Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
егда наряжаю его на легкие работы.
- А ты не мог бы устроить ему совсем кислую жизнь? - спрашиваю я.
- Возиться неохота, уж больно он глуп, - отвечает Миттельштедт тоном
великодушного превосходства.
Что такое отпуск? Ожидание на распутье, после которого все станет
только труднее. Уже сейчас разлука вторгается в него. Мать молча смотрит
на меня. Я знаю, она считает дни. По утрам она всегда грустна. Вот и еще
одним днем меньше стало. Она прибрала мой ранец, - ей не хочется, чтобы
он напоминал ей об этом.
За размышлениями часы убегают быстро. Я стряхиваю свою задумчивость и
иду проводить сестру. Она собралась на бойню, чтобы получить несколько
фунтов костей. Это большая льгота, и люди встают в очередь уже с раннего
утра. Некоторым становится дурно.
Нам не повезло. Сменяя друг друга, мы ждем три часа, после чего оче-
редь расходится, - костей больше нет.
Хорошо, что мне выдают мой паек. Я приношу его матери, и таким обра-
зом мы все питаемся немножко получше.
Дни становятся все тягостней, глаза матери - все печальней. Еще четы-
ре дня. Мне надо сходить к матери Кеммериха.
Этого не опишешь. Где слова, чтобы рассказать об этой дрожащей, рыда-
ющей женщине, которая трясет меня за плечи и кричит: "Если он умер, по-
чему же ты остался в живых! ", которая изливает на меня потоки слез и
причитает: "И зачем вас только посылают туда, ведь вы еще дети... ", ко-
торая падает на стул и плачет: "Ты его видел? Ты еще успел повидать его?
Как он умирал?"
Я говорю ей, что он был ранен в сердце и сразу же умер. Она смотрит
на меня, ей не верится.
- Ты лжешь. Я все знаю. Я чувствовала, как тяжело он умирал. Я слыша-
ла его голос, по ночам мне передавался его страх. Скажи мне всю правду,
я хочу знать, я должна знать.
- Нет, - говорю я, - я был рядом с ним. Он умер сразу же.
Она тихо просит меня:
- Скажи. Ты должен сказать. Я знаю, ты хочешь меня утешить, но разве
ты не видишь, что ты меня только еще больше мучаешь? Уж лучше скажи
правду. Я не в силах оставаться в неведении, скажи, как было дело, пусть
это даже будет очень страшно. Это все же лучше, чем то, что мне кажется
сейчас.
Я никогда не скажу ей этого, хоть разруби меня на мелкие кусочки. Мне
ее жалко, но в то же время она кажется мне немного глупой. И чего она
только добивается, - ведь будет она это знать или нет, Кеммериха все
равно не воскресишь. Когда человек перевидал столько смертей, ему уже
нелегко понять, как можно так горевать об одном. Поэтому я говорю с не-
которым нетерпением:
- Он умер сразу же. Он даже ничего и не почувствовал. Лицо у него бы-
ло совсем спокойное.
Она молчит. Затем с расстановкой спрашивает:
- Ты можешь поклясться?
- Да.
- Всем, что тебе свято? О господи, ну что мне сейчас свято? У нашего
брата это понятие растяжимое.
- Да, он умер тотчас же.
- Повторяй за мной: "И если это неправда, пусть я сам не вернусь до-
мой".
- Пусть я сам не вернусь домой, если он умер не сразу же.
Я бы ей еще и не таких клятв надавал. Но, кажется, она мне поверила.
Она долго стонет и плачет. Потом она просит меня рассказать, как было
дело, и я сочиняю историю, в которую теперь и сам почти что верю.
Когда я собираюсь уходить, она целует меня и дарит мне его карточку.
Он снят в своем мундире новобранца и стоит, прислонившись спиной к круг-
лому столу с ножками из березовых поленьев, с которых не снята кора. На
заднем плане - декоративный лес. На столе стоит кружка пива.
Последний вечер перед отъездом. Все приумолкли. Я ложусь спать рано;
я перебираю подушки, прижимаюсь к ним, зарываюсь в них с головой. Как
знать, доведется ли мне еще когда-нибудь спать на такой вот перине!
Поздно вечером мать еще раз приходит ко мне в комнату. Она думает,
что я сплю, и я притворяюсь спящим. Разговаривать, сидеть рядом без сна
было бы слишком тяжело.
Она сидит почти до самого утра, хотя ее мучают боли и временами она
корчится. Наконец я не выдерживаю и делаю вид, что просыпаюсь.
- Иди спать, мама, ты здесь простудишься.
Она говорит:
- Выспаться я и потом успею.
Я приподнимаюсь на подушках:
- Мне ведь сейчас еще не на фронт, мама. Я же сначала пробуду четыре
недели в лагере. В одно из воскресений я, может быть, еще наведаюсь к
вам.
Она молчит. Затем она негромко спрашивает:
- Ты очень боишься?
- Нет, мама.
- Вот что я еще хотела сказать тебе: остерегайся женщин во Франции.
Женщины там дурные.
Ах мама, мама! Я для тебя ребенок - почему же я не могу положить тебе
голову на колени и поплакать? Почему я всегда должен быть сильнее и
сдержаннее, - ведь и мне порой хочется поплакать и услышать слово утеше-
ния, ведь я и в самом деле еще почти совсем ребенок, в шкафу еще висят
мои короткие штанишки. Это было еще так недавно, почему же все это ушло?
Я говорю, стараясь быть как можно спокойнее:
- Там, где стоит наша часть, женщин нет, мама.
- И будь поосторожнее там на фронте, Пауль.
Ах, мама, мама! Почему я не могу обнять тебя и умереть вместе с то-
бой. Какие мы все-таки несчастные людишки!
- Да, мама, я буду осторожен!
Ах, мама, мама! Давай встанем и уйдем, давай пойдем с тобой сквозь
годы, в прошлое, пока с нас не свалятся все эти беды, - в прошлое, к са-
мим себе!
- Может быть, тебе удастся перевестись куданибудь, где не так опасно?
- Да, мама, меня могут оставить при кухне, это вполне возможно.
- Так смотри же не отказывайся, не слушай, что люди говорят.
- Пускай себе говорят, мама, мне все равно.
Она вздыхает. Лицо ее светится в темноте белым пятном.
- А теперь иди спать, мама.
Она не отвечает. Я встаю и укутываю ее плечи моим одеялом. Она опира-
ется на мою руку, - у нее начались боли. Я веду ее в спальню. Там я ос-
таюсь с ней еще некоторое время.
- А потом, мама, тебе еще надо выздороветь до моего возвращения.
- Да, да, дитя мое.
- Не смейте мне ничего посылать, мама. Мы там едим досыта. Вам здесь
самим пригодится.
Вот она лежит в постели, бедная мама, которая любит меня больше всего
на свете. Когда я собираюсь уходить, она торопливо говорит:
- Я для тебя припасла еще две пары кальсон. Они из хорошей шерсти.
Тебе в них будет тепло. Смотри не забудь уложить их.
Ах, мама, я знаю, чего тебе стоило раздобыть эти кальсоны, сколько
тебе пришлось бегать, и клянчить, и стоять в очередях! Ах, мама, мама,
как это непостижимо, что я должен с тобой расстаться, - кто же, кроме
тебя, имеет на меня право? Я еще сижу здесь, а ты лежишь там, нам надо
так много сказать друг другу, но мы никогда не сможем высказать все это.
- Спокойной ночи, мама.
- Спокойной ночи, дитя мое.
В комнате темно. Слышится мерное дыхание матери да тиканье часов. За
окном гуляет ветер. Каштаны шумят.
В передней я спотыкаюсь о свой ранец, - он лежит там, уже уложенный,
так как завтра мне надо выехать очень рано.
Я кусаю подушки, сжимаю руками железные прутья кровати. Не надо мне
было сюда приезжать. На фронте мне все было безразлично, нередко я терял
всякую надежду, а теперь я никогда уже больше не смогу быть таким равно-
душным. Я был солдатом, теперь же все во мне - сплошная боль, боль от
жалости к себе, к матери, от сознания того, что все так беспросветно и
конца не видно.
Не надо мне было ехать в отпуск.
VIII
Я еще помню бараки этого лагеря. Здесь Химмельштос "воспитывал"
Тьядена. Из людей же я почти никого не знаю: как и всегда, здесь все пе-
ременилось. Лишь несколько человек мне доводилось мельком видеть еще и в
тот раз.
Службу я несу как-то механически. Вечера почти всегда провожу в сол-
датском клубе; на столах разложены журналы, но читать мне не хочется,
зато там есть рояль, на котором я с удовольствием играю. Нас обслуживают
две девушки, одна из них совсем молоденькая.
Лагерь обнесен высокими заборами из проволоки. Возвращаясь поздно ве-
чером из клуба, мы должны предъявлять пропуск. Те, кто умеет столко-
ваться с часовым, могут, конечно, проскочить и без пропуска.
Каждый день нас выводят на ротные учения, которые проводятся в степи,
среди березовых рощиц и зарослей можжевельника. Когда от нас не требуют
ничего другого, это вполне терпимо. Ты бежишь вперед, падаешь на землю,
и венчики цветов и былинок колышутся от твоего дыхания. Светлый песок
оказывается, когда видишь его так близко, чистым, как в лаборатории, он
весь состоит из мельчайших зернышек кремния. Так и хочется запустить в
него руку.
Но самое красивое здесь - это рощи с их березовыми опушками. Они по-
минутно меняют свои краски. Только что стволы сияли самой яркой белиз-
ной, осененные воздушной, легкой как шелк, словно нарисованной пастелью,
зеленью листвы; проходит еще мгновение, и все окрашивается в голубова-
то-опаловый цвет, который надвигается, отливая серебром, со стороны
опушки и гасит зелень, а в одном месте он тут же сгущается почти до чер-
ного, - это на солнце набежала тучка. Ее тень скользит, как призрак,
между разом поблекшими стволами, все дальше и дальше по просторам степи,
к самому горизонту, а тем временем березы уже снова стоят, как празднич-
ные знамена с белыми древками, и листва их пылает багрянцем и золотом.
Нередко я так увлекаюсь этой игрой прозрачных теней и тончайших от-
тенков света, что даже не слышу слов команды; когда человек одинок, он
начинает присматриваться к природе и любить ее. А я здесь ни с кем не
сошелся поближе, да и не стремлюсь к этому, довольствуясь обычным обще-
нием с окружающими. Мы слишком мало знакомы, чтобы видеть друг в друге
нечто большее, чем просто человека, с которым можно почесать язык или
сыграть в "двадцать одно".
Рядом с нашими бараками находится большой лагерь русских военноплен-
ных. Он отделен от нас оградой из проволочной сетки, но тем не менее
пленные все же умудряются пробираться к нам. Они ведут себя очень робко
и боязливо; большинство из них - люди рослые, почти все носят бороды; в
общем, каждый из них напоминает присмиревшего после побоев сенбернара.
Они обходят украдкой наши бараки, заглядывая в бочки с отбросами. Трудно
представить себе, что они там находят. Нас и самих-то держат впроголодь,
а главное - кормят всякой дрянью: брюквой (каждая брюквина режется на
шесть долек и варится в воде), сырой, не очищенной от грязи морковкой;
подгнившая картошка считается лакомством, а самое изысканное блюдо - это
жидкий рисовый суп, в котором плавают мелко нарезанные говяжьи жилы; мо-
жет, их туда и кладут, но нарезаны они так мелко, что их уже не найдешь.
Тем не менее все это, конечно, исправно съедается. Если кое-кто и в
самом деле живет так богато, что может не подъедать всего дочиста, то
рядом с ним всегда стоит добрый десяток желающих, которые с удовольстви-
ем возьмут у него остатки. Мы выливаем в бочки только то, чего нельзя
достать черпаком. Кроме того, мы иногда бросаем туда кожуру от брюквы,
заплесневевшие корки и разную дрянь.
Вот это жидкое, мутное, грязное месиво и разыскивают пленные. Они
жадно вычерпывают его из вонючих бочек и уносят, пряча под своими гим-
настерками.
Странно видеть так близко перед собой этих наших врагов. Глядя на их
лица, начинаешь задумываться. У них добрые крестьянские лица, большие
лбы, большие носы, большие губы, большие руки, мягкие волосы. Их следо-
вало бы использовать в деревне - на пахоте, на косьбе, во время сбора
яблок. Вид у них еще более добродушный, чем у наших фрисландских
крестьян.
Грустно наблюдать за их движениями, грустно смотреть, как они выклян-
чивают чего-нибудь поесть. Все они довольно заметно ослабли, - они полу-
чают ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Ведь нас и самих-то давно
уже не кормят досыта. Они болеют кровавым поносом; боязливо оглядываясь,
некоторые из них украдкой показывают испачканные кровью подолы рубах.
Сгорбившись, понурив голову, согнув ноги в коленях, искоса поглядывая на
нас снизу вверх, они протягивают руку и просят, употребляя те немногие
слова, что они знают, - просят своими мягкими, тихими басами, которые
вызывают представления о теплой печке и домашнем уюте.
Кое-кто из наших дает им иногда пинка, так что они падают, но таких
немного. Большинство из нас их не трогает, просто не обращает на них
внимания. Впрочем, иной раз у них бывает такой жалкий вид, что тут не-
вольно обозлишься и пнешь их ногой. Если бы только они не глядели на те-
бя этим взглядом! Сколько все-таки горя и тоски умещается в двух таких
маленьких пятнышках, которые можно прикрыть одним пальцем, - в человече-
ских глазах.
По вечерам русские приходят в бараки и открывают торги. Все, что у
них есть, они меняют на хлеб. Иногда это им удается, так как у них очень
хорошие сапоги, а наши сапоги плохи. Кожа на их голенищах удивительно
мягкая, как юфть. Наши солдаты из крестьянских семей, которые получают
из дому посылки с жирами, могут себе позволить роскошь обзавестись таки-
ми сапогами. За них у нас дают две-три армейские буханки хлеба или же
одну буханку и небольшое колечко копченой колбасы.
Но почти все русские давно уже променяли все, что у них было. Теперь
они одеты в жалкие отрепья и предлагают на обмен только мелкие безделуш-
ки, которые они режут из дерева или же мастерят из осколков и медных по-
ясков от снарядов. Конечно, за эти вещицы много не получишь, хотя на них
потрачено немало труда, - в последнее время пленные стали отдавать их за
несколько ломтей хлеба. Наши крестьяне прижимисты и хитры, они умеют
торговаться. Вынув кусок хлеба или колбасы, они до тех пор держат его у
самого носа пленного, пока тот не побледнеет и не закатит глаза от соб-
лазна. Тогда ему уже все равно. А они прибирают подальше свою добычу,
медленно, с той обстоятельностью в движениях, которая свойственна
крестьянам, затем вынимают большие перочинные ножи, неторопливо, степен-
но отрезают себе из своих запасов краюху хлеба и, как бы вознаграждая
себя, начинают уминать ее, заедая каждый кусок кружочком твердой, аппе-
титной колбасы. Когда видишь, как они чревоугодничают, начинаешь ощущать
раздражение, желание бить их по твердым лбам. Они редко делятся с това-
рищами: мы слишком мало знакомы друг с другом.
Я часто стою на посту возле лагеря русских. В темноте их фигуры дви-
жутся как больные аисты, как огромные птицы. Они подходят к самой ограде
и прижимаются к ней лицом, вцепившись пальцами в проволоку сетки. Неред-
ко они стоят большими группами. Они дышат запахами, которые приносит ве-
тер из степи и из лесов.
Говорят они редко, а если и скажут что-нибудь, то всего лишь нес-
колько слов. Они относятся друг к другу более человечно и, как мне ка-
жется, как-то более побратски, чем мы в нашем лагере. Быть может, это
только оттого, что они чувствуют себя более несчастными, чем мы. Впро-
чем, для них война ведь уже кончилась. Однако сидеть и ждать, пока ты
заболеешь кровавым поносом, - это, конечно, тоже не жизнь.
Ополченцы из лагерной охраны рассказывают, что вначале пленные не бы-
ли такими вялыми. В лагере, как это обычно бывает, было много случаев
мужеложства, и, судя по рассказам, на этой почве пленные нередко пускали
в ход кулаки и ножи. Теперь они совсем отупели и стали ко всему безраз-
личными, большинство из них даже перестало заниматься онанизмом, так они
ослабели, - хотя вообще в лагерях дело зачастую доходит до того, что лю-
ди делают это сообща, всем бараком.
Они стоят у ограды, порой кто-нибудь из них выходит из ряда и бредет
прочь; тогда на его месте вскоре появляется другой. Большинство молчит;
лишь некоторые выпрашивают окурки.
Я вижу их темные фигуры. Их бороды развеваются на ветру. Я ничего о
них не знаю, кроме того, что они пленные, и именно это приводит меня в
смятение. Это безымянные существа, не знающие за собой вины; если бы я
знал о них больше, - как их зовут, как они живут, чего они ожидают, что
их гнетет, - тогда мое смятение относилось бы к чему-нибудь определенно-
му и могло бы перейти в сострадание. А сейчас я вижу за ними лишь боль
живой плоти, ужасающую беспросветность жизни и безжалостную жестокость
людей.
Чей-то приказ превратил эти безмолвные фигуры в наших врагов; другой
приказ мог бы превратить их в наших друзей. Какие-то люди, которых никто
из нас не знает, сели где-то за стол и подписали документ, и вот в тече-
ние нескольких лет мы видим нашу высшую цель в том, что род человеческий
обычно клеймит презрением и за что он карает самой тяжкой карой. Кто же
из нас сумел бы теперь увидеть врагов в этих смирных людях с их детскими
лицами и с бородами апостолов? Каждый унтер по отношению к своим новоб-
ранцам, каждый классный наставник по отношению к своим ученикам является
гораздо более худшим врагом, чем они по отношению к нам. И все же, если
бы они были сейчас на свободе, мы снова стали бы стрелять в них, а они -
в нас.
Мне становится страшно; мне нельзя додумывать эту мысль до конца.
Этот путь ведет в бездну. Для таких размышлений еще не пришло время. Но
я не забуду, о чем я сегодня думал, я сохраню эту мысль, запру ее в сво-
ем мозгу, пока не кончится война. Сердце у меня колотится: уж не в этом
ли заключается та великая, единственная цель, о которой я думал в око-
пах, которую я искал как нечто, могущее оправдать существование людей
после этого крушения всех человеческих идеалов? Уж не это ли та задача,
которую можно будет поставить перед собой на всю дальнейшую жизнь, зада-
ча, достойная людей, проведших столько лет в этом аду?
Я достаю свои сигареты, переламываю каждую пополам и отдаю их русс-
ким. Они кланяются мне и закуривают. Теперь у некоторых из них тлеют на
лице красные точечки. От них мне становится отраднее на душе: как будто
в темных деревенских домах засветились маленькие оконца, говорящие о
том, что за их стеклами находятся теплые, обжитые комнаты.
Дни идут. Однажды туманным утром русские снова хоронят одного из сво-
их: у них теперь почти каждый день умирает несколько человек. Я как раз
стою на посту, когда его опускают в могилу. Пленные поют панихиду, они
поют ее на несколько голосов, и их пение как-то не похоже на хор, оно
скорее напоминает звуки органа, стоящего где-то в степи.
Похороны быстро заканчиваются.
Вечером пленные снова стоят у ограды, и из березовых рощ к ним доно-
сятся ветры. Звезды светят холодным светом.
Я теперь знаю нескольких пленных, которые довольно хорошо говорят
по-немецки. Один из них - музыкант, он рассказывает, что был когда-то
скрипачом в Берлине. Услыхав, что я немного играю на рояле, он достает
свою скрипку и начинает играть. Остальные садятся и прислоняются спиной
к ограде. Он играет стоя, порой лицо его принимает то отчужденное выра-
жение, какое бывает у скрипачей, когда они закрывают глаза, но затем
скрипка снова начинает ходить у него в руках, следуя за ритмом, и он
улыбается мне.
Должно быть, он играет народные песни; его товарищи тихо, без слов
подтягивают ему. Они - как темные холмы, поющие подземным нутряным ба-
сом. Голос скрипки, светлый и одинокий, слышится где-то высоко над ними,
как будто на холме стоит стройная девушка. Голоса смолкают, а скрипка
все звучит, - звук кажется тоненьким, словно скрипке холодно ночью, -
надо бы встать гденибудь совсем близко к ней, наверно в помещении ее бы-
ло б лучше слушать. Здесь же, под открытым небом, ее блуждающий в одино-
честве голос нагоняет грусть.
Мне не дают увольнения в воскресные дни, - ведь я только что вернулся
из длительного отпуска. Поэтому в последнее воскресенье перед моим
отъездом отец и старшая сестра сами приезжают ко мне. Мы весь день сидим
в солдатском клубе. Куда же нам еще деваться? В барак нам идти не хочет-