю площадку. А что если бы учителю подойти к ученику по-товарищески, думаю я, может быть, это дало бы лучшие результаты? Не знаю, не знаю... Такой подход, возможно, улучшил бы отношения, позволил бы избежать того или иного. Но, по существу, это был бы самообман. Я по собственному опыту знаю: молодежь проницательна и неподкупна. Она держится сплоченно, она образует единый фронт против взрослых. Она не знает сентиментальности; к ней можно приблизиться, но влиться в ее ряды нельзя. Изгнанный из рая в рай не вернется. Существует закон возрастов. Зоркий Дамхольт хладнокровно принял бы товарищеское отношение учителя и извлек бы из него выгоду. Не исключено, что он и привязался бы к учителю, но это не помешало бы ему использовать выгодность своего положения. Наставники, которым кажется, что они понимают молодежь, - чистейшие мечтатели. Юность вовсе не хочет быть понятой, она хочет одного: оставаться самой собой. Взрослый, слишком упорно навязывающий ей свою дружбу, так же смешон в ее глазах, как если бы он нацепил на себя детское платьице. Мы можем чувствовать заодно с молодежью, но молодежь заодно с нами не чувствует. В этом ее спасение. Звонок. Перемена кончилась. Дамхольт нехотя становится с кем-то в пару перед дверью класса. Я бреду через деревню в степь; Волк бежит впереди. Вдруг из какого-то двора пулей вылетает собака и кидается на Волка. Волк не заметил ее приближения, поэтому ей удается при первом натиске свалить его. В следующее мгновение по земле катается с глухим рычанием клубок из пыли и сцепившихся тел. Со двора с дубинкой в руках выбегает крестьянин и еще издали кричит: - Ради бога, учитель, кликните вашу собаку! Плутон растерзает ее в клочья! Я отмахиваюсь. - Плутон, Плутон, ах ты стервец, ах ты проклятый, сюда! - взволнованно кричит крестьянин; запыхавшись, подбегает он к собакам и пытается разнять их. Но вихри пыли с отчаянным лаем уносятся метров на сто дальше и снова свиваются в клубок. - Погиб ваш пес, - стонет крестьянин и опускает руку с дубинкой. - Но я заявляю вам наперед: платить за него я не стану. Вы могли позвать его. - Кто погиб? - переспрашиваю я. - Ваш пес, - упавшим голосом повторяет крестьянин. - Треклятый дог прикончил уже

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору