Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Ремарк Эрих-Мария.. На западном фронте без перемен -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
егда наряжаю его на легкие работы. - А ты не мог бы устроить ему совсем кислую жизнь? - спрашиваю я. - Возиться неохота, уж больно он глуп, - отвечает Миттельштедт тоном великодушного превосходства. Что такое отпуск? Ожидание на распутье, после которого все станет только труднее. Уже сейчас разлука вторгается в него. Мать молча смотрит на меня. Я знаю, она считает дни. По утрам она всегда грустна. Вот и еще одним днем меньше стало. Она прибрала мой ранец, - ей не хочется, чтобы он напоминал ей об этом. За размышлениями часы убегают быстро. Я стряхиваю свою задумчивость и иду проводить сестру. Она собралась на бойню, чтобы получить несколько фунтов костей. Это большая льгота, и люди встают в очередь уже с раннего утра. Некоторым становится дурно. Нам не повезло. Сменяя друг друга, мы ждем три часа, после чего оче- редь расходится, - костей больше нет. Хорошо, что мне выдают мой паек. Я приношу его матери, и таким обра- зом мы все питаемся немножко получше. Дни становятся все тягостней, глаза матери - все печальней. Еще четы- ре дня. Мне надо сходить к матери Кеммериха. Этого не опишешь. Где слова, чтобы рассказать об этой дрожащей, рыда- ющей женщине, которая трясет меня за плечи и кричит: "Если он умер, по- чему же ты остался в живых! ", которая изливает на меня потоки слез и причитает: "И зачем вас только посылают туда, ведь вы еще дети... ", ко- торая падает на стул и плачет: "Ты его видел? Ты еще успел повидать его? Как он умирал?" Я говорю ей, что он был ранен в сердце и сразу же умер. Она смотрит на меня, ей не верится. - Ты лжешь. Я все знаю. Я чувствовала, как тяжело он умирал. Я слыша- ла его голос, по ночам мне передавался его страх. Скажи мне всю правду, я хочу знать, я должна знать. - Нет, - говорю я, - я был рядом с ним. Он умер сразу же. Она тихо просит меня: - Скажи. Ты должен сказать. Я знаю, ты хочешь меня утешить, но разве ты не видишь, что ты меня только еще больше мучаешь? Уж лучше скажи правду. Я не в силах оставаться в неведении, скажи, как было дело, пусть это даже будет очень страшно. Это все же лучше, чем то, что мне кажется сейчас. Я никогда не скажу ей этого, хоть разруби меня на мелкие кусочки. Мне ее жалко, но в то же время она кажется мне немного глупой. И чего она только добивается, - ведь будет она это знать или нет, Кеммериха все равно не воскресишь. Когда человек перевидал столько смертей, ему уже нелегко понять, как можно так горевать об одном. Поэтому я говорю с не- которым нетерпением: - Он умер сразу же. Он даже ничего и не почувствовал. Лицо у него бы- ло совсем спокойное. Она молчит. Затем с расстановкой спрашивает: - Ты можешь поклясться? - Да. - Всем, что тебе свято? О господи, ну что мне сейчас свято? У нашего брата это понятие растяжимое. - Да, он умер тотчас же. - Повторяй за мной: "И если это неправда, пусть я сам не вернусь до- мой". - Пусть я сам не вернусь домой, если он умер не сразу же. Я бы ей еще и не таких клятв надавал. Но, кажется, она мне поверила. Она долго стонет и плачет. Потом она просит меня рассказать, как было дело, и я сочиняю историю, в которую теперь и сам почти что верю. Когда я собираюсь уходить, она целует меня и дарит мне его карточку. Он снят в своем мундире новобранца и стоит, прислонившись спиной к круг- лому столу с ножками из березовых поленьев, с которых не снята кора. На заднем плане - декоративный лес. На столе стоит кружка пива. Последний вечер перед отъездом. Все приумолкли. Я ложусь спать рано; я перебираю подушки, прижимаюсь к ним, зарываюсь в них с головой. Как знать, доведется ли мне еще когда-нибудь спать на такой вот перине! Поздно вечером мать еще раз приходит ко мне в комнату. Она думает, что я сплю, и я притворяюсь спящим. Разговаривать, сидеть