Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
се стекла, оставшиеся еще в коридорных дверях,
выходивших на площадки. Она почему то не хотела лезть выше второго этажа.
Ганс балансировал на перилах, чтобы повернуть ее под одному ему известным
углом. Доннерветтер, не застрять же с нею на половине дома!
В комнате ярко загорелась печка. Куча дров занимала всю комнату. Владек
систематически и аккуратно раскладывал их под кровати, под столы,
надстраивал в углу "второй этаж". В другом углу, надежным запасом, стоял,
подоткнув потолок, оставшийся кусок лестницы.
-- Вы все таки молодцы --, покачал головой Ганс, садясь к столу, чтобы
закурить, и оглядывая это великолепие -- мне бы в голову не пришло решиться
на такое ...
"Ферботен?" -- рассмеялся Разбойник и высунул ему язык.
Владек решил, что заслужил отдых после такой ночи, но его разбудила
хозяйка. Да, фрау Урсула, тяжело передвигая зад, поднялась на четвертый
этаж, и осторожно -- никогда нельзя знать, что делают эти ауслендеры, а она
не хочет видеть того, что не нужно -- постучала в дверь. В руках у нее была
тарелочка, покрытая салфеткой. На салфетке лежало несколько замусоленных
свечек из последних запасов, а под нею -- пригоршня сладких лепешек,
спеченных потихоньку Аннхен, и посыпанных корицей. Все таки, в этой комнате
есть девочка, ребенок, вот ей на елку... У фрау Урсулы было доброе сердце,
которому она сама нередко умилялась.
Сочельник был конечно немецкий, но балтийцы привыкли к новому стилю, а
кроме того Разбойник считал, что выпить можно по всякому случаю и запасся
заранее. Он обещал принести и елку, когда стемнеет -- вырубит в чьем нибудь
саду.
Уходя, как всегда, по делам, он набил потрепанный, но вместительный
портфель всяким товаром, но положить в него топор или хоть пилу -- забыл,
конечно. Вспомнил, возвращаясь домой уже вечером, когда в уцелевшей церкви
зазвонил колокол -- и остановившись, сплюнул с досады. Не говоря о том, что
теперь у него в руках было два уже, плотно набитых портфеля, вырвать с
корнем деревцо из замерзшей земли было и ему не под силу, да и елки в парке
еле в обхват, а не крохотные деревца ...
Разбойник поставил портфели в снег, прикрыв на всякий случай валявшейся
черепицей, нашел пролом в стене сада, забрался туда и нарвал сколько мог
еловых веток -- мокрых, смолистых, царапавших и бивших по лицу.
-- А теперь делайте елку! -- заявил он, вваливаясь в комнату. -- О,
Танненбаум!
-- С ума ты сошел ...
Но он только фыркнул, деловито нахмурился, засучил рукава и стал
привязывать пучки веток к ступеням лестницы, стоявшей в углу, обрывками
разных веревок.
-- Оксана! Малюй звезду, а то дров не дам!
Пожарной лестнице никогда, конечно, не снилось подобного великолепия.
Сверху до низу на ней зашевелились зеленые ветки, хотя бы и ступенями. Три
плитки армейского шоколада, толстого и подернутого плесенью, были
раскромсаны ножом и завернуты в голубую бумагу с надрезанной бахромой --
елочные конфеты. Приехавший только что общий друг -- поэт, священнодействуя
и моргая близорукими глазами, разливал самогон в аптечные и одеколонные
пузырьки, которыми обычно играла девочка.
-- Мы их повесим на елку, каждому по подарку! -- суетился он.
Все стояли полукругом, вместе обычного сиденья на кроватях и столах, и
комната вдруг так наполнилась людьми, что стало жарко -- или шло тепло не
только от пылавшей печки, но и от свечек, когда зажглись слабые огоньки?
Растворили двери в коридор -- оттуда заглядывали лица соседей из других
этажей -- хмурые обычно разглаживались улыбкой.
"Штилле Нахт -- Тихая ночь, святая ночь --" пропел кто-то.
-- В лесу родилась елочка, в лесу она росла -- тоненьким голоском
затянула девочка.
-- И очень деревянная на радость нам была! -- рявкнул Разбойник, и
сделал широкий жест. -- Ну, а теперь подымем бокалы! Угощение обильное.
Предлагаю: давайте вспомним об этом вечере когда нибудь, если доживем, и не
то, как мы надрались, потому что надраться можно когда угодно, а что нибудь
другое о нем!
-- Все равно -- мечтательно произнесла Демидова -- несмотря ни на что
-- на миллионы неслышных смертей -- запоет на земле Рождество -- для других
-- для счастливых людей. И прекрасней всего на земле -- как бы в вечность ни
плыли года -- расцветает зимой в серебре -- на сияющей елке звезда..."
Удивительно было, что питье в этот вечер проходило стройно, с паузами
воспоминаний, про себя и вслух, без обычного гомона, исступленных взрывов и
мрачных анекдотов. Девочка быстро заснула за чей то спиной, утомленная едой
и зажимая последнюю лепешку в руке. Поэты читали стихи, конечно, Разбойник
рассказывал бесконечные лихие истории, тевтон Ганс вспоминал детские
праздники в деревне. Все жалели что не было Викинга -- уехал за табаком на
Север.
Разговоры прерывались чоканьем надбитых, надтреснутых кружек. А в
единственное окно комнаты смотрелась темная, молчащая ночь, засиневшая от
снежной белизны внизу, и в бездонной синеве мерещились другие улицы, другие
города -- мучительно покинутые, пропавшие навсегда -- как и люди -- призраки
памяти, тянущиеся к ним бессильными руками -- прежняя жизнь.
И поэтому может быть, уже далеко под утро, когда синева побледнела от
густо пошедшего снега, порядочно пьяный, но твердо держащийся на ногах поэт
взглянул в окно, приподнялся на локте с кровати, куда лег рядом с
Разбойником и вдруг неожиданно четко, мягко и проникновенно всхлипнул в
полусумрак комнаты: "А Дон Аминадо сказал:" Люблю декабрь за призраки
былого, -- За все, что было в жизни дорогого, -- Прошедшего, растаявшего
вновь -- За этот снег, что падал и кружился -- За этот сон, который только
снился -- Как снится нам последняя любовь" ...
--------
8
Из чего состоит жизнь? Вопрос реторический. Сперва: как же рассказать
ее всю? Главное, хотя бы? Но если присмотреться, в беспорядочной мозаике
виден рисунок, разбросанный, но отчетливый, как в глыбе мрамора: ваятель
берет в руки резец -- и счищает лишнее. Только у него из глыбы выходит
статуя, произведение искусства. А если отшелушить от нашей жизни
каждодневные дела, разговоры, покупки, хлопоты, газеты, мелкие обязанности и
большие долги -- то действительно большого, пронизывающего восторгом
остается мало. Иногда ничего.
Конечно: чувства. Радости, любовь, увлечения, привязанности, реже
дружба. Дружба самое трудное, пожалуй, самое требовательное чувство, если
говорить о настоящей.
Конечно: несчастья. Потрясения и потери, война и болезни, разочарование
и смерть.
Жертвы, которые мы приносим, или становимся ими сами. Их много.
Подвиги: незаметные -- их больше, чем кажется. Героические. Они редки.
Достижения и выученные, преодоленные уроки. Еще реже.
Итог, значит: множество легковесных мелочей, собирающихся, как
снежинки, -- они тоже легки -- в сугробную глыбу. Крупинки достижений.
Только и всего.
"Моя жизнь -- роман" -- избитая фраза. В тоне действительно самомнение,
претенциозность, часто -- навязчивость посредственности или ниже. Но сами то
слова -- правильны. Каждая жизнь -- отдельная книга, большая, и от того, что
она не поставлена на полку -- меньше не становится. Кто нибудь, может, и
ставит. Не теряет она и от того, что добрую половину страниц можно уложить в
анкету, скучными крестиками отметить: "да", "нет".
Анкета стала бы гораздо интересней, если бы например, начать ее с
вопроса: "Что вас больше всего поразило в жизни -- за последний год, десять
лет?" (Если в ответах будут блестки того пронизывающего восторга, который
вызывает красота, подвиг, искусство, вера, мечта, -- то, чем только и жив
человек, тоска его, тоненькая ниточка, но лейтмотив в нагромоздившейся груде
цифр и таблеток, стежков и анализов, потерь и достижений, жертв и радостей,
и, разумеется, надоевших анкет ...).
--------
9
... На улице, за развалинами колонн какого то музея виднелись зеленью
листья. Весна ведь. Неужели действительно весна?
Весна цвела и на углу. Под наискось срезанным бомбой пирамидальным
тополем сидела на камнях женщина в пальто из одеяла и выцветшем синем
переднике. На суровом каменистом лице, как неожиданная встреча -- смущенная
полуулыбка. Перед ней, на кирпичной кладке -- несколько букетов. Да, сирени.
Такой же лиловой, избыточно тяжелой, притягивающей ароматом -- как раньше,
как всегда.
Пани Ирена остановилась поодаль, и смотрела, не отрываясь. Хотелось не
купить -- неужели придет людям в голову сейчас такая мысль! -- а так, просто
передохнуть около нее, постоять рядом... ... Очень трудно было дожидаться
еще совсем девочкой, еще в той их крохотной усадебке -- когда зацветет
сирень. Сперва появлялись только темные, исчерна лиловые гроздья, тянувшиеся
кверху свечками, в бусинках, в бисеринках. Потом они набухали, светлели,
бусинки вытягивались на ножках, становились цвета бабушкиных аметистов. И
ясно видно уже, что каждая бусинка перерезана ниточкой -- крест-накрест.
Почему счастье можно найти в сирени только, когда она зацветет? В
бутончиках, как ни смотри, всегда только четыре дольки. Вот они начинают
светлеть все больше и раскрываться кое где. Бабушка говорит, что сирень не
распустится в вазе, нельзя срывать заранее -- но если все таки вдруг?
На следующие утро сорванные ветки свешивались на бок и темнели. Но что
значат несколько веток, когда за окном весь огромный куст просветлел и тянет
знакомым, вновь узнанным запахом и сколько сразу распушившихся гроздьев, и
за окном, и у забора: белая, как мороженое, голубоватая, лиловая, сиреневая,
фиолетовая, розовая персидская ... как пахнет! Кружится голова, и если
закрыть глаза, и уткнуться головой в куст, то слышишь, как в нем звенит
солнце. Бабушка говорит, что солнце не может звенеть, но улыбается при этом
-- наверно, и сама слышит.
... Была еще вышитая -- на янтарном, золотом шелке маминого платья.
Смутная детская мечта -- вот, вырасту большой, и надену такое же платье ...
Вчера зашла в национальный комитет, там есть прилавок с товарами:
случаются катушки ниток -- драгоценная вещь теперь! Иголки, сапожная мазь, и
склеенные из дерева или бумаги непонятные вещи: то ли ими консервы
открывать, то ли капканы ставить. Иногда на них изображены собачки -- и
тогда это значит, детские игрушки или "украшение для письменного стола" --
как будто теперь есть еще письменные столы! Но нитки и ваксу можно обменять
на что нибудь, а мелочь продается здесь просто за деньги только.
В той же комнате, кроме ваксы, можно получить нужную печать. Ставивший
печати был человек с положением: его семья занимала две койки у самого окна,
-- а комната перегорожена одеялами. На койках обычный соломенный матрас,
поверх серое одеяло, а еще поверх его -- золотистое шелковое покрывало, с
вытканными на нем ветками сирени -- из дому спасли, конечно, или случайно
попалось. Но из такого далекого прошлого прошелестел этот шелк, что сразу
дрогнуло в груди. Хорошо, что человек, штемпелевавший удостоверения, привык
уже к остановившимся глазам и ненормальному виду людей -- какими же им быть
теперь? Дал ей бумажку и не удивился, что она уходила так медленно, не
отрывая взгляда от кровати ... подумал, наверное, что сама на голых досках
спит ...
... Как теперь, среди серых прохожих, ободранных нищих с сжатыми лицами
и запавшими глазами -- каждый угадывается сразу! Может быть, это
обнаженность войны так обнажала души, потому что на голые вопросы,
поставленные жизнью -- или смертью? -- можно было дать только голый ответ.
Легкое колебание -- свой или чужой? -- не имело теперь уже значения -- ибо
смешалось и это. Каждый был в чем то своим, и -- все чужими на чужой,
отнятой земле.
Как вот этот -- молодой, давно небритый. От светлого пуха лицо кажется
одутловатым под глубокой чернотой запавших глаз. В щегольских, но давно
нечищенных сапогах и офицерских бриджах, в солдатской шинели нараспашку,
поверх вязаного пуловера дикого цвета. Он шел навстречу пани Ирене,
остановился перед торговкой, невесело усмехнулся. Пошарил в кармане, вытянул
две бумажки. Из одной скрутил козью ножку, другую протянул цветочнице. Взял,
не глядя, несколько веток, скрученных проволокой, поднес к лицу,
рассматривая, уже без усмешки. Двинулся дальше припадающим на одну ногу,
бредущим, бесцельным шагом, остановился снова, помахивая букетом, поднял
голову.
Сбоку навстречу из аллеи растерзанных бомбами тополей шла со звонкой и
четкой легкостью в светлом форменном хаки молодая, ярко накрашенная,
рыжеватая и самоуверенная девушка-лейтенант. Впрочем, может быть она не была
ни лейтенантом, ни накрашенной. На фоне развалин любое живое лицо могло
показаться ярким. Но презрительность, сознание своего совершенно
неоспоримого превосходства, принадлежности к победителям -- мстителям, может
быть? Есть же и такие, конечно...
Небритый шагнул к ней почти вплотную -- и протянул ей букет.
Пани Ирене так часто приходилось, как и всем теперь, читать мысли
других, что и сейчас она не могла, никак не могла ошибиться. Слишком ясно
вспыхнула эта мысль в молодых, обведенных черными кругами глазах, в
черточке, еще резче проступившей около сжатых губ. Зачем он купил сирень? Да
просто потому, что она пахнет. Весной, жизнью, надеждой, любовью -- всем,
чего нет. Нет у таких, как он, как они. Может быть, есть у этой девушки?
Наверное. Возьмет протянутый букет и улыбнется. Не победительницей, а
весной. Но умеют ли улыбаться вообще такие вот, из другого мира,
накрашенные, завитые, самоуверенные? Не шаблонной, рекламной, а настоящей
улыбкой -- от сердца к глазам?
Улыбки не получилось. Даже вопросительного недоумения не было на лице.
Прошла мимо протянутых веток, грязного шинельного рукава, запавших глаз --
как мимо зеркала, в котором отражается скользящей тенью -- она знала это --
ее четкая, подтянутая фигура, безукоризненный румянец и свежий галстук.
"И на челе ее высоком не отразилось ничего" -- вспомнила, слегка,
перефразируя, пани Ирена, и усмехнулась. Но в усмешку вползла крохотная
капелька горечи: если бы он поднес этот букет ей, то ... то она не знала бы
конечно, что с ним делать, была бы смущена наверно, но зато как рада!
Она оглянулась на себя и почти рассмеялась. Нет, таким не подносят
букетов -- даже небритые молодые люди... а он наверно швырнул его куда
нибудь потом на дороге. Не плакал же, в самом деле, "тоскуя над веткой
сирени!" -- есть такой старинный романс...
--------
10
-- Демидова написала мне в мою "книжечку старинных бабушек" свои стихи
-- бормочет на ходу Таюнь: "Ходить у чужих заборов -- И знать, что за ними
-- счастье, -- Земля, согретая солнцем, -- В зеленом саду расцветшем" ...
Пройденная улица в пыли и тени. Сады за низенькими заборами. Окраина
дальнего предместья. Блеснуло солнце в раскрытом окне, вспорхнули голоса
птиц, задрожала тень от листьев. Последний забор обрывается в поле, улица
смягчается в дорогу, уходящую к дальнему лесу. На дороге -- щебень, если
попадает в туфлю -- больно. Вот у пани Ирены полуботинки на толстой подошве,
ей идти легче, хоть они запылились совсем, как и очки, которые она достала
откуда то и надела от солнца, -- не то автомобильные, не то военные какие
то... ("Сова -- думает Юкку лениво -- или сильно увеличенная голова бабочки.
Ведь если на такую красавицу, что порхает вон там, в лупу посмотреть --
страшные глаза. И у этой головка маленькая, расширяется кверху, как
опрокинутый треугольник с вершиной на остреньком подбородке, и какие то
локончики встали над лбом -- совсем, как усики ...")
Юкку помахивает рюкзаками -- в них несколько банок с кофе. Пусть дамы
идут налегке, хотя по настоящему помогать нести надо будет обратно, если
достанут что нибудь существенное, а потому и тяжелое. "Ходить до знакомого
бауера -- излюбленное занятие дипи" -- вспоминается ему "Дипилогическая
азбука" той же Демидовой. -- Показать этого бауера дамам надо, чтобы знали
-- не всегда же ему удастся с ними ходить.
-- Чувствую, что вами овладевают помещичьи настроения, как только вы
клочок земли увидите, кунингатютар! Вот и рассказали бы о своей усадьбе, а
то знаю только, что была у вас, а как вы в нее из цирка попали? Ну-ка,
позолотите прошлое -- идти веселей.
-- Вы, Викинг, всегда в точку попадаете. Только что вспомнила такой же
унылый щебень на дороге -- только та оказалась поворотным пунктом --
-- Каждая дорога может быть новым путем! Вы тогда на встрече -- вернее,
прощаньи с вашим лордом остановились...
-- Потом мы вскоре отправились в турнэ по балканским странам, и
следующий сезон в рижском цирке, только открылся после войны. И вот этот
сезон я уже не проработала целиком. Упала на уральском прыжке -- обратное
сальто с ходу в седло. Очень неудачно упала: два месяца в больнице
пролежала, и доктора сказали, что о цирке больше нечего и думать, хорошо
еще, что калекой не осталась. Но в конце концов, почему непременно цирк?
Возиться они не могли со мной, спасибо еще, что лошадей продержали это
время, и рыжий клоун забрал мои вещи у хозяйки меблированной комнаты, где я
жила, чтобы за комнату не платить. Когда из больницы вышла, поселилась в
каком то чуланчике, денег не было, а главное -- куда девать лошадей?
-- Сколько же у вас их было?
-- Шесть кровных английских и два гунтера. Гунтеров взял директор
рижского цирка, двух рыжих кобыл продала латышскому полковнику-кавалеристу,
собирался коневодством заняться. Для остальных -- прежде всего, нужна
конюшня, потому что ясно: совсем расстаться с ними не могу, и полюбились
очень, и наследство моего лорда, так сказать, и опора: открыть манеж, давать
уроки верховой езды, на племя, мало ли что... Неделю ездила на трамваях во
все концы города, в предместья, искала, и вот на Задвинье, случайно села не
в тот трамвай, куда надо, и махнула рукой -- доеду до конца, авось вдруг что
нибудь подходящее. Вышла, вид унылый. Стоят домишки, сады, а за ними
громадная яма свалки, ржавеет что то многоколесное. Зашла в лавочку спросить
-- нет ли поблизости конюшен, или вроде. Как же, говорят, Биненмуйжа, вот
через эту свалку по тропочке, а там липовая аллея доведет к "Пчелиной
усадьбе." Липы такие, что и голову так запрокинуть нельзя, чтоб верхушки
увидеть -- сплошной сумрак, и весь жужжит -- липа как раз в цвету была.
Собор зеленый, и в нем органный аккорд запутался, дрожит, не переставая.
Если сейчас остановиться, так и услышу снова. В конце аллеи -- поляна,
справа кирпичные службы двухэтажные, с воротами -- на тройке въехать можно,
а слева просто сказка. Запущенный дом с колоннами. Впереди терраса с
баллюстрадой, сзади застекленная веранда, широкие ступени со всех сторон, и
из них в расщелинах кустики тянутся, кленок один вырос даже. Окна досками
заколочены. Кругом луг, кусты, дальше лес... и никого. Но над одной из
конюшен занавеска на окне треплется. Я туда. Живут какие то скромные люди,
снимают верх конюшни у города, внизу у них куры и корова стоит. Раньше,
говорят, была здесь большая усадьба, балы устраивались. Я думаю! Вот перед
этим домом Юкку, впервые и мелькнула у меня картина в двух планах. На
следующий день -- не могла удержаться, приехала с блокнотом и н