Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фаулз Джон. Мантисса -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -
ой. Должен же быть некий предел в этой области, где следует поставить точку, прекратить поддразнивания и шутки, отдать должное биологической реальности, свидетельствующей о том, зачем вообще существуют на свете женщины. Хвастаться он не станет и уж конечно не станет и пытаться соперничать с Казановой, Байроном или Фрэнком Харрисом (126), но ведь это не он к ней явился, а она к нему! И причина тут может быть совершенно ясно какая. Разумеется, именно это и скрывается за ее отношением к нему: она недовольна, что ее тянет к нему физически, - вот вам венец всех доказательств того, как низко пала она с высот истинной божественности, как далека от Декарта и как близка к типичной женщине двадцатого века, с хорошо промытыми мозгами, да к тому же весьма среднего уровня. Господь свидетель, уж ему-то прекрасно знаком этот тип женщин из надоевшего однообразия реального мира там, за серыми стегаными стенами: раздраженные, всем недовольные, пренебрежительные, недобросовестные, становящиеся язвительными, как только в голову им приходит мысль, что их драгоценное, наконец-то освободившееся крохотное эго подвергается опасности из-за предательства их собственного тела; сами напрашиваются, а потом тебя же отвергают; то оказываются рабами собственных чувств, то гордо швыряют тебе в лицо свободу воли, которой, по их предположению, они обладают; вечно высмеивают все, что оказывается за пределами их понимания, пытаясь стянуть мужчину вниз, свести до собственного уровня. Они - вечные подростки, вот в чем беда: никакого чувства времени, ни малейшего представления о том, когда следует остановиться или когда нужно соответствовать собственному возрасту, что Эрато и демонстрирует так наглядно. Майлз вспоминает их начальные вариации - какими чисто физическими, страстными, свободными от диалога они были, сколько включали в себя эксперимента, как были невоспроизводимы в тексте. А что теперь?! Это исключительно по ее вине. Этим всегда и кончается - с женщинами вечно тонешь в болоте реальности, иначе говоря - в словах. Время от времени даже задаешься вопросом: да не изобрели ли они литературу, чтобы на нас отыграться, нарочно запутать и отвлечь тех, кто настолько лучше и выше, то есть мужчин, заставить их попусту тратить свои жизненные соки и интеллектуальные устремления на всяческие мантиссы* и банальности, на теневые фигуры на стене? Все это и правда можно счесть разросшимся заговором; и кого же мы видим в самой его сердцевине? Кого же иного, как не это вот скользкое, злобное, двуличное создание, прильнувшее к нему? Казалось бы, что к этому моменту Майлз Грин должен был впасть в состояние вполне оправданного уныния. На самом же деле, в то время как он лежит там, на кровати, на губах его играет что-то весьма похожее на улыбку. И причина ее ясна. Он только что весьма хитро подставил под удар жертвенную пешку и согласится потерять ее не иначе как выиграв ферзя. Его недавние, упорно повторя---------------------------------------* Мантисса - "добавление сравнительно малой важности, особенно к литературному тексту или рассуждению" (Оксфордский словарь английского языка - Oxford English Dictionary). - Примеч. авт. емые упоминания о сестре Кори и ее прелестной груди были вовсе не проявлением бестактности или ехидства; целью их было перехитрить оппонентку, явно намеревавшуюся перехитрить его самого. Когда ревность Эрато к сестре Кори достигнет достаточно высокого накала, он неожиданно и легко предложит оставить всякие разговоры о ней, а затем заведет речь о новой альтернативе. О новой, уже выбранной им и гораздо более привлекательной кандидатке, - разумеется, не без детального обсуждения широчайших возможностей, как он уже успел намекнуть. Между прочим, ему теперь трудно себе представить, как это он оказался с самого начала настолько глуп, чтобы не видеть, насколько идеальнее подходит ему эта кандидатка; кроме того, необходимость выступить в ее образе могла бы кое-чему научить эту лежащую рядом с ним греческую девицу (Господи, как правы были троянцы, говоря о греческих дарах! (127)), дать ей пару-другую примеров поведения перед лицом биологической реальности. Устремив взгляд в потолок, он вызывает образ этой новой кандидатки. Она- японка: скромная и утонченно раболепная в кимоно, утонченно нескромная и все такая же раболепная без. Но несравненно прекраснее и привлекательнее этих ее сторон оказывается для него сторона лингвистическая. Самая мысль об этом заставляет Майлза Грина ощутить, как все у него внутри взвивается в экстазе. Ведь с ней любой диалог - кроме диалога плоти- великолепнейшим образом невозможен. Понятно, можно было бы Эрато позволить, a la japonaise (128), произнести несколько фраз на ломаном английском: "Бривет, Джонни!", "Твоя нравит нехороший ниппонски женщин?" и еще что-нибудь в этом роде, столь же абсурдное; зато что-либо большее будет великолепнейшим и бесспорнейшим образом неправдоподобно. Он видит ее покорно потупленные глаза, она опустилась на колени и присела на пятки: сидит, наигрывая на сямисэне (129), он-то, конечно, гораздо лучше, чем старая растрескавшаяся лира; а чуть позже - ее нагое белое тело, аромат рисовой пудры и листьев хризантем, блестящие черные волосы, упавшие волной, как только она вынула шпильки; теперь она безмолвно опускается на колени перед ним - своим самураем, исполняя некий сложный, тщательно разработанный и доставляющий все большее и большее наслаждение сексуальный эквивалент чайной церемонии. Руки, трепещущие, словно крылья бабочки, волосы, благоухающие морем, упругие японские грудки... и все это - в полном молчании. Пока наконец, обезумев от страсти (это он видит яснее всего прочего), он швыряет ее на татами - или как там эта штука называется, - и женщина лежит у его ног, готовая принять последний дар - любой, какой он сам пожелает дать ей в награду за ее эротическое искусство. Его женщина, беспредельно уступчивая, поистине воск в его руках, сознающая свой долг, исполненная уважения, безропотная, любящая до обожания и - сверх всего прочего - бесподобно беззвучная, за исключением, может быть, одного-двух хриплых и непостижимых стонов, бессловесной восточной благодарности за наслаждение, когда ее гордый властелин и повелитель... Пока длилось это приятное видение, глаза Майлза Грина были закрыты. Но теперь он вновь их открывает. Каким-то странным образом, столь же непостижимым, как только что прозвучавшие в правой доле его мозга японские стоны, он чувствует себя вроде бы туго спеленатым махровыми полотенцами - то ли он в жарких турецких банях, то ли в жару. - Эрато? Она, будто в полусне, мурлычет: - Что, дорогой? - Почему-то у нас тут адская жара. Она поглаживает его плечо: - Ш-ш-ш. Мы отдыхаем. Проходит несколько минут. - Слушай, у меня зуд по всему телу. - Не обращай внимания, милый. Он поднимает руку, чтобы поскрести то место в волосах, где зуд сильнее всего его раздражает. Пальцы опускаются на голову. В следующий миг он резко садится, будто коснулся не собственного тела, а кипящего котла. - О Боже мой милостивый! Еще через секунду он совершает изумительный (в иных бы обстоятельствах!) атлетический прыжок, одним движением выскочив из постели и оказавшись на бледно-розовом ковре рядом с кроватью, и теперь с ужасом взирает на собственное тело. Эрато до сих пор так и не раскрыла глаз. Она снова мурлычет: - Что-нибудь не так, дорогой? Он издает какой-то звук, но это не ответ: звук не такой глубокий и не такой многозначащий, какой некоторое время тому назад в этой самой комнате издала она, но столь же ясно указывающий на возмущение, не выразимое ни словами, ни буквами. И как прежде, этот душераздирающий вопль о помощи in extremis (130) не находит отклика ни у той, что явилась его причиной, ни даже, на этот раз, у часов с кукушкой. Сейчас Эрато все же открывает темно-карие глаза и приподнимается на локте. Ей не вполне удается скрыть улыбку, играющую на ее божественных греческих губах. И если отсутствие сочувствия - вещь чудовищная, то, надо сказать, точно так же и гораздо более чудовищна внешность издавшего стон, ибо то, на что он с таким ужасом взирает, - это его ноги от бедер до ступней. Ноги странно искривлены, бедра уродливо раздуты, а икры худы и жилисты, и все это покрыто спутанной черной шерстью; ступни же теперь вовсе не ступни, а раздвоенные копыта. Руки его отчаянно скребут обросшее бородой лицо, поднимаются к заостренным ушам, ощупывают лоб, где из-под линии волос высовываются тупые толстенькие рожки длиною примерно в один и три четверти дюйма. Его рука (отметим, как замечательно он помнит античную историю и литературу!) тянется назад пощупать место пониже спины, нет ли там лошадиного хвоста, но, кажется, хотя бы от этого он избавлен. Слабое утешение: бледная кожа уроженца Северной Европы теперь стала неузнаваемо смуглой, и лишь одна-две линии в абрисе лица (если бы только Майлз Грин знал об этом) позволяют распознать в нем хоть какое-то сходство с Майлзом Грином. И уж вовсе никакого сходства нет в последней детали его анатомического строения, которая торчит наружу и вверх, поражая огромными размерами, длиной и тетрорхидностью... между этой деталью и тем, что прежде находилось на этом самом месте, - дистанция поистине огромного размера. На лице его - ужасающая смесь потрясения и гнева; он впивается взглядом в улыбающуюся физиономию той, что лежит на кровати. - Ты... ты предательница! Сука стёбаная! - Но, дорогой мой, это всего лишь то, что называли "анагнорисис" (131). По-древнегречески. К тому же я подумала, тебе будет интересно посмотреть, как это - быть на моем месте. Для разнообразия. - Такое не прощают! - А ты еще говорил, что я не понимаю, какой ты на самом деле. - Измени меня обратно! Она оглядывает его с головы до ног: - Тебе идет. И потом, как быть с нашим средним? - Ты изменишь меня обратно или нет, черт бы тебя побрал?! - По правде говоря, мне подумалось, что это была бы прекрасная вариация сцены с амнезией. На этот раз это был бы тяжелый случай сатириазиса. - Ах Ты Боже мой! Ты напрашиваешься! - Она переворачивается на живот, подпирает ладонями подбородок и, повернув к нему голову, улыбается без слов. - Слушай, ты, безвкусная... этого я как раз не имел в виду! - Но мы же можем опустить дифтонги... на первый раз. - О Господи! - Он бросает взгляд вниз, на свое вакхически (или фаллически) непристойное тело. - Это отвратительно! - Он смотрит на нее с таким злобным отвращением, с каким заядлый трезвенник мог бы смотреть на предложенную ему четвертную бутыль солодового виски. - Не знаю, как тебе вообще в голову могло прийти... вот это как раз и доказывает, что ты за женщина на самом-то деле. - Дорогой... дело вовсе не в этом. Просто меня очень интересуют алфавитные слияния, из которых образуются слова. Символически. Он смотрит сверху вниз на ее смеющееся лицо: - Ну ладно. Твоя глупая шутка тебе удалась. Теперь измени меня обратно. Сейчас же! - Она закусывает губы, чтобы не расхохотаться. Он грозит ей смуглым пальцем. - Предупреждаю. Я все это запишу. До последнего долбаного слова. Все еще улыбаясь, внимательно следя за выражением его лица, она принимается называть буквы греческого алфавита: - Альфа, бета, гамма... - Я сделаю тебя посмешищем всего... я развенчаю все до последней иллюзии в отношении тебя... я... Господи! Я тебе покажу, что в эти игры можешь играть не только ты! - Он срывается на крик. - Я тебе покажу! Она утопает в подушках, раскинув руки, словно впивает всем телом солнечные лучи, глаза ее закрыты. Но ее улыбающийся рот (лицо ее повернуто к Майлзу вполоборота) продолжает нашептывать, будто она вспоминает давным-давно отошедший в прошлое день. - ...мю, ню, кси, омикрон, пи... - Слушай, клянусь, я это сделаю! - ...фи, хи, пси, омега. -Ладно. Хватит. Она продолжает, вернее, начинает с начала: -Альфа, бета, гамма, дельта, эпсилон... - Вот, вот. - Дзэта, эта, тэта, йота, каппа... - Даю тебе последний шанс. -Лямбда, мю, ню, ню была просто божественна, кси, пожалуй, чуть-чуть слишком, омикрон - само название себя объясняет, пи, ро... - Ну всё! Совершенно определенно, убедительно, категорически, окончательно и бесповоротно, раз и навсегда - все! - Сигма, тау... - Каждое долбаное слово! - Ипсилон, пи... - Я с тобой больше не разговариваю. И это - навсегда. - Хи, пси, омега. - Приказываю тебе исчезнуть из моих мыслей. Немедленно. - Конечно, дорогой. Альфа, бета... Как удачно, что палата акустически совершенно непроницаема. Бедный сатир, выведенный из терпения (такое случается даже с сатирами!), издает ужасающий вопль бессильного гнева, от которого кровь застывает в жилах: ни одно получеловечье-полукозерожье горло в мире еще не издавало подобного звука. Он стоит содрогаясь. Затем делает странный прыжок с подскоком и поворачивается лицом к двери; низко нагнув голову, стремительно и неудержимо бросается лбом прямо в дверь. К счастью, дверь тоже обита мягкой стеганой тканью, так что этот яростный наскок и финальный удар не дают результата. Дверь стоит неколебимо. Человеко-козел лишь отшатывается назад, он даже не оглушен, только самую малость ошарашен. За его спиной, на кровати, все еще слышится бормотание: повторяются буквы греческого алфавита. Он оборачивается и задумчиво разглядывает нежно-белые, сейчас слегка раздвинутые ноги, предлагаемые взору упругие щеки ягодиц, стройную спину, раскинутые руки, утонувшую в подушках голову, блестящие черные волосы волной... Блестящие черные волосы! И его ноздри, теперь гораздо более чуткие, чем прежде, щекочет несомненный аромат морских водорослей, рисовой пудры, толченых листьев хризантем! - Хи, пси, омега... Секунда молчания. Затем существо, лежащее на постели, чуть приподнимается и оборачивает к нему выбеленное кукольное, совершенно японское лицо, на котором играет отвратительно синтетическая улыбка. - Бривет, Джонни! Твоя нравит нехороший... На сей раз в его голосе уже нет гнева, теперь он издает лишь первобытный клич самца, в котором, возможно, удалось бы расслышать призвук последнего вопля летчика-камикадзе. Два поспешных шага, невероятный подскок, прямо-таки имитирующий прыжок украшающей часы серны, и Майлз Грин пролетает над изножьем кровати, осознав наконец реальность ситуации. Но в самую последнюю, тысячную долю секунды, в апогее полета, прямо перед его безошибочно точным снижением в намеченную точку, повествование совершает свой самый жестокий поворот... впрочем, возможно, это полиморфичная Эрато, с ее более тонким пониманием и более обширным опытом в таких делах (и поскольку уже ясно, что даже богини могут чувствовать обиду), совершает поспешный акт самозащиты. Во всяком случае, в этот крохотный промежуток времени меж апогеем и поражением цели эфемерный японский двойник исчезает. С невероятной точностью великолепно оснащенный сатир шлепается на покрытый простыней опустевший матрас, словно реактивный самолет, слишком быстро опустившийся на палубу авианосца; оттуда, не имея в распоряжении никакого тормозного механизма, он рикошетом отлетает вперед и вверх, словно с трамплина. Рогатая голова с неприятным глухим стуком ударяется о стену над кроватью: возможно, здесь стена не так хорошо простегана. Вне всякого сомнения, часы ощущают вибрацию, вызванную ударом, потому что они вдруг начинают безостановочно куковать. Что касается сатира, то на этот раз он приземляется головой на подушку и лежит без сознания. И тут происходит последняя трансформация. Бледное неподвижное тело, распростертое лицом вниз на кровати, снова оказывается телом Майлза Грина. Наступает короткая пауза. Затем неизвестно откуда возникают две пары рук - белых и черных. Безжизненное тело переворачивают на спину. Его накрывают простыней и легким одеялом, которое туго натягивают и тщательно подтыкают под матрас с обеих сторон. Белая пара рук плывет к двери, одна из них поднимается - включить настенную лампу, аккуратный прямоугольник, перламутрово-белый пластмассовый плафон, расположенный над кроватью на высоте, позволившей избежать разрушения. Тем временем черный или, скорее, шоколадно-коричневый кулачок наносит неистовым часам мистера О'Брайена резкий удар в бок. Часы перестают куковать. И тут раздается строгий голос доктора Дельфи: - Хорошо, сестра. Думаю, теперь у нас есть время выпить по чашечке чая. - Тон слегка меняется. - Вы будете пить чай у меня в кабинете. -Я? - Вы, сестра. -Спасибо, доктор. Дверь открывается. - О, совсем забыла. Не могли бы вы сначала принести сантиметр? Мне надо кое-что измерить. - Что, занавес, доктор? - Полагаю, это более чем вероятно, сестра. Дверь захлопывается. Изящные смуглые руки бесцельно суетятся у подушки. Затем низко над подушкой звучит голос девушки из Вест-Индии, разговаривающей сама с собой: - Занавес... конец? Наглости хватает такое сказать! И она еще вас расистом обзывает... чесслово, мистер Грин, у этой вот черной девушки в ногте мизинца на ноге больше понимания насчет мущин-пациентов, чем у той белой во всем ее тощем теле. Вот увидите, верно это или нет, пусть только она к вам свою зазнатую спину оборотит в следующий раз. И вот голос звучит уже от двери: - А как встренете того мистера Шекспира, мистер Грин, то лучше у него самого спросите. У него как раз и спросите. Дверь закрывается снова. Пациент в глубоком забытьи лежит на больничной койке, устремив невидящий взор в потолок, в положении, которое теперь можно считать наиболее для него характерным; он сознает лишь, что погружен в пронизанную светом бесконечную дымку, как бы парит в ней, словно божество, альфа и омега (и все прочие буквы между ними) сущего, над океаном легких облаков. Благословенная тишина снисходит наконец на серую комнату... или снизошла бы, если бы птица в часах, словно ощутив, что еще не полностью отмщена, что обязана в последний раз - хоть раз - заново утвердить свою непричастность, отстраненность от всего происшедшего в этой палате, свое неумирающее уважение к первому и эстоавтогамному (132) (не пачкай веселья, сказал Шэнага (133)) владельцу, или будто бы забредив во сне о зеленых полях и горных лугах Ирландии и о счастливой, просто-таки блаженной возможности спихнуть с себя всякую ответственность за собственные порождения (не говоря уже о великолепной возможности оставить за собой последнее слово), вдруг не зашевелилась, не высунулась наружу и не прокричала свое окончательное, негромкое и одинокое, до странности одинокое "ку-ку". ПОСЛЕСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА "МАНТИССА" - ОСТРОУМНАЯ, БЛИСТАЮЩАЯ ЭРУДИЦИЕЙ И НЕВЕРОЯТНО ЗАБАВНАЯ ПАРОДИЯ НА ВСЕ НА СВЕТЕ, ВКЛЮЧАЯ И САМОЕ СЕБЯ Пенелопа Лайвли ("Санди телеграф") "МЕТА-РОМАН" Дэвид Лодж ("Санди тайме") (134) "Добавление сравнительно малой важности" (так маг и волшебник слова, великий мистификатор Джон Фаулз объясняет значение названия, а следовательно, и содержания книги) оказыва

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору