Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Хьюз Ричард. Лисица на чердаке -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -
вовне - посягнуть на осознание каждого индивидуума как части некоего всеобщего "мы", не оставляя места ни для каких "они". Личность _не укладывается_ полностью в рамки "я": любой современный язык и сейчас еще свидетельствует о непреложности этой изначальной истины. Ибо чем же еще, как не подтверждением двух форм ухода от ограниченности "я", является существование двух слов - "мы" и "мое" (наиболее весомых слов нашего языка и наиболее древних)? Это в полном смысле слова "личные" местоимения, ибо с помощью их наша "личность" вбирает в себя все остальные. Более того, само понятие "мы" утверждает наличие в нашем словаре понятия "они": "meum" и "alienum" ["мое" и "чужое" (лат.)]. Против этой изначальной истины мы восстаем - на свою погибель. Ибо для абсолютного солипсиста - для личности, ограничившей себя рамками своего микроскопического внутреннего "я", для которой слова "мы" и "мое" лишены всякого смысла, - двери дома умалишенных распахнуты настежь. Именно эти категории "мы" - "они" и "meum - alienum" и есть та грань, по обе стороны которой для личности, наделенной здравым рассудком, возникает множество противостоящих друг другу символов, лежат сферы противоположных эмоциональных зарядов - электрический заслон огромной мощи. Однако эмерджентный разум делал попытку отрицать правомерность проведения подобной грани! Свое отрицание он облекал в форму вопроса, на который нет ответа: где в объективно существующем мире может быть осознанно проложена подобная грань? Но разве не ясно, что именно такой вопрос неправомерен сам по себе? Вся система понятий, составляющих "личность", находится внутри самого наблюдателя. В лучшем случае лишь тень ее падает на наблюдаемый объект. Личность познает себя посредством чувств. Единственно подлинное самопознание личности совершается эмоционально, а не с помощью интеллекта. Отсюда вытекает, что разделительная грань "мы - они" полуосознанно пролегает там... где в тот или иной момент, в тех или иных обстоятельствах ее прокладывает столкновение противоположных эмоциональных зарядов, приводящее в равновесие чувства обладания и отторжения, любви и ненависти, доверия и страха... "добра" и "зла". Ибо, как правило, каждое из этих чувств как бы продуцирует (до настоящего времени по крайней мере) свою противоположность, и то, что в не достигшем духовного совершенства человеке стимулирует одно, то же стимулирует и другое. Короче говоря, по-видимому, эта граница _эмоционального равновесия_ как бы определяет и вычерчивает личность почти подобно тому, как равновесие противоположных электрических сил составляет атом. Быть может, в соседстве со смертью и в ожидании вечного блаженства человек при переходе в небытие (процессе не менее мощном, чем распад его аналога - атома) способен испытывать только любовь... или - в преддверии безумия и ада - только ненависть. Но в обычных условиях нормальный человек, по-видимому, как правило, без постороннего воздействия на это не способен, и даже у всеблагого Христа было одно "они" для высшей меры ненависти и презрения: _Грех_. Итак, в созданной нами картине "личности" или иносказания о ней, как о некоей системе, осуществляющей себя через познающего, - системе, чья тень (и лишь тень, не более) подобна тени облака, скользящей по ландшафту, - "объективно" старые "мы - они" дихотомии будут, по-видимому, беспрестанно заменяться новыми. На весах истории старые противопоставления, такие, как христианин - язычник, со временем уступят место таким, как папист - протестант, а эти в свою очередь - различиям по признаку расы и цвета кожи, места обитания, принадлежности к тому или иному общественному классу, политической системе... Но как бы ни менялось содержание противоборствующих эмоциональных категорий, извечно присущее человеческой душе равновесие любовь - ненависть, порождающее сродство - чужеродность, будет неизменно существовать. Однако допустим, что по велению эмерджентного разума самая грань "мы - они" внутри нас будет сознательно стираться и становиться столь туманной, что даже уравновешивавшие ее когда-то противоположные заряды огромной силы тоже начнут распадаться или подавляться. Природный полумрак духа станет тогда ничейной землей, самосознание сделается зыбким, потеряв опору в окружающем, ибо познающий утратит всякую чувственную "взаимосвязь" с познаваемым, уподобясь морскому анемону, оторвавшемуся от своей скалы. Тогда, естественно, при подобной энтропии личности обескровленный вольтаж неизбежно возопиет о перезарядке и потребует новых дихотомий! И по сравнению с этой органической потребностью внешняя материальная безопасность внезапно утратит свое значение. При этом обнаружится, что логически мотивированные построения, такие, как "экономический человек" и другие, им подобные, станут безжизненной схемой, так как мотивации их существования могут быть совершенно искажены или использованы для реализации более глубоко скрытых побуждений. В этом состоянии солипсист malgre-lui [поневоле (франц.)] легко начнет искать спасения в акциях безумия, в патологических грезах, ибо его отчаянные потуги вновь обрести "взаимосвязь" произведут переворот в самых глубинах его сознания... внезапно изрыгнув раскаленную лаву на зелень луга. "27" В современной Англии более чем где бы то ни было мерилом цивилизации стала способность человека отвергнуть вышепоименованные размежевания наперекор и во вред себе. Повсюду национализм и классовая борьба росли и распространялись, а здесь "либеральный разум" лез из кожи вон, стараясь ослабить их эмоциональное воздействие, и посему здесь и не возникло полноценной замены для некогда незыблемой наследственной, кастовой или профессиональной принадлежности, грани которых уже давно начали стираться; слабела теперь и эта нелепая граница остракизма, проложенная через Кале, так же как и древняя, прежде нерушимая грань между христианином и язычником и даже (благодаря Дарвину) некогда абсолютно не подвергавшаяся сомнению граница между человеком и животным. Более того, владевшее умами в прошлом веке либеральное воззрение laisser-faire [свобода действий, воли (франц.)] требовало, чтобы человек отказался даже от естественного стремления возлюбить ближнего своего - сиречь голодающего, лишенного заработка мастера, зачахших от изнурительного труда на фабрике женщин, малолетних, полуголых детей иезавелей, погибавших в рудниках, и худосочных трубочистов. Пренебрегая тем, сколь опасен и губителен для всякого рядового человека этот противоестественный отказ от проявления любви к ближнему (даже в самой умеренной форме, даже к страждущему), первые английские "либералы" громогласно развенчивали эту могучую врожденную потребность души - и не только как препятствующую экономическому прогрессу идею консерваторов, но, еще того хуже, как осквернение рациональной доктрины полного _обособления личности_, как посягательство на неотъемлемое право беспомощного не ждать помощи ни от кого, кроме самого себя. Все это было в прошлом, а теперь вас призывали любить все человечество в целом в гармоничном единении со всем мирозданием! Гуманистическое "мы" приобретало безграничную протяженность. Хорошо, будем любить, но как! Ибо самая сильная эмоция, какую может возбуждать ныне "Грех", - это разве что отвращение: он встретит лишь презрительно поднятую бровь, но отнюдь не занесенный карающий меч. А замены для "Греха" найдено не было. Так в 1914 году в Англии образовалось нечто вроде эмоционального вакуума, и туда, подобно библейскому Великому Потопу, хлынул военный патриотизм. Ибо вторжение в Бельгию как бы снова дало толчок возрождению давно позабытых понятий _Добра_ и _Зла_ - самых мощных побудителей человеческого поведения во все времена. В соответствии с этим в день вторжения в Бельгию каждое замурованное эго получило наконец в Англии возможность порвать свои ложные картезианские узы и в бесноватом упоении погрузиться в давно покинутые сумеречные сферы вновь возникших размежевании. Результат сказался мгновенно. В то жаркое лето 1914 года мальчик Джереми, прикованный параличом к постели и находившийся на краю могилы, наблюдал отрешенно-ясным взглядом необычайную перемену, происходившую с окружавшими его людьми. Впоследствии он в изумлении рассказал Огастину: он _видел_, как отец-священник, обычно такой мягкий и добрый, вдруг обернулся хищным, кровожадным зверем, и в речах его мальчик отчетливо услышал лай английской гончей. Тусклый мир внезапно, словно пейзаж после дождя, снова окрасился в яркие, контрастные цвета, все распалось на четкие противоположности - на высокое благородство или низкую гнусность. И сразу в простодушных умах - да и в умах не столь простодушных тоже - возродилась обновленная могучая фантасмагория "мы - они", столь характерная (думал Джереми) для 1914 года: "Несчастная, замученная Бельгия... Наша храбрая маленькая Сербия, на выручку которой спешит огромный, добрый Русский Медведь..." И противостоящая им тираническая одряхлевшая Австрия плечом к плечу с главным врагом - "Германией, надругавшейся над Бельгией", сбросившей маску, под которой миру открылись черты злейшего и опаснейшего из всех ОНИ! И само "мы" тоже возрождалось к жизни, ибо стрелка компаса, перестав колебаться, не может указывать одним острием на север, исполнительно не указав при этом другим острием на юг. Если бы война (да, собственно, и другие, менее страшные