рядом без сна было бы слишком тяжело. Она сидит почти до самого утра, хотя ее мучают боли и временами она корчится. Наконец я не выдерживаю и делаю вид, что просыпаюсь. - Иди спать, мама, ты здесь простудишься. Она говорит: - Выспаться я и потом успею. Я приподнимаюсь на подушках: - Мне ведь сейчас еще не на фронт, мама. Я же сначала пробуду четыре недели в лагере. В одно из воскресений я, может быть, еще наведаюсь к вам. Она молчит. Затем она негромко спрашивает: - Ты очень боишься? - Нет, мама. - Вот что я еще хотела сказать тебе: остерегайся женщин во Франции. Женщины там дурные. Ах мама, мама! Я для тебя ребенок - почему же я не могу положить тебе голову на колени и поплакать? Почему я всегда должен быть сильнее и сдержаннее, - ведь и мне порой хочется поплакать и услышать слово утеше- ния, ведь я и в самом деле еще почти совсем ребенок, в шкафу еще висят мои короткие штанишки. Это было еще так недавно, почему же все это ушло? Я говорю, стараясь быть как можно спокойнее: - Там, где стоит наша часть, женщин нет, мама. - И будь поосторожнее там на фронте, Пауль. Ах, мама, мама! Почему я не могу обнять тебя и умереть вместе с то- бой. Какие мы все-таки несчастные людишки! - Да, мама, я буду осторожен! Ах, мама, мама! Давай встанем и уйдем, давай пойдем с тобой сквозь годы, в прошлое, пока с нас не свалятся все эти беды, - в прошлое, к са- мим себе! - Может быть, тебе удастся перевестись куданибудь, где не так опасно? - Да, мама, меня могут оставить при кухне, это вполне возможно. - Так смотри же не отказывайся, не слушай, что люди говорят. - Пускай себе говорят, мама, мне все равно. Она вздыхает. Лицо ее светится в темноте белым пятном. - А теперь иди спать, мама. Она не отвечает. Я встаю и укутываю ее плечи моим одеялом. Она опира- ется на мою руку, - у нее начались боли. Я веду ее в спальню. Там я ос- таюсь с ней еще некоторое время. - А потом, мама, тебе еще надо выздороветь до моего возвращения. - Да, да, дитя мое. - Не смейте мне ничего посылать, мама. Мы там едим досыта. Вам здесь самим пригодится. Вот она лежит в постели, бедная мама, которая любит меня больше всего на свете. Когда я собираюсь уходить, она торопливо говорит: - Я для тебя припасла еще две пары кальсон. Они из хорошей шерсти. Тебе в них будет тепло. Смотри не забудь уложить их. Ах, мама, я знаю, чего тебе стоило раздобыть эти кальсоны, сколько тебе пришлось бегать, и клянчить, и стоять в очередях! Ах, мама, мама, как это непостижимо, что я должен с тобой расстаться, - кто же, кроме тебя, имеет на меня право? Я еще сижу здесь, а ты лежишь там, нам надо так много сказать друг другу, но мы никогда не сможем высказать все это. - Спокойной ночи, мама. - Спокойной ночи, дитя мое. В комнате темно. Слышится мерное дыхание матери да тиканье часов. За окном гуляет ветер. Каштаны шумят. В передней я спотыкаюсь о свой ранец, - он лежит там, уже уложенный, так как завтра мне надо выехать очень рано. Я кусаю подушки, сжимаю руками железные прутья кровати. Не надо мне было сюда приезжать. На фронте мне все было безразлично, нередко я терял всякую надежду, а теперь я никогда уже больше не смогу быть таким равно- душным. Я был солдатом, теперь же все во мне - сплошная боль, боль от жалости к себе, к матери, от сознания того, что все так беспросветно и конца не видно. Не надо мне было ехать в отпуск. VIII Я еще помню бараки этого лагеря. Здесь Химмельштос "воспитывал" Тьядена. Из людей же я почти никого не знаю: как и всегда, здесь все пе- ременилось. Лишь несколько человек мне доводилось мельком видеть еще и в тот раз. Службу я несу как-то механически. Вечера почти всегда провожу в сол- датском клубе; на столах разложены журналы, но читать мне не хочется, зато там есть рояль, на котором я с удовольствием играю. Нас обслуживают две девушки, одна из них совсем молоденькая. Лагерь обнесен высокими заборами из проволоки. Возвращаясь поздно ве- чером из клуба, мы должны предъявлять пропуск. Те, кто умеет столко- ваться с часовым, могут, конечно, проскочить и без пропуска. Каждый день нас выводят на ротные учения, которые проводятся в степи, среди березовых рощиц и зарослей можжевельника. Когда от нас не требуют ничего другого, это вполне терпимо. Ты бежишь вперед, падаешь на землю, и венчики цветов и былинок колышутся от твоего дыхания. Светлый песок оказывается, когда видишь его так близко, чистым, как в лаборатории, он весь состоит из мельчайших зернышек кремния. Так и хочется запустить в него руку. Но самое красивое здесь - это рощи с их березовыми опушками. Они по- минутно меняют свои краски. Только что стволы сияли самой яркой белиз- ной, осененные воздушной, легкой как шелк, словно нарисованной пастелью, зеленью листвы; проходит еще мгновение, и все окрашивается в голубова- то-опаловый цвет, который надвигается, отливая серебром, со стороны опушки и гасит зелень, а в одном месте он тут же сгущается почти до чер- ного, - это на солнце набежала тучка. Ее тень скользит, как призрак, между разом поблекшими стволами, все дальше и дальше по просторам степи, к самому горизонту, а тем временем березы уже снова стоят, как празднич- ные знамена с белыми древками, и листва их пылает багрянцем и золотом. Нередко я так увлекаюсь этой игрой прозрачных теней и тончайших от- тенков света, что даже не слышу слов команды; когда человек одинок, он начинает присматриваться к природе и любить ее. А я здесь ни с кем не сошелся поближе, да и не стремлюсь к этому, довольствуясь обычным обще- нием с окружающими. Мы слишком мало знакомы, чтобы видеть друг в друге нечто большее, чем просто человека, с которым можно почесать язык или сыграть в "двадцать одно". Рядом с нашими бараками находится большой лагерь русских военноплен- ных. Он отделен от нас оградой из проволочной сетки, но тем не менее пленные все же умудряются пробираться к нам. Они ведут себя очень робко и боязливо; большинство из них - люди рослые, почти все носят бороды; в общем, каждый из них напоминает присмиревшего после побоев сенбернара. Они обходят украдкой наши бараки, заглядывая в бочки с отбросами. Трудно представить себе, что они там находят. Нас и самих-то держат впроголодь, а главное - кормят всякой дрянью: брюквой (каждая брюквина режется на шесть долек и варится в воде), сырой, не очищенной от грязи морковкой; подгнившая картошка считается лакомством, а самое изысканное блюдо - это жидкий рисовый суп, в котором плавают мелко нарезанные говяжьи жилы; мо- жет, их туда и кладут, но нарезаны они так мелко, что их уже не найдешь. Тем не менее все это, конечно, исправно съедается. Если кое-кто и в самом деле живет так богато, что может не подъедать всего дочиста, то рядом с ним всегда стоит добрый десяток желающих, которые с удовольстви- ем возьмут у него остатки. Мы выливаем в бочки только то, чего нельзя достать черпаком. Кроме того, мы иногда бросаем туда кожуру от брюквы, заплесневевшие корки и разную дрянь. Вот это жидкое, мутное, грязное месиво и разыскивают пленные. Они жадно вычерпывают его из вонючих бочек и уносят, пряча под своими гим- настерками. Странно видеть так близко перед собой этих наших врагов. Глядя на их лица, начинаешь задумываться. У них добрые крестьянские лица, большие лбы, большие носы, большие губы, большие руки, мягкие волосы. Их следо- вало бы использовать в деревне - на пахоте, на косьбе, во время сбора яблок. Вид у них еще более добродушный, чем у наших фрисландских крестьян. Грустно наблюдать за их движениями, грустно смотреть, как они выклян- чивают чего-нибудь поесть. Все они довольно заметно ослабли, - они полу- чают ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Ведь нас и самих-то давно уже не кормят досыта. Они болеют кровавым поносом; боязливо оглядываясь, некоторые из них украдкой показывают испачканные кровью подолы рубах. Сгорбившись, понурив голову, согнув ноги в коленях, искоса поглядывая на нас снизу вверх, они протягивают руку и просят, употребляя те немногие слова, что они знают, - просят своими мягкими, тихими басами, которые вызывают представления о теплой печке и домашнем уюте. Кое-кто из наших дает им иногда пинка, так что они падают, но таких немного. Большинство из нас их не трогает, просто не обращает на них внимания. Впрочем, иной раз у них бывает такой жалкий вид, что тут не- вольно обозлишься и пнешь их ногой. Если бы только они не глядели на те- бя этим взглядом! Сколько все-таки горя и тоски умещается в двух таких маленьких пятнышках, которые можно прикрыть одним пальцем, - в человече- ских глазах. По вечерам русские приходят в бараки и открывают торги. Все, что у них есть, они меняют на хлеб. Иногда это им удается, так как у них очень хорошие сапоги, а наши сапоги плохи. Кожа на их голенищах удивительно мягкая, как юфть. Наши солдаты из крестьянских семей, которые получают из дому посылки с жирами, могут себе позволить роскошь обзавестись таки- ми сапогами. За них у нас дают две-три армейские буханки хлеба или же одну буханку и небольшое колечко копченой колбасы. Но почти все русские давно уже променяли все, что у них было. Теперь они одеты в жалкие отрепья и предлагают на обмен только мелкие безделуш- ки, которые они режут из дерева или же мастерят из осколков и медных по- ясков от снарядов. Конечно, за эти вещицы много не получишь, хотя на них потрачено немало труда, - в последнее время пленные стали отдавать их за несколько ломтей хлеба. Наши крестьяне прижимисты и хитры, они умеют торговаться. Вынув кусок хлеба или колбасы, они до тех пор держат его у самого носа пленного, пока тот не побледнеет и не закатит глаза от соб- лазна. Тогда ему уже все равно. А они прибирают подальше свою добычу, медленно, с той обстоятельностью в движениях, которая свойственна крестьянам, затем вынимают большие перочинные ножи, неторопливо, степен- но отрезают себе из своих запасов краюху хлеба и, как бы вознаграждая себя, начинают уминать ее, заедая каждый кусок кружочком твердой, аппе- титной колбасы. Когда видишь, как они чревоугодничают, начинаешь ощущать раздражение, желание бить их по твердым лбам. Они редко делятся с това- рищами: мы слишком мало знакомы друг с другом. Я часто стою на посту возле лагеря русских. В темноте их фигуры дви- жутся как больные аисты, как огромные птицы. Они подходят к самой ограде и прижимаются к ней лицом, вцепившись пальцами в проволоку сетки. Неред- ко они стоят большими группами. Они дышат запахами, которые приносит ве- тер из степи и из лесов. Говорят они редко, а если и скажут что-нибудь, то всего лишь нес- колько слов. Они относятся друг к другу более человечно и, как мне ка- жется, как-то более побратски, чем мы в нашем лагере. Быть может, это только оттого, что они чувствуют себя более несчастными, чем мы. Впро- чем, для них война ведь уже кончилась. Однако сидеть и ждать, пока ты заболеешь кровавым поносом, - это, конечно, тоже не жизнь. Ополченцы из лагерной охраны рассказывают, что вначале пленные не бы- ли такими вялыми. В лагере, как это обычно бывает, было много случаев мужеложства, и, судя по рассказам, на этой почве пленные нередко пускали в ход кулаки и ножи. Теперь они совсем отупели и стали ко всему безраз- личными, большинство из них даже перестало заниматься онанизмом, так они ослабели, - хотя вообще в лагерях дело зачастую доходит до того, что лю- ди делают это сообща, всем бараком. Они стоят у ограды, порой кто-нибудь из них выходит из ряда и бредет прочь; тогда на его месте вскоре появляется другой. Большинство молчит; лишь некоторые выпрашивают окурки. Я вижу их темные фигуры. Их бороды развеваются на ветру. Я ничего о них не знаю, кроме того, что они пленные, и именно это приводит меня в смятение. Это безымянные существа, не знающие за собой вины; если бы я знал о них больше, - как их зовут, как они живут, чего они ожидают, что их гнетет, - тогда мое смятение относилось бы к чему-нибудь определенно- му и могло бы перейти в сострадание. А сейчас я вижу за ними лишь боль живой плоти, ужасающую беспросветность жизни и безжалостную жестокость людей. Чей-то приказ превратил эти безмолвные фигуры в наших врагов; другой приказ мог бы превратить их в наших друзей. Какие-то люди, которых никто из нас не знает, сели где-то за стол и подписали документ, и вот в тече- ние нескольких лет мы видим нашу высшую цель в том, что род человеческий обычно клеймит презрением и за что он карает самой тяжкой карой. Кто же из нас сумел бы теперь увидеть врагов в этих смирных людях с их детскими лицами и с бородами апостолов? Каждый унтер по отношению к своим новоб- ранцам, каждый классный наставник по отношению к своим ученикам является гораздо более худшим врагом, чем они по отношению к нам. И все же, если бы они были сейчас на свободе, мы снова стали бы стрелять в них, а они - в нас. Мне становится страшно; мне нельзя додумывать эту мысль до конца. Этот путь ведет в бездну. Для таких размышлений еще не пришло время. Но я не забуду, о чем я сегодня думал, я сохраню эту мысль, запру ее в сво- ем мозгу, пока не кончится война. Сердце у меня колотится: уж не в этом ли заключается та великая, единственная цель, о которой я думал в око- пах, которую я искал как нечто, могущее оправдать существование людей после этого крушения всех человеческих идеалов? Уж не это ли та задача, которую можно будет поставить перед собой на всю дальнейшую жизнь, зада- ча, достойная людей, проведших столько лет в этом аду? Я достаю свои сигареты, переламываю каждую пополам и отдаю их русс- ким. Они кланяются мне и закуривают. Теперь у некоторых из них тлеют на лице красные точечки. От них мне становится отраднее на душе: как будто в темных деревенских домах засветились маленькие оконца, говорящие о том, что за их стеклами находятся теплые, обжитые комнаты. Дни идут. Однажды туманным утром русские снова хоронят одного из сво- их: у них теперь почти каждый день умирает несколько человек. Я как раз стою на посту, когда его опускают в могилу. Пленные поют панихиду, они поют ее на несколько голосов, и их пение как-то не похоже на хор, оно скорее напоминает звуки органа, стоящего где-то в степи. Похороны быстро заканчиваются. Вечером пленные снова стоят у ограды, и из березовых рощ к ним доно- сятся ветры. Звезды светят холодным светом. Я теперь знаю нескольких пленных, которые довольно хорошо говорят по-немецки. Один из них - музыкант, он рассказывает, что был когда-то скрипачом в Берлине. Услыхав, что я немного играю на рояле, он достает свою скрипку и начинает играть. Остальные садятся и прислоняются спиной к ограде. Он играет стоя, порой лицо его принимает то отчужденное выра- жение, какое бывает у скрипачей, когда они закрывают глаза, но затем скрипка снова начинает ходить у него в руках, следуя за ритмом, и он улыбается мне. Должно быть, он играет народные песни; его товарищи тихо, без слов подтягивают ему. Они - как темные холмы, поющие подземным нутряным ба- сом. Голос скрипки, светлый и одинокий, слышится где-то высоко над ними, как будто на холме стоит стройная девушка. Голоса смолкают, а скрипка все звучит, - звук кажется тоненьким, словно скрипке холодно ночью, - надо бы встать гденибудь совсем близко к ней, наверно в помещении ее бы- ло б лучше слушать. Здесь же, под открытым небом, ее блуждающий в одино- честве голос нагоняет грусть. Мне не дают увольнения в воскресные дни, - ведь я только что вернулся из длительного отпуска. Поэтому в последнее воскресенье перед моим отъездом отец и старшая сестра сами приезжают ко мне. Мы весь день сидим в солдатском клубе. Куда же нам еще деваться? В барак нам идти не хочет-

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору