Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ремарк Эрих Мария. Возвращение -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
апанную руку. - Вам что-то приснилось, учитель, и вы упали с кровати, - говорит он. - Вы ничего не слышали и чуть меня не убили... Я не понимаю, о чем он говорит, чувствую бесконечную слабость и полное изнеможение. Вдруг замечаю, что трость все еще у меня в руках. Отставляю ее и сажусь на достели. Собака прижимается к моим ногам. - Дайте мне стакан воды, тетушка Шомакер, и ступайте, ложитесь спать. Но сам я не ложусь больше, а закутываюсь в одеяло и усаживаюсь у стола. Огня я не гашу. Так я сижу долго-долго, неподвижно и с отсутствующим взглядом, - только солдаты могут так сидеть, когда они одни. Постепенно начинаю ощущать какое-то беспокойство, словно в комнате кто-то есть. Я чувствую, как медленно, без малейшего усилия с моей стороны, ко мне возвращается способность смотреть и видеть. Слегка приоткрываю глаза и вижу, что сижу прямо против зеркала, висящего над умывальником. Из неровного стекла глядит на меня лицо, все в тенях, с темными впадинами глаз. Мое лицо... Я встаю, снимаю зеркало с крюка и ставлю его в угол стеклом к стене. Наступает утро. Я иду к себе в класс. Там, чинно сложив руки, уже сидят малыши. В их больших глазах еще живет робкое удивление детства. Они глядят на меня так доверчиво, с такой верой, что меня словно ударяет что-то в сердце... Вот стою я перед вами, один из сотен тысяч банкротов, чью веру и силы разрушила война... Вот стою я перед вами и чувствую, насколько больше в вас жизни, насколько больше нитей связывает вас с нею... Вот стою я перед вами, ваш учитель и наставник. Чему же мне учить вас? Рассказать вам, что в двадцать лет вы превратитесь в калек с опустошенными душами, что все ваши свободные устремления будут безжалостно вытравлять, пока вас не доведут до уровня серой посредственности? Рассказать вам, что все образование, вся культура, вся наука - не что иное, как жестокая насмешка, пока люди именем господа бога и человечности будут истреблять друг друга ядовитыми газами, железом, порохом и огнем? Чему же мне учить вас, маленькие создания, вас, которые только и остались чистыми в эти ужасные годы? Чему я могу научить вас? Показать вам, как срывают кольцо с ручной гранаты и мечут ее в человека? Показать вам, как закалывают человека штыком, убивают прикладом или саперной лопатой? Показать, как направляют дуло винтовки на такое непостижимое чудо, как дышащая грудь, пульсирующие легкие, бьющееся сердце? Рассказать, что такое столбняк, вскрытый спинной мозг, сорванный череп? Описать вам, как выглядят разбрызганный мозг, размозженные кости, вылезающие наружу внутренности? Изобразить, как стонут, когда пуля попадает в живот, как хрипят, когда прострелены легкие, и какой свист вырывается из горла у раненных в голову? Кроме этого я ничего не знаю! Кроме этого я ничему не научился! Или подвести мне вас к зелено-серой географической карте, провести по ней пальцем и сказать, что здесь была убита любовь? Объяснить вам, что книги, которые вы держите в руках, - это сети, которыми улавливают ваши доверчивые души в густые заросли фраз, в колючую проволоку фальшивых понятий? Вот стою я перед вами, запятнанный, виновный, и не учить, а молить вас хотелось бы мне: оставайтесь такими, какие вы есть, и не позволяйте раздувать теплое сияние вашего детства в острое пламя ненависти! Ваше чело еще овеяно дыханием непорочности - мне ли учить вас! За мной еще гонятся кровавые тени прошлого - смею ли я даже приблизиться к вам? Не должен ли сам я сначала вновь стать человеком? Я чувствую, как сжимаюсь весь, превращаюсь в камень, готовый рассыпаться в песок. Медленно опускаюсь на стул и ясно сознаю: я больше не могу здесь оставаться. Пытаюсь собраться с мыслями, но тщетно. Лишь через несколько минут оцепенение проходит. Я встаю. - Дети, - с трудом говорю я, - дети, вы можете идти. Сегодня занятий не будет. Малыши смотрят на меня: не шучу ли? - Да, да, дети, это правда... Идите играть... Вы можете играть сегодня целый день... Бегите в лес или играйте дома со своими собаками и кошками... В школу придете только завтра... И дети с шумом бросают свои пеналы в ранцы и теснятся к выходу, щебеча и не помня себя от радости. Я иду к себе, укладываю чемодан и отправляюсь в соседнюю деревню, проститься с Вилли. Он сидит у окна без куртки и разучивает на скрипке пьесу: "Все обновляет чудный май". На столе - обильный завтрак. - Это сегодня третий, - с удовлетворением сообщает Вилли. - Я заметил, что могу есть про запас, как верблюд. Говорю ему, что собираюсь сегодня вечером уехать. Вилли не из тех, кто много расспрашивает. - Знаешь, Эрнст, что я тебе скажу, - задумчиво произносит он, - скучно здесь, это верно, но пока так кормят, - он показывает на накрытый стол, - меня из этой песталоцциевой конюшни и десятком лошадей не вытащить. Он лезет под диван и достает оттуда ящик с пивом. - Ток высокого напряжения, - улыбается он, держа этикетку на свету. Я долго смотрю на Вилли. - Эх, брат, хотел бы я быть таким, как ты! - говорю я. - Ну еще бы! - Он ухмыляется и с треском откупоривает бутылку. Когда я выхожу из дому, чтобы идти на вокзал, из соседнего двора выбегает несколько девочек с вымазанными мордочками и торчащими в косичках бантиками. Они только что похоронили в саду крота и помолились за него, Делая книксен, они суют мне на прощание руки: - До свидания, господин учитель! ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 1 - Эрнст, мне надо поговорить с тобой, - обращается ко мне отец. Легко представить себе, что за этим последует. Уже несколько дней он ходит вокруг меня с озабоченным лицом, роняя многозначительные намеки. Но до сих пор мне удавалось увиливать от разговора, - я мало бываю дома. Мы проходим в мою комнату. Отец усаживается на диван и внимательно рассматривает обивку. - Нас беспокоит твое будущее, Эрнст. Я снимаю с книжной полки ящик сигар и предлагаю ему закурить. Лицо у него несколько проясняется: сигары хорошей марки, мне дал их Карл, а Карл букового листа не курит. - Ты действительно отказался от места учителя? - спрашивает отец. Я киваю. - Почему же ты это сделал? Я пожимаю плечами. Как объяснить ему? Мы с ним совершенно разные люди, и у нас только потому сохранились хорошие отношения, что вообще никаких отношений не было. - Что же будет дальше? - продолжает он допытываться. - Что-нибудь да будет, - говорю я, - ведь это так безразлично. Он испуганно смотрит на меня и начинает говорить о хорошей, достойной профессии, о продвижении вперед на избранном поприще, о месте в жизни. Я слушаю его с чувством умиления и скуки и думаю: как странно, что этот вот человек - мой отец, который некогда распоряжался моей жизнью. Но защитить меня от ужасов войны он не мог, он даже не мог помочь мне в казарме, где любой унтер был сильнее его. Мне пришлось самому все преодолевать, и было совершенно безразлично, есть у меня отец или нет. Отец кончил. Я наливаю ему рюмку коньяку. - Видишь ли, отец, - говорю я, садясь рядом с ним на диван, - ты, может быть, и прав. Но я научился жить в пещере, вырытой под землей, и довольствоваться коркой хлеба с пустой похлебкой. Мне нужно было только, чтобы не стреляли, и я уже был доволен. Какой-нибудь полуразвалившийся барак казался мне дворцом, а мешок, набитый соломой, - райским ложем. Пойми! Одно то, что я жив и вокруг нет стрельбы, меня пока что вполне удовлетворяет. На скромный кусок хлеба я как-нибудь заработаю, а для всего остального - целая жизнь впереди. - Да, но ведь это не жизнь, - возражает отец, - такое бесцельное существование. - Как на чей взгляд, - говорю я. - А вот, по-моему, не жизнь, если в итоге только и можешь сказать, что ты тридцать лет подряд, изо дня в день, входил в одну и ту же классную комнату или в одну и ту же контору. С удивлением выслушав меня, отец говорит: - Однако я, например, двадцать лет хожу на картонажную фабрику и добился, как видишь, того, что стал самостоятельным мастером. - А я ничего не хочу добиваться, отец, я просто хочу жить. - И я прожил свою жизнь правильно и честно, - говорит он не без гордости, - недаром же меня выбрали в правление союза ремесленников. - Радуйся, что жизнь твоя прошла так гладко, - отвечаю я. - Но ведь что-нибудь ты должен делать, - настаивает отец. - Сейчас я могу поступить на службу к одному моему товарищу по фронту, он предложил мне работать у него, - говорю я, чтобы успокоить отца. - На самое необходимое я заработаю. Он укоризненно покачивает головой: - И ради этого ты отказываешься от прекрасного казенного места? - Мне уже не раз приходилось кой от чего отказываться, отец. Он грустно попыхивает сигарой: - А к старости ты бы имел право на пенсию. - Ах, - говорю я, - кто из нас, солдат, доживет до шестидесяти лет? В наших костях засело столько всякой всячины, что это непременно даст себя когда-нибудь почувствовать. Мы наверняка окочуримся раньше. При всем желании, не могу себе представить, что доживу до шестидесятилетнего возраста. Я слишком часто видел, как умирают в двадцать лет. В задумчивости, покуривая сигару, смотрю на отца. Я понимаю, что он мой отец, но сейчас передо мной просто славный пожилой человек, осторожный и педантичный, и его взгляды не значат для меня ровно ничего. Я легко могу вообразить себе его на фронте: за ним всегда нужен был бы глаз да глаз, и в унтер-офицеры его, конечно, никогда бы не произвели. После обеда я захожу к Людвигу. Он сидит за ворохом всяких брошюр и книг. Мне хочется поговорить с ним о многом, что меня гнетет, мне кажется, что он поможет мне найти какой-то путь. Но сегодня он сам какой-то неспокойный, взволнованный. Мы болтаем некоторое время о том о сем. - Я собираюсь сейчас к врачу... - говорит Людвиг. - Неужели все еще дизентерия? - спрашиваю я. - Да нет... Тут другое... - Что же, Людвиг? - удивленно говорю я. Он молчит. Губы у него дрожат. - Не знаю, - произносит он наконец. - Я провожу тебя, можно? Мне все равно делать нечего... Он ищет фуражку: - Ладно. Пойдем. По дороге Людвиг украдкой поглядывает на меня. Он как-то необычно подавлен и молчалив. Сворачиваем на Линденштрассе и подходим к дому, перед которым в маленьком унылом палисаднике торчит несколько кустов. На двери, на белой эмалевой дощечке, читаю: "Доктор Фридрих Шульц - кожные, мочеполовые и венерические болезни". Останавливаюсь пораженный. - Что случилось, Людвиг? Он смотрит на меня невидящими глазами: - Пока ничего, Эрнст. Был какой-то нарыв, прошел, а теперь опять. - Пустяки, - говорю я с облегчением. - У меня каких только фурункулов не выскакивало: величиной прямо с детскую головку. Это все от суррогатов, которыми нас пичкали. Мы звоним. Отворяет сестра - вся в белом. Оба мы страшно смущены и, красные до ушей, входим в приемную. Слава тебе господи, - мы одни. На столе пачка журналов. Это "Ди Вохе". Начинаем перелистывать. Номера довольно старые. Они возвращают нас к Брест-Литовскому миру. Появляется врач. Очки его поблескивают. Дверь в кабинет полуоткрыта. Видно металлическое, обтянутое кожей кресло, подавляюще солидное и мрачное. Смешная есть черта у врачей: обращаться с пациентами, как с маленькими детьми. У зубодеров это так уж и принято, в программу их курса вошло, но, по-видимому, это и здесь практикуется. - Ну, господин Брайер, - начинает, балагуря, очковая змея, - придется нам с вами покороче познакомиться. Людвиг стоит как неживой. У него перехватывает дыхание: - Так это?.. Врач сочувственно кивает: - Да, анализ крови готов. Результат положительный. Ну-с, а теперь мы хорошенько примемся за этих маленьких негодяев. - Положительный... - запинается Людвиг. - Так, значит... - Да, - говорит врач, - придется пройти небольшой курс лечения. - Так, значит, у меня сифилис? - Да. Большая муха, жужжа, проносится по комнате и ударяется о стекло. Время остановилось. Воздух между этими стенами становится мучительно липким. Мир изменил свое лицо. Ужасное опасение сменилось ужасной уверенностью. - Может быть, ошибка? - говорит Людвиг. - Нельзя ли повторить исследование? Врач качает головой: - Лучше сразу приняться за лечение. У вас рецидив. Людвиг глотает слюну: - Это излечимо? Врач оживляется. Лицо его прямо-таки расцветает надеждой: - Безусловно. Прежде всего мы полгодика повпрыскиваем вот из этих ампулок, а там посмотрим. Возможно, ничего больше и не понадобится. Люэс теперь излечим. Люэс - какое отвратительное слово: будто длинная черная змея. - На фронте подхватили? - спрашивает врач. Людвиг кивает. - Почему же вы сразу не начали лечиться? - Я не знал, что я болен. Нам раньше никогда ведь о таких вещах не говорили. Сразу не заметил, думал - пустяки. Потом все как-то само собой прошло. Врач покачивает головой. - Да, вот она, оборотная сторона медали, - небрежно роняет он. С каким удовольствием я треснул бы его стулом по башке. Откуда знать этому эскулапу, что значит получить трехдневный отпуск в Брюссель и, вырвавшись из воронок, блевотины, грязи и крови, приехать вечерним поездом в город с улицами, фонарями, светом, магазинами и женщинами; в город, где есть настоящие гостиницы с белыми ваннами, в которых можно плескаться, можно смыть с себя всю грязь; в город с вкрадчивой музыкой, кафе на террасах и прохладным крепким вином, откуда знать ему о чарах, таящихся в одной только голубой дымке сумерек в это узкое мгновение между ужасом и ужасом; оно как лазурь в прорыве туч, как исступленный вскрик жизни в короткий промежуток между смертью и смертью. Кто знает, не повиснешь ли завтра с размозженными костями на колючей проволоке, ревя как зверь, издыхая; отпить еще глоток крепкого вина, вдохнуть еще раз этот воздух, взглянуть на этот сказочный мир переливчатых красок, грез, женщин, волнующего шепота, слов, от которых кровь вздымается черным фонтаном, от которых годы грязи, животной злобы и безнадежности тают, переходя в сладостный поющий вихрь воспоминаний и надежд. Завтра опять смерть запляшет вокруг тебя, завтра - опять вой снарядов, ручные гранаты, огнеметы, кровь и уничтожение; но сегодня еще хоть раз ощутить нежную кожу, которая благоухает и манит, как сама жизнь, манит неуловимо... Дурманящие тени на затылке, мягкие руки, все ломается и сверкает, низвергается и клокочет, небо горит... Кто же в такие минуты станет думать, что в этом шепоте, в этом манящем зове, в этом аромате, в этой коже затаилось еще и другое, подстерегая, прячась, подкрадываясь и выжидая, - люэс; кто знает это, кто об этом хочет знать, кто вообще думает дальше сегодняшнего дня... Завтра все может быть кончено... Проклятая война, она научила нас брать и видеть лишь настоящее мгновенье. - Что же теперь делать? - спрашивает Людвиг. - Как можно скорей начать лечение. - Тогда Давайте сейчас, - уже спокойно говорит Людвиг. Он проходит с врачом в кабинет. Я остаюсь в приемной и рву в клочки несколько номеров "Ди Вохе", в которых так и пестрит парадами, победами и пышными речами пасторов, славящих войну. Людвиг возвращается. Я шепчу ему: - Пойди к другому врачу. Этот наверняка ничего не понимает. Ни бельмеса не смыслит. Он устало машет рукой, и мы молча спускаемся с лестницы. Внизу он вдруг говорит, отвернувшись от меня: - Ну, Эрнст, прощай, значит... Я поднимаю глаза. Он стоит, прислонившись к перилам, и судорожно сжимает руки в карманах. - Что с тобой? - испуганно спрашиваю я. - Я должен уйти, - отвечает он. - Так дай по крайней мере лапу, - говорю я, удивленно глядя на него. Дрожащими губами он бормочет: - Тебе, наверное, противно прикоснуться ко мне... Растерянный, жалкий, худой стоит он у перил в той же позе, в какой обычно стоял, прислонясь к насыпи окопа, и лицо у него такое же грустное, и глаза так же опущены. - Ах, Людвиг, Людвиг, что они только с нами делают... Мне противно прикоснуться к тебе? Ах ты дуралей, оболтус ты, вот я прикасаюсь к тебе, я сотни раз прикоснусь к тебе... - Слова вырываются у меня из груди какими-то толчками, я сам плачу, - черт меня возьми, осел я этакий, - и, обняв Людвига за плечи, прижимаю его к себе и чувствую, как он дрожит. - Ну, Людвиг, все ведь это чепуха, может быть, и у меня то же самое, ну успокойся же, эта очковая змея наверняка все уладит. А Людвиг дрожит и дрожит, и я крепко прижимаю его к себе. 2 На сегодня после полудня в городе назначена демонстрация. Уже несколько месяцев, как цены непрерывно растут, и нужда сейчас больше, чем во время войны. Заработной платы не хватает на самое необходимое, но, даже имея деньги, не всегда найдешь, что нужно. Зато количество дансингов и ресторанов с горячительными напитками с каждым днем увеличивается, и махрово цветут спекуляция и жульничество. По улицам проходят отдельные группы бастующих рабочих. То тут, то там собираются толпы. Носятся слухи, будто войска стянуты к казармам. Но солдат пока нигде не видно. Слышны крики "Долой!" и "Да здравствует!". На перекрестке выступает оратор. И вдруг все смолкает. Медленно приближаются колонны демонстрантов в выцветших солдатских шинелях. Идут по четыре человека в ряд. Впереди - большие белые плакаты с надписями: "Где же благодарность отечества?" и "Инвалиды войны голодают!" Плакаты несут однорукие. Они идут, то и дело оглядываясь, не отстают ли от них остальные демонстранты, - те не могут идти так быстро. За однорукими следуют слепые с овчарками на коротких ремнях. На ошейниках собак - красный крест. С сосредоточенным видом шагает собака рядом с хозяином, Если шествие останавливается, собака мгновенно садится, и слепой останавливается. Иногда бегущие по улице собаки, виляя хвостом и подымая лай, бросаются к овчаркам-поводырям, чтобы поиграть и повозиться с ними. Но те лишь отворачивают головы, никак не реагируя на обнюхивание и лай. И хотя овчарки идут, чутко насторожив уши, и хотя глаза их полны жизни, но движутся они так, точно навеки зареклись бегать и резвиться, точно они понимают свое назначение. Они отличаются от своих собратьев, как сестры милосердия от веселых продавщиц. Пришлые собаки недолго заигрывают с поводырями; после нескольких неудачных попыток они поспешно убегают, как будто спасаются бегством. Только какой-то огромный дворовый пес стоит, широко расставив лапы, и лает упорно и жалобно, пока шествие не исчезает из виду... Как странно: у этих слепцов, потерявших зрение на войне, движения другие, чем у слепорожденных, - стремительнее и в то же время осторожнее, эти люди еще не приобрели уверенности долгих темных лет. В них еще живет воспоминание о красках неба, земле и сумерках. Они держат себя еще как зрячие и, когда кто-нибудь обращается к ним, невольно поворачивают голову, словно хотят взглянуть на говорящего. У некоторых на глазах черные повязки, но большинство повязок не носит, словно без них глаза ближе к свету и краскам. За опущенными головами слепых горит бледный закат. В витринах магазинов вспыхивают первые огни. А эти люди едва ощущают у себя на лбу мягкий и нежный вечерний воздух. В тяжелых сапогах медленно бредут они сквозь вечную тьму, которая тучей обволокла их, и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору