Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
уважения к месту не плеваться", Часто, кроме старых бабок,
шамкающих сплетни, и детей, играющих в прятки, мы находили в церквах кошек,
собак, даже кур. Мы видали немало любопытных церемоний. В Сетиньяно хоронили
Христа ряженые всадники, люди в масках с крохотными дырочками для глаз,
вдовы в трауре, девушки в подвенечных платьях. Действие происходило ночью
при свете вздыбленных факелов, под барабанный грохот и вой монахов. Во
Флоренции к собору подводили белого быка, на котором восседал некий субъект,
в панцире, лицом к хвосту. Заканчивалось все это ракетой в форме птицы,
влетавшей в церковь и зажигавшей огни. В Риме, в подземной церкви, монах,
исступленно крича, водил за собой прихожан от алтаря к алтарю, стегал свое
тело веревками и потом ложился в гроб. Наконец, в Неаполе, при свете сотен
костров, при треске шутих и пистонов закипала кровь на статуе святого
Януария. Сначала кровь от чего-то кипеть не хотела, и толпа награждала
святого особыми итальянскими выражениями, состоящими из сочетания слов
возвышенных и бранных. Потом кровь закипала, все хлопали в ладоши, кричали
святому "браво", и дело кончалось танцами.
Наблюдая все это, Учитель говорил: "Бедный ватиканский узник, как
подобает его чину, он дремлет с повернутой назад головой. Ему снится враг
Вольтер, и он даже не подозревает о существовании киноактера Макса Линдера.
В течение многих веков религия честно исполняла свою роль разрядителя
человеческих эмоций. Для этого она вырастила искусство и теперь умирает от
конкуренции собственного детеныша. Вместо размышлений отцов церкви --
популярная лекция народного университета, вместо декалога -- неуязвимая
мораль спевшихся , лавочников. Что же заменит великолепные страсти, шепот и
беск,фиолетовые рясы и рык органов? Гримасы Чаплина, мертвые петли летчика
Пегу и миллионы огней грядущих карнавалов.
В ту же эпоху Учитель представил папе Пию Х докладную записку, которая
нигде не была напечатана, но вызвала возмущение почти всей римской прессы.
Газета "Обсерваторе романо" даже давала понять, что это -- интриги некоей
великой державы. Копии записки у меня не сохранилось, но я считаю
необходимым передать ее содержание. Хулио Хуренито не мог выосить тупые
анахронизмы, даже когда они его непосредственно не затрагивали. Его равно
возмущали ничтожность распротранения электричества в Париже, часовой в
парике перед дворцом английского короля и я, целующий руку дамы. Он
предлагал папе некоторые меры для успешного привлечения клиентов. Совершенно
недостаточно двум профессорам духовной академии написать вкупе шесть
страничек о прагматизме или решиться осветить церковь электрическими
лампочками. Надо выяснить, где и при каких условиях легче всего поймать
душу, так же тщательно, как изучает коммерсант способ рекламы. У человека
былых времен чувство, именуемое "религиозным", исходило от созерцания
природы. Выражалось оно в стремлении к примитивной гармонии, миру, лепоте.
Поэтому церкви, часовни, распятия строились в местах уединенных, тихих, были
очагами покоя. Теперь покой -- полчаса после обеда -- пищеварение, лень и
одна-две игривых мысли. Природа -несколько раз в год, с субботы до
понедельника -- спешное восклицание "о, как это прекрасно!", прогулка, обед
и открытки с видами. Но "религиозное чувство" или, точнее, чувство восторга,
которое религия может использовать, подымается у современного человека при
ощущении быстроты движения: поезд, автомобиль, самолет, скачки, музыка, цирк
и прочее. Поэтому надо соорудить передвижные часовенки в экспрессах и в
автомобилях, а все службы реорганизовать из медлительных и благолепных в
исступленные, перенеся их на арены с ошеломляющими прыжками, скачками,
гиканьем бичей и стартованием самолетов. Таковы были основные мысли записки.
Ответа на нее не последовало.
Приводя суждения Учителя о религии, я не могу не упомянуть о том, как
он возвратил апостольской церкви заблудшую овцу, а именно мэра Гириека мосье
Тика. Этот мэр был ненавидим всеми кюре окрестности, и в корреспонденциях
парижской газеты "Ля круа" выяснялось, каким именно наказаниям он будет
подвергнут в аду. Тик в одной из церквей устроил зал для танцев, обучения
фехтованию и других "разумных развлечений", а проходя мимо другой,
выполнявшей прежние функции, останавливался и три раза плевал. Он вычеркнул
из всех школьных хрестоматий слово "бог", заменив его "идолом", и приказал
писать письма не в город Сен-Назер, но просто в Назер. Я не стану приводить
длинной беседы и первоначальных плоских доводов мосье Тика: как кит мог
проглотить Иону, как может быть бебе без содействия мужчины и тому подобных.
Отстранив эти теологические проблемы, Хуренито перешел к существу вопроса.
Фундамент нашего социального быта построен на небе. Не ведая того, мосье Тик
вырывает камни из-под собственного дома, он -- анархист. Этого мэр не мог
вынести, в волнении прошелся по залу, поглядел, нет ли кого-нибудь в
соседней комнате, и обмотал живот трехцветной лентой. Почему египетский раб
строил пирамиду? Не потому ли, что ее возглавлял,-- да простит мосье Тик
выражение... бог? (Мэр пожаловался на головную боль.) Земная иерархия
держится на сознании небесной. Если нет бога, то почему у мосье Тика хороший
дом? Почему его не может отобрать поденщик Лото? Ах, мосье Тик так
неосторожен! (Мэр начал просить прощения -- занят, заседание и что-то еще.)
Неделю спустя в "Ля круа" было напечатано следующее: "Еще один Савл.
Известный своими гонениями на церковь мэр Гириека мосье Тик явился на днях к
настоятелю церкви СанАнтуан и рассказал, что у ручья Фью ему явилась Святая
Дева и промолвила: "Покайся, пока не поздно!" В начале июня первый
специальный поезд богомольцев направляется в Гириек к ручью Фью. Запись -- в
редакции".
Мы были с Учителем в катакомбах близ Рима на Аппиевой дороге. Поглядев
на черные скользкие проходы, надышавшись смрадом, вдоволь налюбовавшись на
старика монаха, продававшего за сходную цену двум баварским крестьянкам
тепленькое ребро какого-то мученика, мы вышли наверх. Было просторно, свежо
и безлюдно. Я осмелился спросить Учителя, что думает он о судьбах религии?
Хуренито сказал: "Наконец-то истлеют все кости и все боги. Разрушатся соборы
и забудутся молитвы. Не жалей об этом. Видишь, там, на солнце, откидывая
ноги, прыгает по степи маленький жеребенок. Разве не передает он
беспредельного восторга бытия? А здесь, у лачуги, задрав морду к небу и
опустив хвост, воет собака -- не вся ли скорбь земли в ней? Им будут подобны
грядущие люди, и не станут они замыкать свои чувства в тысячепудовые
облачения.
Чаще гляди на детей. Я люблю в них не только воспоминание о легких днях
человечества, нет, в них я вижу прообраз грядущего мира. Я люблю младенца,
который еще ни о чем не ведает, который царственным жестом тянется сорвать
-что? -- брошку на груди матери? яблоко в саду? звезду с неба? Потом его
научат, как надевать лифчик, как целовать руку отца, как шалить и как
молиться, Пока он дик, пуст и прекрасен. если ты хочешь научиться
по-настоящему ненавидеть людей, люби, крепко люби детей! Оскорбляй святыни,
преступай заповедй, смейся, громче смейся, когда нельзя смеяться, смехом,
мукой, огнем расчищай место для него, грядущего, чтобы было для пустого --
пустое",
Глава Пятая алексей спиридонович ищет человека
На следующий день после нашей встречи с Айшой мы все вместе отправились
на неделю-другую в Голландию, где у Хулио Хуренито был ряд дел: заседание
пайщиков "Общества канализации острова Явы", доклад в гаагском "Трибунале
мира", закупка большой партии картин мастеров семнадцатого века, кофе и
ножей людоедов, с прелестной резьбой по рисункам немецкого зкспрессиониста
Отто. По пути мы остановились в Антверпене и вечером направились в порт.
Длинный ряд кабачков соблазнял нас медными бананами, качающимися попугаями и
неграми с воткнутыми в жестяные губы трубками из тыквы. Мы вошли в один
кабачок, как будто наиболее спокойный (мистер Куль высказывал всяческие
опасения касательно библии и долларов). На столах и под столами сидели люди
различных цветов: белесые скандинавы, подрумяненные фламандцы, хорошо
прожаренные солнцем итальянцы, пережаренные арабы и уже окончательно черные
сомалийцы. Люди под столом неистово кричали, и мистер Куль, схватившись за
доллары, мысленно цитировал библию, убежденный, что сейчас начнется свалка с
ножами, а возможно, и с револьверами. Но Учитель успокоил его, объяснив, что
это кастильцы вполне дружески говорят о достоинстве икр дочери хозяина
кабачка. Мрачный англичанин сидел один, на птичьей клетке, каждые пять минут
выплевывая "виски!", потом оживился, показал сам себе какой-то детский
фокус, состоящий в таинственном появлении монеты в шляпе, и, показав его,
сам же долго, простосердечно смеялся. Французы пили мало, много шумели,
хвастались -- один тем, что он в Марокко заколол в течение дня двенадцать
разбойников, другой тем, что у себя в Ниме он в течение одной ночи доставил
ряд различных удовольствий такому же количеству девушек. Оба они, когда мимо
куля с перцем проходила служанка, уродливая баба лет пятидесяти, хватали ее
за руку, выше локтя, с возгласами "э-э! красотка!", что, очевидно, являлось
необходимым ритуалом,
Вдруг в дальнем углу кто-то застонал по-русски. "Друг мой, брат мой,
скажи мне, человек я или нет?" Я оглянулся и увидел достаточно
показательного русского интеллигента, с жидкой, как будто в год неурожая
взошедшей, бородкой, в пенсне с одним выбитым стеклом, в широкой фетровой
шляпе, на которой, безусловно, сидели и лежали различные посетители
различных кабачков.
Он настойчиво тряс одного из негров, который никак не мог ответить на
столь глубокомысленный вопрос, тем более предлагаемый на языке непонятном,
но от волнения и усилия понять высунул кончик языка и качал во все стороны
головой. Зрелище это было столь живописно и трогательно, что мы перекочевали
за столик русского, который необузданно обрадовался, увидав
соотечественника, и предложил мне тотчас решить проблему, не выясненную
бедным сомалийцем. Засим он очень внушительно объявил, разбив при этом
кувшин и четыре стакана, что "все фикция!", Это понравилось Учителю, и он
показал русскому философу небольшие, но любопытные опыты, или, выражаясь
языком более патетическим, "чудеса", подтверждающие отсутствие пространства
и времени. Русский был настолько этим потрясен, что пощупал свои карманы,
нос негра, а потом долго и глубокомысленно сидел, приложив свою руку с
браслетом к уху и, очевидно, проверяя, идут ли его часы. Убедившись, что у
негра есть нос, что часы не испорчены и что вместе с тем ни времени, ни
пространства не существует, не зная, как это все согласовать, русский икнул,
спросил еще литр водки и гордо объявил: "Все фикция, но существует человек!"
На ласковую усмешку Учителя он обиделся, хотел уйти, не ушел, но счел нужным
представиться: "Свободный человек, то есть Алексей Спиридонович Тишин",
непосредственно за этим он высказал острое желание рассказать Хуренито свою
жизнь и спросил, не можем ли мы пойти на вокзал и сесть в пустой вагон. Даже
я не понял его хода мысли. Тишин объяснил, что он привык рассказывать свою
жизнь незнакомым людям в вагонах, и так как ему уже за тридцать, то менять
привычки тяжело, а жизнь рассказать необходимо, иначе он побьет негра, или
утопится, или начнет здесь же строить баррикады. Все три возможности нам
мало улыбались, но и идти на вокзал не хотелось. С присущим ему тактом
Учитель убедил Алексея Спиридоновича, что кабачок в порту то же самое, что
вагон, и поэтому, рассказав здесь свою жизнь, он не отступит ни от традиций
великой русской литературы, ни от своих тридцатилетних привычек.
Родился Алексей Спиридонович в городе Ельце и там же провел свое
детство. Мать его вскоре после рождения Алеши убежала с французом Жоржем,
парикмахером местного предводителя дворянства. В Москве Жорж, получив от нее
"сувениры без цены", то есть ларец с фамильными бриллиантами, счел свою
миссию в стране дикарей законченпой и уехал в родную Тулузу. Мать Алеши
попробовала существовать, писала какие-то письма, ходила к родственникам и,
проваландавшись два года, умерла. Мальчик рос с отцом -- генералом в
отставке и большим самодуром. Наблюдали за ним различные гувернантки,
довольно быстро сменявшие одна другую, которые свои досуги посвящали уходу
за генералом. После ночей в кабинете отца они били Алешу, щипали его с
вывертом и при этом смеялись: "Ну-на, попробуй, пойди пожалуйся отцу! "
Зато, когда судьба заставляла их проводить долгие недели в детской,
предчувствуя немилость, они дарили Алеше трубочки со сливками, пришептывая:
"Ты хороший мальчик, пойди скажи папе, что я тебя очень люблю и его тоже.
Только смотри не говори, что это я тебе сказала". Генерал пил запоем. Порой
он хватал хлыстик, висевший над турецким диваном, хлестал им по спине Алешу
и приговаривал: "Шлюхино отродье, вот тебе! И черт тебя знает, чей ты!
Цирюльник поганый! Иди мыль морду! " А потом ночью будил мальчика, и тот в
ужасе видел старика на четвереньках перед кроваткой с сеткой, который
завывал: "Ангел мои чистый! Солнышко мое! Недостоин я тебя, гад, блудодей!
Раздави меня! Плюнь, ну, плюнь в отца! " Он не успокаивался, пока Алеша не
делал вида, что плюет в него. Иногда после этого генерал смиренно уползал на
четвереньках, как пес к себе в конуру, но порой вдруг вскакивал, рычал: "В
отца плюешь, пащенок?" -- хватал Хлыст, и все начиналось сызнова.
Особенно запомнилась Алексею Спиридоновичу одна ночь. Генерал как-то
привез к ним на двор молоденького медвежонка, который стал закадычным
приятелем Алеши, участником; всех игр. Звали медвежонка Бумбой, был он
растяпым, падким на сласти и очень ласковым.
Ночью генерал будит Алешу, закутывает бережно в одеяло и несет в садик.
Там, привязанный к беседке, на задних лапах стоит Бумба. Генерал размахивает
наганом, хохочет: "Убиение святого Севастиана, картина, достойная кисти
Айвазовского, хи, хи, хи! Мишка, тащи сюда бутылочку зубровки -- за переход
души раба божьего Бумбы!" Медвежонок, думая, что с ним играют, облизывается
и урчит. Генерал стреляет, спьяна мимо, только прострелил лапу. Бумба
отчаянно визжит, как щенок, которому наступили на хвост. Наконец кончено.
Алешу несут наверх в забытьи. Жар, горячка. Ничего -- отлежался.
Еще рассказывал Алексей Спиридонович о своих детских играх. Больше
всего он любил ловить на окошке мух и отрывать им лапы, крылышки. Но потом
ему было их жалко и скучно, Тогда он устраивал "мушиный лазарет" -- в одной
спичечной коробке помещались мухи без крылышек, в другой однокрылые, в
третьей безногие и так далее. Иногда он молился перед иконой богородицы,
чтоб она устроила в раю его, Бумбу и маму (о которой он слыхал от старушки
ключницы), но потом, раздраженный тем, что у него, только у него нет мамы,
что Бумбу пристрелил отец, вынимал из шляпы очередной гувернантки большую
булавку и начинал колоть глаза богородице "Вот тебе, вот тебе!"
Когда Алеша был в шестом классе гимназии, генерал,
перепив зубровки и схватив простуду во время поездки на богомолье к
Тихону Задонскому, куда он возил с собой девку Любку и фрейлейн Шарлотту,
умер; он оставил сыну некоторую сумму и жуликоватых опекунов. Вскоре после
этого Алеша впервые познал тяготы плоти. До сего, прочитав тайком в "Ниве"
"Воскресение", он тщетно старался претворить горничную Лену в Катюшу,
неожиданно, как бы невзначай, прошмыгивая пальцами по ее телу и заставляя ее
нещадно бить посуду. После волнений, колебаний и страхов Алеша отправился с
"камчадалом", усатым Пукловым, в заведение Ангелины Карповны и там за три
рубля получил от дородной, но расторопной Стеши некоторое элементарное
воспитание. Когда Алеша вышел из каморки в салон Ангелины Карповны, Пуклов,
глотая мутное пиво, спросил восторженно: "Ну, что скажешь, брат? Здорово?
Это мое открытие, в некотором роде Колумб!.." Но Алеша, закрыв лицо руками,
бубнил: "Что я сделал?" И, получив "размазню", выбежал на улицу. Дома он
брезгливо мылся, вспоминал мать и хныкал. А на следующий день, решив начать
новую жизнь, пошел в библиотеку, записался по второму разряду и взял книги
Мережковского и Бердяева.
Все это, конечно, не помешало ему вскоре отправиться снова, правда, не
к Стеше, но к Маруне, черной и потной молдаванке, похожей на истекавшую
соком маслину. Читать книжки о грехе и об антихристе он, однако, не
перестал. Завел альбом и, разделив его на отделы: "любовь", "бог", "природа"
и другие,-- выписывал туда наиболее потрясавшие его мысли. Так, в отделе
"человек" значилось: "Человек создан для счастья, как птица для полета" --
В. Короленко, "Человек -- это звучит гордо" -- М. Горький и так далее.
Засим он влюбился в голубоглазую Нюру, дочь почтового чиновника,
отличительными чертами которой были четыре локона в виде колбасок, медальон
с изображением котенка и страстная любовь к шоколаду с фисташковой начинкой.
Влюбившись, он ходил, вздыхал и наконец долгими разговорами о своем
одиночестве, подсаживаниями поближе на узкой кушетке добился основательного
поцелуя. Тогда его охватили сомнения. Как ни была возвышенна и заманчива
любовь в произведениях всех лучших писателей, как ни были сладки пухлые губы
Нюры, многое заставляло его призадуматься. Нюра не Стеша и не Маруня, у нее
отец и прочее, значит, придется жениться. Но Нюра и не Беатриче, в ней нет
жажды божественного. Значит -- служба, пеленки. Разве можно читать Ницше или
Шопенгауэра, когда рядом пищит младенец? Конечно, дети не всегда бывают,
говорят даже, что есть кое-что. Но ведь "кое-что" -- это не бирюзовое
колечко, его не поднесешь невесте. И такое загрязнение идеалов!.. Он открыл
свой альбом, отдел "любовь", и прочел: "Только утро любви хорошо" -С.
Надсон. Это окончательно толкнуло его на определенное решение, и он послал
Нюре письмо на шестнадцати страницах о "великом конфликте между разумом и
сердцем" и о "непостижимых путях провидения". Полгода спустя, узнав, что
Нюра выходит замуж за товарища прокурора, он вознегодовал: "Вот вечная
любовь! Идеал! А впрочем, я незлобив и желаю ей счастья".
Лет двадцати Алексей Спиридонович начал заниматься политикой, то есть
составлять конспект по "Политической экономии" Богданова и размышлять: грех
или не грех убить губернатора? Как-то Пуклов, его приятель с детских лет,
ставший членом подпольной организации, привел к Алексею Спиридоновичу рыжего
детину в косоворотке и пробасил: "За ним слежка, все ночевки провалены, так
что он у тебя переночует". Алексей Спиридонович согласился и весь вечер
пытался добиться у гостя, что тот думает о революции, о насилии и об
искуплении. Но парень оказался молчаливым и сочувственно реагировал лишь на
бутерброды с языком, да еще на альбом с видами итальянской Ривьеры. Все
последующие дни Алексей Спиридонович томился сомнениями: "Быть может, он
убил или убьет. Я приютил его, спас. Значит, я покрываю убийство. Я --
убийца. Конечно, "не мир, но меч", а как понять тогда "поднявший меч -- от
меча падет"?" Словом, Алексей Спиридонович был глубоко удручен и подавлен
совершившимся. Ко всему, когда он ходил в библи