Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
мысли их упорно и
уныло вязнут в убогих цифрах, которые для них должны, но не могут, быть
хлебом, кровом и жизнью. Медленно встают в потускневших клеточках мозга
призраки голода и нужды. Беспомощные, полные глухого страха, чувствуют
слепые их приближение, но не видят их и не могут сделать ничего другого,
как только, сплотившись, медленно шагать по улицам, поднимая из тьмы к
свету мертвенно-бледные лица, с немой мольбой устремленные к тем, кто еще
может видеть: когда же вы увидите?!
За слепыми следуют одноглазые, раненные в голову, плывут изуродованные
лица без носов и челюстей, перекошенные бугристые рты, сплошные красные
рубцы с отверстиями на месте носа и рта. А над этим опустошением светятся
тихие, вопрошающие печальные человеческие глаза.
Дальше движутся длинные ряды калек с ампутированными ногами. Многие уже
носят протезы, которые как-то торопливо стучат все вкось-вкось, со звоном
ударяясь о мостовую, словно весь человек искусственный - железный и на
шарнирах.
За ними идут контуженные. Их руки, их головы, их платье, все существо
их трясется, словно они все еще дрожат от страха. Они не в силах овладеть
этой дрожью, воля их сражена, их мускулы и нервы восстали против мозга, в
глазах - отупение и бессилие.
Одноглазые и однорукие катят в плетеных колясках с клеенчатыми
фартуками инвалидов, которые отныне могут жить только в кресле, на
колесах. В этой же колонне несколько человек толкают плоскую ручную
тележку, похожую на те, которыми пользуются столяры для перевозки кроватей
и гробов. На тележке человеческий обрубок. Ног нет совсем. Это только
верхняя половина тела рослого человека. Плотный затылок, широкое славное
лицо с густыми усами. Такие лица бывают у упаковщиков мебели. Около калеки
высится плакат, на котором он сам, вероятно, вывел косым почерком: "И я бы
хотел ходить, братцы!" Взгляд у него сосредоточен и строг. Иногда,
опираясь на руки, он чуть-чуть приподнимается на своей тележке, чтобы
переменить положение.
Шествие медленно тянется по улицам. Там, где оно показывается, сразу
все смолкает. На углу Хакенштрассе происходит длительная заминка: тут
строится новый ресторан с дансингом и вся улица запружена кучами песку,
возами с цементом и лесами. Между лесами, над будущим входом, уже светятся
красные огни вывески: "Астория. Дансинг и бар". Тележка с безногим
останавливается как раз напротив. Он ждет, пока не уберут с дороги
несколько железных брусьев. Темные волны багряно-красных лучей падают на
фигуру калеки и зловещей краской заливают его молчаливо поднятое к ним
лицо; оно словно набухает дикой страстью и вот-вот разорвется в страшном
вопле.
Шествие двигается дальше, и над тележкой опять лицо упаковщика мебели,
бледное от долгого лежания в госпитале и от бледного вечернего света;
сейчас он благодарно улыбается товарищу, сунувшему ему в рот сигарету.
Тихо движутся колонны по улицам, - ни криков, ни возмущения; просить идут
они, а не требовать; они знают: кто лишен возможности стрелять, тому на
многое рассчитывать не приходится. Они пойдут к ратуше, там постоят,
какой-нибудь секретаришка скажет им несколько слов; потом они разойдутся,
и каждый вернется домой, в свое тесное жилище, к своим бледным детям и
седой нужде; вернется без каких-либо надежд - невольник судьбы, которую
ему уготовили другие.
Чем ближе к вечеру, тем в городе неспокойнее. Я брожу с Альбертом по
улицам. На каждом углу - группки людей. Носятся всякие слухи. Говорят, что
где-то произошло столкновение между войсками рейхсвера и рабочей
демонстрацией.
Вдруг со стороны церкви св.Марии раздается несколько выстрелов: сначала
- одиночные, потом сразу - залп. Альберт и я смотрим друг на друга и
тотчас же, не говоря ни слова, бросаемся туда, откуда доносятся выстрелы.
Навстречу нам попадается все больше и больше народу.
- Добывайте оружие! Эта сволочь стреляет! - кричат в толпе.
Мы прибавляем шагу. Проталкиваемся сквозь толпу, и вот уже мчимся
бегом; жестокое, опасное волнение влечет нас туда. Мы задыхаемся.
Трескотня усиливается.
- Людвиг!
Он бежит рядом. Губы его плотно сжаты, скулы выдаются, глаза холодны, и
взгляд их напряжен - у него опять лицо окопа. И у Альберта такое же. И у
меня. Ружейные выстрелы притягивают нас, как жуткий тревожный сигнал.
Толпа впереди с криком отпрянула назад. Мы прорываемся вперед. Женщины,
прикрывая фартуками лица, бросаются в разные стороны. Толпа ревет. Выносят
раненого.
Мы подбегаем к рыночной площади. Перед зданием ратуши укрепились войска
рейхсвера. Тускло поблескивают стальные шлемы. У подъезда установлен
пулемет. Он заряжен. На площади пусто, по улицам, прилегающим к ней,
толпится народ. Идти дальше - безумие. Пулемет властвует над площадью.
Но вот из толпы отделяется человек и выходит вперед. За ним, в ущельях
улиц, клокочет, бурлит и жмется к домам черная плотная масса.
Человек уже далеко. На середине площади он выходит из тени,
отбрасываемой церковью, в полосу лунного света. Ясный, резкий голос
останавливает его:
- Назад!
Человек поднимает руки. Луна так ярко светит, что, когда он начинает
говорить, в темном отверстии рта сверкает белый оскал зубов.
- Братья!
Все смолкает.
И только один голос между церковью, массивом ратуши и тенью реет над
площадью - одинокий голубь.
- Бросайте оружие, друзья! Неужели вы будете стрелять в ваших братьев?
Бросайте оружие и идите к нам!
Никогда еще луна не светила так ярко. Солдатские шинели у подъезда
ратуши - точно меловые. Мерцают стекла окон. Освещенная половина
колокольни - зеркало из зеленого шелка. В лунном свете каменные рыцари на
воротах в шлемах с забралами отделяются от темной стены.
- Назад! Буду стрелять! - раздается тот же властный, холодный голос. Я
оглядываюсь на Людвига и Альберта. Это голос командира нашей роты! Это
голос Хееля! Я застываю в невыносимом напряжении, точно присутствую при
казни. Я знаю: Хеель ни перед чем не остановится - он велит стрелять.
Темная человеческая масса шевелится в тени домов, она колышется и
ропщет. Проходит целая вечность. От ратуши отделяются два солдата с
ружьями наперевес и идут на одинокого человека, стоящего посреди площади.
Кажется, будто они движутся бесконечно медленно, они словно топчутся на
месте в серой трясине - блестящие куклы с ружьями наизготовку. Человек
спокойно ждет их приближения. Когда они подходят вплотную, он снова
начинает:
- Братья!..
Они хватают его под руки и тащат. Человек не защищается. Они так быстро
волокут его, что он чуть не падает. Сзади раздаются крики, масса приходит
в движение, медленно, беспорядочно выдвигается на площадь.
Ясный голос командует:
- Скорей ведите его! Открываю огонь!
Воздух оглашается предупреждающим залпом. Человек внезапно вырывается
из рук солдат, но он не спасается бегством, а бежит наперерез, прямо на
пулемет:
- Не стреляйте, братцы!
Еще ничего не случилось, но, видя, что безоружный человек бросился
вперед, толпа устремляется за ним. Вот она уже бушует в узком проходе
около церкви. В следующий миг над площадью проносится команда, с громом
рвется "так-так-так" пулемета, повторенное многократным эхом от домов, и
пули со свистом и звоном шлепаются о мостовую.
С быстротой молнии бросаемся мы за выступ дома. На одно мгновение меня
охватывает парализующий, подлый страх - совсем иной, чем на фронте. И
тотчас же он переходит в ярость. Я видел, как одинокий человек на площади
зашатался и упал лицом вперед. Осторожно выглядываю из-за угла. Как раз в
это время он пытается встать, но это ему не удается. Медленно подгибаются
руки, запрокидывается голова, и, точно в беспредельной усталости,
вытягивается на площади человеческое тело. Ком, сдавливавший Горло,
отпускает меня.
- Нет! - вырывается у меня. - Нет!
И крик мой пронзительным воплем повисает между стенами домов.
Я чувствую вдруг, как меня кто-то отталкивает. Людвиг Брайер выходит на
площадь и идет к темной глыбе смерти.
- Людвиг! - кричу я.
Но Людвиг идет вперед, вперед... Я с ужасом гляжу ему вслед.
- Назад! - опять раздается команда.
Людвиг на мгновение останавливается.
- Стреляйте, стреляйте, обер-лейтенант Хеель! - кричит он в сторону
ратуши и, подойдя к лежащему на земле человеку, нагибается над ним.
Мы видим, как с лестницы ратуши спускается офицер. Не помня как,
оказываемся мы возле Людвига и ждем приближающегося к нам человека, в
руках у которого трость - единственное его оружие. Человек этот ни минуты
не колеблется, хотя нас теперь трое и при желании мы легко могли бы его
схватить, - солдаты, из опасения попасть в него, не отважились бы открыть
стрельбу.
Людвиг выпрямляется:
- Поздравляю вас, обер-лейтенант Хеель, этот человек мертв.
Струйка крови бежит из-под солдатской куртки убитого и стекает в
выбоины мостовой. Около выскользнувшей из рукава правой руки, тонкой и
желтой, кровь собирается в лужу, черным зеркалом поблескивающую в лунном
свете.
- Брайер! - восклицает Хеель.
- Вы знаете, кто это? - спрашивает Людвиг.
Хеель смотрит на него и качает головой.
- Макс Вайль!
- Я хотел спасти его, - помолчав, почти задумчиво говорит Хеель.
- Он мертв, - отвечает Людвиг.
Хеель пожимает плечами.
- Он был нашим товарищем, - продолжает Людвиг.
Хеель молчит.
Людвиг холодно смотрит на него:
- Чистая работа!
Хеель словно просыпается.
- Не это важно, - спокойно говорит он, - важна цель: спокойствие и
порядок.
- Цель! - презрительно бросает Людвиг. - С каких это пор вы ищете
оправдания для ваших действий? Цель! Вы просто нашли себе занятие, вот и
все. Уведите ваших солдат. Надо прекратить стрельбу.
Хеель делает нетерпеливое движение:
- Мои солдаты останутся. Если они сегодня отступят, завтра против них
выступит в десять раз более сильный отряд. Вы сами это отлично знаете.
Через пять минут я займу входы в улицы. Воспользуйтесь этим сроком и
унесите убитого.
- Берите его! - обращается к нам Людвиг. Потом еще раз поворачивается к
Хеелю: - Если вы сейчас отступите, вас никто не тронет. Если вы
останетесь, будут новые жертвы. По вашей вине. Вам это ясно?
- Мне это ясно, - холодно отвечает Хеель.
С минуту мы еще стоим друг против друга. Хеель оглядывает нас всех по
очереди. Напряженное, странное мгновение. Словно что-то разбилось.
Мы поднимаем мертвое покорное тело Макса Вайля и уносим его. Улицы
снова запружены народом. Когда мы приближаемся, толпа расступается,
образуя широкий проход. Несутся крики:
- Свора Носке! Кровавая полиция! Убийцы!
Из спины Макса Вайля течет кровь.
Мы вносим его в ближайший дом. Это, оказывается, "Голландия". Там уже
работают санитары, перевязывая двух раненых, положенных прямо на
навощенный паркет. Женщина в забрызганном кровью фартуке стонет и рвется
домой. Санитарам стоит больших усилий удержать ее, пока принесут носилки и
придет врач. Она ранена в живот. Рядом с ней лежит мужчина, еще не
успевший расстаться со старой солдатской курткой. У него прострелены оба
колена. Жена его, опустившись около него на пол, причитает:
- Ведь он ничего не сделал! Он просто шел мимо! Я только что принесла
ему обед, - она показывает на серую эмалированную кастрюлю с ручкой, -
обед принесла.
Дамы, танцевавшие в "Голландии", жмутся в углу. Управляющий растерянно
мечется, спрашивая у всех, нельзя ли перевести раненых куда-нибудь в
другое место. Дела его пойдут прахом, если в городе узнают об этой
истории. Никто не пойдет сюда танцевать. Антон Демут, не снимая своей
раззолоченной ливреи, притащил бутылку коньяку и подносит ее ко рту
раненого. Управляющий в ужасе смотрит на Антона и делает ему знаки. Тот не
обращает внимания.
- Как ты думаешь, мне не отнимут ног? - спрашивает раненый. - Я шофер,
понимаешь?
Приносят носилки. На улице опять трещат выстрелы. Мы вскакиваем. Крики,
вопли, звон стекол. Мы выбегаем. на улицу.
- Разворачивай мостовую! - кричит кто-то, всаживая кирку под камни.
Из окон летят матрацы, стулья, детская коляска. С площади стреляют. Но
теперь уже и отсюда, с крыш, стреляют по площади.
- Фонари гаси!
Из толпы кто-то выскакивает и запускает кирпичом в фонарь. Сразу
становится темно.
- Козоле!
Это Альберт кричит. С ним Валентин. Все прибежали на выстрелы, словно
водоворотом притянули они нас.
- Вперед, Эрнст, Людвиг, Альберт! - ревет Козоле. - Эти скоты стреляют
в женщин!
Мы залегли в воротах какого-то дома. Хлещут пули, люди кричат, мы
захвачены потоком, увлечены им, опустошены, в нас клокочут ненависть,
кровь брызжет на мостовую, мы снова солдаты, прошлое настигло нас, война,
грохоча и беснуясь, бушует над нами, между нами, в нас. Все пошло прахом,
- товарищеское единение изрешечено пулеметом, солдаты стреляют в солдат,
товарищи в товарищей, все кончено, все кончено...
3
Адольф Бетке продал свой дом и переехал в город.
Первое время после того, как жена вернулась к нему, все шло хорошо.
Адольф занимался своим делом, жена - своим, и казалось, жизнь
налаживается, входит в свою колею.
Но по деревне сплетничали и шушукались. Стоило жене Адольфа показаться
на улице, как вдогонку ей неслись всякие шуточки; встречные парни нахально
смеялись в лицо; женщины, проходя мимо, выразительным жестом подбирали
юбки. Она ничего не рассказывала Адольфу, а сама мучилась и с каждым днем
бледнела все больше.
Адольфу тоже приходилось несладко. Не успевал он переступить порог
трактира, как разговоры смолкали; зайдет к кому-нибудь в гости, и его
встречает смущенное молчание хозяев. Кое-кто отваживался даже на
двусмысленный вопрос. Если Адольф выпивал где-нибудь в компании, сейчас же
начинались идиотские намеки, и частенько за его спиной раздавался
насмешливый хохот. Он не знал, как ему бороться. Он думал: с какой стати
давать деревне отчет о том, что касается только его одного, когда даже
пастор не желает ничего понять? При встрече он с осуждением взглядывал на
Адольфа поверх своих золотых очков. Тяжело было все это терпеть, но и
Адольф молчал, ничего не говорил жене.
Так вот и жили они друг подле друга, пока однажды, воскресным вечером,
свора преследователей не обнаглела до того, что в присутствии Адольфа жене
его крикнули какую-то непристойность. Адольф вспылил. Но жена положила ему
руку на плечо.
- Не надо, Адольф, - сказала она, - они так часто это делают, что я уже
не слышу их.
- Часто?
Теперь ему стала понятна ее постоянная молчаливость. В ярости бросился
он за обнаглевшим парнем, но тот спрятался за сомкнувшиеся спины
товарищей.
Бетке пошли домой и молча легли в постель. Адольф лежал, неподвижно
уставившись в пространство. Вдруг до слуха его донеслось слабое,
подавленное всхлипывание: жена, уткнувшись в одеяло, плакала. Не раз,
верно, она так лежала и плакала, когда он спал...
- Успокойся, Мария, - тихо сказал он, - ну их, пусть болтают...
Но она продолжала плакать.
Адольф чувствовал себя беспомощным и одиноким. За окнами враждебно
сгустилась тьма, и деревья шептались, как старые сплетницы. Он осторожно
обнял жену за плечи. Она подняла к нему заплаканное лицо:
- Адольф, знаешь, я лучше уйду... Они тогда перестанут...
Она встала, свеча еще горела; огромная - во всю комнату - тень
качнулась, скользнула по стенам, и по сравнению с ней женщина казалась
маленькой и беспомощной. Присев на край кровати, она протянула руку за
чулками и кофточкой. Точно немая судьба, прорвавшись через окна из мрака,
тень тоже протянула огромную руку и, гримасничая, кривляясь, хихикая,
повторяла все движения женщины; казалось, она вот-вот бросится на свою
добычу и утащит ее в воющую тьму.
Адольф вскочил и задернул белые кисейные шторы на окнах, словно
загораживая низенькую комнатку от ночи, глядевшей жадными совиными глазами
через эти четырехугольные зияющие просветы.
Жена, натянув чулки, взялась за лифчик. Адольф подошел к ней:
- Брось, Мария!..
Она взглянула на него и опустила руки. Лифчик упал на пол. Тоска
глядела из глаз женщины, тоска загнанного существа, тоска побитого
животного - вся беспредельная тоска тех, кто не в силах защитить себя.
Адольф увидел эту тоску. Он обнял жену, он ощутил ее всю - мягкую, теплую.
И как только можно бросать в нее камнями? Разве они помирились не по
доброй воле? Почему же ее так безжалостно травят, так жестоко преследуют?
Он притянул ее к себе, и она прильнула к нему, обвила руками его шею и
положила голову к нему на грудь. Так стояли они, дрожа от холода, в одних
ночных рубашках, прильнув друг к другу, и каждый желал согреться теплом
другого. Потом они присели на край кровати, сгорбившись, изредка роняя
слово-другое, и когда тени их опять заколебались на стене, потому что
фитиль на свечке накренился набок и огонек начал, мигая, угасать, Адольф
ласковым движением притянул жену в постель, и это означало: мы останемся
вместе, мы попытаемся снова наладить нашу жизнь. И он сказал:
- Мы уедем отсюда, Мария.
Это был единственный выход.
- Да, да, Адольф, давай уедем!
Она бросилась к нему и только теперь громко разрыдалась. Крепко обнимая
ее, он беспрестанно повторял:
- Завтра же поищем покупателя, завтра же...
Пламя надежд и ярости, горечи и отчаяния вспыхнуло в нем страстью, и
жар ее заставил женщину умолкнуть, всхлипывания становились все тише, как
у ребенка, и наконец замерли, перейдя в изнеможение и мирное дыхание.
Свеча погасла, тени исчезли, жена уснула, но Адольф долго еще лежал без
сна и думал, и думал. Поздно ночью жена проснулась и почувствовала на себе
чулки, которые она надела, когда хотела уходить. Она сняла их и,
расправив, положила на стул у кровати.
Спустя два дня Адольф Бетке продал дом и мастерскую. Вскоре он нашел
квартиру в городе. Погрузили мебель. Собаку пришлось оставить. Но тяжелей
всего было расставаться с садом. Нелегко далось Адольфу прощание. Он знал,
что ждет его впереди. А жена была покорна и тиха.
Городской дом оказался сырым и тесным. Лестница грязная, стоит запах
прачечных, воздух густ от соседской ненависти и непроветренных комнат.
Работы у Адольфа мало, и слишком много времени остается для всяких мыслей.
Обоим по-прежнему тяжело, словно все то, от чего они бежали, нагнало их и
здесь.
Адольф часами просиживает на кухне и силится понять, почему они не
могут зажить по-иному. Когда вечерами они сидят друг против друга, когда
газета прочитана и ужин убран со стола, их обступает все та же томительная
пустота. Адольф чувствует, что задыхается от вечного вслушивания, от
бесконечных раздумий. Жена берется за какую-нибудь работу, старательно
чистит плиту. И когда он говорит: "Поди сюда, Мария", она откладывает
тряпку и наждак и подходит, он притягивает ее к себе на колени и, жалкий в
своем одиночестве, шепчет: "Мы как-нибудь одолеем это", она кивает, все
так же молча, а ему хочется видеть ее веселой. Он не понимает, что это
зависит не только от нее, но и от него, что за четыре года разлуки они
отвыкли друг от друга и теперь действуют друг на друга угнетающе. "Да
скажи же, наконец, что-нибудь!" - раздражается Адольф. Она пугается и
покорно начинает что-то говорить. Но о чем ей говорить? Что особенного
происходит здесь, в