преступления) призывала только к ненависти, то почему же человеку трудно - а ведь ему поистине бывает трудно - отвергнуть и то и другое: и войну и преступление? Да, конечно, роль магнита, скорее, играет любовь: именно то острие стрелки компаса войны, которое указует на любовь, всегда сумеет притянуть нас к себе, если в мирной жизни мы лишены возможности в достаточной мере удовлетворять эту естественную потребность души. И нет сомнения в том, что одержимость войной, охватившая Британию в 1914 году, питалась не ненавистью, а возрожденной любовью британцев к Британии. Офицеры открыли в себе способность любить свой полк; солдаты - своих офицеров; народ неслуживый - любить и тех и других; под любой военной формой скрывался герой, которого ждала награда - пасть смертью храбрых на полях Фландрии, среди колеблемых ветром маков. А посему Ликуй, солдат, и громче пой, Да разразится смертный бой! Всеобщая одержимость войной теперь стремительно набирала силу; и чем больший она приобретала размах, тем безудержней обрастала символами: "Их Серые Орды терзают нежное девственное тело Прекрасной Франции... Русский Медведь, уподобившийся паровому катку, отброшен назад и агонизирует..." И хотя "Владычица морей Британия приперта сейчас к стене", но Летит по ветру в даль морей Призыв империи твоей: "Враг оскорбил британский флаг, Вперед, мой сын, да сгинет враг!" "И тогда бронзовотелые сыны Британии во всех концах империи, оставив свои серпы и свои ножницы для стрижки овец, поспешили на зов Матери-Родины", и Марш, марш, марш! Держите шаг, ребята! По окончании войны в наступившей затем стадии "пробуждения" наибольшему осмеянию подверглись именно эти "иллюзии любви": изобретались самые невероятные материалистические мотивы для объяснения порыва, побудившего империю (и Англию, в частности) вступить в войну. Но ведь эта одержимость была подлинной. Почему такой любовный порыв непременно должен казаться фальшивым, достойным презрения или осмеяния? Разве не был этот порыв почти всегда вполне чистосердечным и благородным - особенно пройдя через горнило испытаний? По окончании войны принято было hupothes [предположительно (лат.)] считать, что война порождала только чувство ненависти, ибо теперь людям _хотелось_ верить: от всех порождений войны легко можно очиститься. Ненависть же сродни страданию... Так какой же человек, если он в здравом уме, сознательно захочет ненавидеть? И люди намеренно забывали, что война порождала также и любовь. Всеобщая одержимость войной стремительно набирала силу, но она еще не превратилась в тот всеобщий кошмар, каким ей предстояло вскоре стать. А в жизни каждого его собственный кошмар мог начинаться даже красиво и благородно: серебристо-серые кони скачут по цветущим лугам... серебристо-серые птицы парят над устремленными к звездам башнями шумных городов, над алебастровыми куполами, отраженными сверкающей гладью озер... А потом крылья превращались в спеленавшую ноги простыню, полет - в падение камнем вниз, а башни - в качающуюся лестницу без перил, уходящую вверх, в пространство, в никуда. И вот уже вместо прозрачно-зеркальных озер - разбушевавшийся океан обвиняющих лиц, и бессмысленно вытаращенные глаза обезьян, и хриплые, насмешливые крики попугаев, и каменный гроб в глубине пирамиды, и "смертельные объятия крокодилов", и скользкая, вязкая нильская тина... Тина Фландрии, осклизлость разлагающихся трупов. Черные, осуждающие глазницы, втоптанные в землю траншей. Розовая, булькающая пена и все пронизывающий смрад. "28" Никогда еще, ни в одну из предыдущих войн, не косила так смерть людей, как в эту, - эта война не шла в сравнение ни с чем. В одном только сражении при Пассендале одна только английская армия потеряла почти полмиллиона солдат. Но, как правило, войну эту трудно было бы расчленить на отдельные сражения - уничтожение людей происходило непрерывно, без видимой военной цели, хотя, по сути, и в соответствии с определенной военной стратегией, называемой "войной на истощение". Ибо пока по обе стороны от линии фронта между Альпами и Ла-Маншем оставалось еще так много живых людей, военачальникам обеих воюющих сторон не хватало пространства для маневрирования, а только путем маневрирования (как полагали и те и другие) можно было решить исход войны. Однако западный цивилизованный человек оказался столь плодовит, что очистить пространство, сея смерть в рядах противника и в своих собственных, оказалось делом совсем нелегким. И даже по истечении четырех лет после того, как в общей сложности около четырнадцати миллионов людей было выведено из строя - либо убито, либо искалечено телесно или душевно, - цель еще далеко не была достигнута. В каждой стране мужало новое поколение юношей, чтобы заполнить собою брешь, а потому бреши приходилось создавать снова и снова. Сверстники Огастина были еще детьми, когда разразилась война, и, как всякие дети, приняли мир, в который пришли, как нечто непреложное, ибо другого мира им знать было не дано. Для них это был нормальный мир, потому что он был нормой их существования. Вскоре они уже с трудом могли припомнить, как было раньше, и в их сознании уже не укладывалась мысль о том, что война может когда-нибудь прийти к концу. Они просто знали, что после того, как им минет девятнадцать лет, их жизнь едва ли еще долго продлится, и считали это естественным ходом вещей совершенно так же, как все люди вообще считают маловероятной возможность прожить многим более восьмидесяти лет. И в этом девочки существенно отличались от мальчиков: девочкам (одной из них была Мэри) предстояло прожить все отведенное людям количество лет, а их братьям - нет. И так - поколение за поколением - мальчики подрастали, приносили присягу и... спустя некоторый срок от них оставались только имена, записанные в церковном поминании и громко произносимые вслух. По мере того как заполнялись списки, все ближе и ближе подступало время, когда настанет черед другим мальчикам шагнуть в мясорубку войны, но и те, как и их предшественники, подрастая и надевая цветные футболки своей команды, не задумывались над этим. Ведь, в конце-то концов, только взрослые люди думают о школе как о некоем микромире, некой прелюдии к жизни, для большинства же мальчиков во все времена школа и есть жизнь, и есть вселенная - нечто вроде висящего в воздухе каната, по которому карабкаешься все выше и выше, чтобы пропасть где-то, в каком-то непредставимом будущем. И как правило, они оставались безучастны к окружающему. Лишь порой смерть кого-нибудь из самых близких - отца, быть может, или брата - на какое-то мгновение пробуждала в них сознание того, что быть убитым - это нечто совершенно отличное от нормального перехода в уготованное для взрослых царство теней, что это значит исчезнуть, перестать даже отбрасывать тень на земле. Когда Генри, двоюродный брат Огастина и наследник Ньютон-Ллантони, был убит, для Огастина изменение "видов на будущее" не имело ни малейшего значения, ибо его истинные виды на будущее - идти общим для всех путем, по которому только что прошел Генри, - оставались неизменными. Однако в другом смысле смерть Генри оставила глубокий след в его душе, внезапно, как при вспышке молнии, пробудив в нем ощущение бренности всего сущего. Огастину в это время уже сравнялось семнадцать, и он в чине сержанта находился в офицерском военном училище. В этот день с распечатанным письмом матери в кармане он обучал штыковому бою свой взвод мальчиков-новобранцев. Грозно нахмурясь и старательно напуская на себя свирепость, он выкрикивал отрывочные слова команды: "Смирно! На плечо! К бою!" - а мальчики старались как могли и яростно кололи штыками раскачивающиеся соломенные чучела, именуемые "немцами", заученно выкрикивая положенные уставом грязные ругательства, которыми им надлежало разжигать свою кровожадность. И тут внезапно, как когда-то в детстве, но с необычайной, никогда до этого не испытанной отчетливостью Огастин снова ощутил, что внутри его "мы" существует отличное от этого "мы" неповторимое "я". И одновременно с этим подкрался страшный вывод: именно "я"-то и умирает. "Умру _я_..." И в ту же секунду он почувствовал, как по животу у него пробежала холодная дрожь и судорогой свело кишки, словно в ожидании штыкового удара. Лицо его посерело от страха. А в это время прелестный мальчик - запевала из церковного хора - пронзительно выкрикнул: - Вот тебе, сучья морда, захлебнись своей сучьей кровью! - Разъярившись, мальчишка дал пинка качающемуся соломенному чучелу и, потеряв равновесие, шлепнулся на задницу прямо в лужу, с грохотом выронив из рук винтовку. Кое-кто из мальчиков расхохотался. Но Огастин сердито положил конец этой неуместной веселости, и обучение штыковому бою продолжалось дальше в торжественной тишине. Огастин закончил военное училище и проходил уже последний этап обучения в офицерском лагере перед отправкой на фронт, когда орудийные залпы перестали греметь. Война окончилась. Огастину было восемнадцать лет. Прекращение войны его ошеломило. Никто не предупредил его, что ему еще могут дать возможность прожить всю положенную жизнь до конца: вместо шести месяцев, которые, как он полагал, были ему отмерены, у него оказалось шестьдесят, а то и больше лет впереди. Мирное существование было для него чем-то совершенно непредвиденным и трудно вообразимым. Тот псевдореальный мир, в котором он вырос и возмужал, распадался на куски. И только позже, уже в Оксфорде, начал он создавать для себя мир за

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору