Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
Филипп Эриа
Время любить
(Philippe Heriat. Le temps d’aimer, 1968)
Роман
Оригинал: BiblioNet http://book.pp.ru/
* ЧАСТЬ I *
Началось все в тот самый день, когда мой сын вернулся из города,
получив по математике плохую отметку. Впрочем, я должна была ждать этой
неприятности: математика и он... Но тогда ещё я не могла предвидеть, что
все это будет иметь продолжение и будет тянуться долго, по сей день.
Как и всегда, в положенный час я услышала шаги Рено, он прошел через
весь дом, никуда не заглядывая, только шагал не так легко, как всегда, и,
проходя мимо кухни, крикнул:
- Мама дома?
Вот уже год, нет, пожалуй, даже два, как он перестал звать меня
"мамми", а я его "Рокки".
- В саде, - ответила Ирма со своим варским акцентом.
Я обернулась. И увидела сына. Он вышел из полутьмы зала и сразу попал
в зеленый сумрак, под тень шелковиц, где я сидела, и по его лицу я тотчас
догадалась: что-то неладно, но я притворилась, что ничего не замечаю.
- Уже? Присядь-ка.
Я притянула его к себе и усадила в плетеное кресло. Полулежа в
шезлонге под сводом ветвей, куда каждый вечер из долины наползал поток
необъяснимой прохлады, я не шевелилась, было лень. И произнесла самую
банальную фразу, какой обычно подбадривают собеседника:
- К вечеру стало все-таки полегче. А днем просто ад какой-то. И ведь
только-только начался май, а жара как в июне. Непременно свезу тебя завтра
к морю.
Но Рено не клюнул на мое предложение, хотя мне самой оно казалось
заманчивым.
- Не собралась даже посмотреть, что делается у меня на стройке, они
там никак не раскачаются. Впрочем, сегодня суббота! Баста!
В этот спокойный час, когда птицы уже замолкают, мой голос звучал
особенно четко. Чуть слышное эхо, отбрасываемое стеной фасада, выходившего
на восток, - она первая к вечеру отдавала накопленный за день зной, -
подчеркивало каждое мое слово. Потом я не раз припоминала это вечернее эхо,
ещё долго оно перекатывалось волной в моей памяти, и пришлось признать, что
оно было неким предупреждением. Как могла я тогда же не насторожиться? Но в
тот момент я была как глухая, как слепая; день кончался привычно и
счастливо, я увидела сына, и это-то усыпило мои предчувствия.
Рено упорно молчал, стиснув губы, чуть вздернув подбородок; его черные
как агат глаза утратили обычную живость взгляда, что служило у него
признаком великой озабоченности. Но этот загадочный и важный вид был для
Рено вполне естественным, перешел к нему по наследству от настоящего отца и
вовсе не означал, что мой сын размышляет о чем-то не по возрасту серьезном.
Я сильно подозревала, что во всех его секретах есть немалая доза
школярства.
- А ты, значит, вполне в форме и выдержал по такой жаре зубрежку?
Рено сел, и я поняла, что сейчас он заговорит.
- Знаешь, я по математике последний в классе.
Вот оно что, оказывается, дело только в этом.
- Что ж, бывает. Возьми, к примеру, меня. Я была самой последней из
тридцати восьми. Правда, я была моложе тебя, мне было лет тринадцать.
- Что тут общего? А потом, девочкам...
Голос уже стал мягче. Неужели он боится святого материнского гнева?
Но, слава богу, я, столько натерпевшаяся в свое время от материнского да и
отцовского гнева, жившая по родительской указке, - такой глупости не
совершу! А Рено тем временем совсем отмяк.
- Ты пойми, через три месяца мне сдавать экзамен. Если дело пойдет так
же, меня из-за математики не допустят.
- Значит, нужно что-то предпринимать. Я-то знаю что, а ты?
- Потому что ты тоже беспокоилась, да? А ведь мне ничего никогда не
говорила.
- Ждала, когда ты сам скажешь.
Но он хранил молчание. Его зрачки, их вновь застывшая чернильность
впились мне в лицо. Взмахнув рукой, я порвала невидимую нить, протянувшуюся
между нами. Запретить сыну так смотреть я не имела права, но не любила,
когда он так на меня смотрит. Он замыкался в этой неподвижности, и он,
такой близкий мне душой и телом, в какой-то миг, всего на один миг вдруг
приобретал надо мной грозную власть мужской отчужденности, присущей даже
подросткам.
- А знаешь, ты обращаешься со мной совсем не так, как другие матери.
Я вздрогнула. Уж, кажется, давно пора было привыкнуть к неожиданным
поворотам его мысли, и все-таки всякий раз они заставали меня врасплох.
- Я знаю, что говорю. Мальчики часто рассказывают о своих матерях. Я
же вижу разницу.
Мне была воздана дань уважения, и я радовалась тому, что минутная
неловкость исчезла. Обращалась с ним совсем не так, как другие матери...
Немало я для этого постаралась! Но я уважала своего сына и его
непосредственность, не видя в ней ничего смешного. Через мгновение я уже
овладела собой.
- Пойди скажи Ирме, чтобы она дала нам по стакану холодного оршада.
Будем как провансальцы, упьемся миндалем. И приходи скорее обратно,
поболтаем! - бросила я ему вслед.
Рено вернулся уже в шортах и сандалиях и без дальних слов сообщил мне,
что давно отставал по математике.
- Но теперь мне окончательно каюк, теперь не догнать. Разве что чудом
смогу выбраться. А чудеса...
- Представь, я тоже не очень-то верю в чудеса. Предпочитаю земное
вмешательство. Кого-нибудь, кто сумеет нам помочь.
- Значит, ты это имела в виду?
Да, именно это. Мысль эта уже давно пришла мне в голову. Рено успешно
шел по латыни, греческому и особенно по французскому языку, и отчасти
поэтому мы перебрались в город, расположенный неподалеку от университета,
славящегося своим филологическим факультетом. Но математика, математика...
Еще мальчиком на нашем уединенном острове он с трудом научился считать. И я
не могла упрекать сына в антиматематическом направлении ума, напротив,
видела в этом своеобразное подражание, если только не прямую
наследственность. Все мои ученические годы, и Рено это знал, прошли под
знаком отчаянной ненависти к математике, к которой я не имела никаких
способностей, а главное, и не стремилась её понять из чувства противоречия,
так как вся наша семья превозносила математику, превознося её главным
образом за то, что в ней есть цифры, а цифры, как известно, насущный хлеб
бережливости. Двадцать лет спустя, когда я нежданно-негаданно сделалась
декоратором, потом специализировалась на восстановлении местных старинных
зданий, я убедилась, что существенный пробел одностороннего образования
мешал мне в спорах с подрядчиками, да и сейчас мешает.
- Понимаешь, - проговорил Рено (это "понимаешь", которым он начинал
почти все свои фразы, вошло у него в привычку, и я догадывалась, что с
помощью этого "понимаешь" он старается установить между нами более тесное
понимание). - Понимаешь, как бы я ни старался, какие бы отметки в течение
года ни получал по французскому языку, по латыни, по греческому, по
английскому, даже по истории, все равно в конце концов в день экзаменов
алгебра и геометрия меня загубят.
- А мы не дадим тебя загубить.
Он улыбнулся впервые после возвращения из лицея, но тут же снова
вспомнил что-то неприятное и покачал головой.
- Брать уроки у учителя математики - это же скучища.
- Почему же именно у учителя?
- А у кого же тогда?
- У ученика, только старших классов.
- У математика?
- Хотя бы. Есть же у вас в лицее какой-нибудь ученик, который дает
уроки, чтобы улучшить свое материальное положение.
- Есть, - согласился он. - Но предупреждаю, все математики воображают,
будто вышли прямо из ляжки Юпитера.
- Попытаемся найти такого, который не воображает, будет ещё забавнее.
А как, по-твоему, разве не интереснее тебе заниматься с приятелем
семнадцати-восемнадцати лет, чем с тридцатилетним стариком?
Рено повернулся, посмотрел на меня, потом на сосновую рощу, идущую
вверх по косогору, после чего с серьезным видом отхлебнул глоток ледяного
оршада и, очевидно, взвесив все за и против, сказал:
- Это идея.
Молчал ли он, говорил ли, все носило на себе следы его одинокого
детства. С первого дня его рождения мы жили только вдвоем, и я нередко с
опаской думала, не сказалось ли это постоянное одиночество на его
характере, не расслабило ли его. Но он был настоящим мальчишкой и
постепенно на моих глазах мужал, рос. И теперь отрочество брало свое. Не
было в Рено ни каких-то особенных талантов, ни тщеславных притязаний, зато
в нем чувствовалось "noli me tangere" (Не тронь меня (лат.)), что равно
относилось как ко мне, так и ко всем прочим. Самым редкостным благом,
пожалуй единственно надежным в нашей с ним уединенной жизни, был врожденный
инстинкт моего сына, не позволявший ему прибегать в отношениях со мной к
ребяческой дешевой разнеженности и мелкотравчатой откровенности, которая
сплошь и рядом у единственных сыновей, воспитанных матерью, становится как
бы вторым дыханием, дыханием психического свойства. И он сам не слишком
держался за свое детство, да и я тоже не пыталась продлить его. Он удачно
избежал опасности стать слишком зависимым от меня, а я - опасности слишком
распоряжаться им, к чему у меня, несомненно, имеется склонность. Далось мне
это не без труда, но, стремясь уважать его натуру, я несколько утратила
свою и, как многие женщины, нашла в этом удовлетворение: забыла о себе.
Но как только мы заговорили о лицее, я увидела, что Рено рассеянно
смотрит куда-то вдаль на сосновую рощу - то ли он надеялся обнаружить среди
стволов силуэт неведомого репетитора, то ли думал о контрольной работе,
которую ему вернули в присутствии всего класса и под которой красным
карандашом была выставлена отметка, отбросившая его на последнее место. Я
встала.
- А знаешь что? Давай-ка поужинаем пораньше и сходим вдвоем в кино.
Хоть отвлечемся немного.
- Ох уж ты! - И Рено, на чьих губах я не могла вызвать даже улыбки,
расхохотался во все горло. - Нет, они правы, твои деятели, когда говорят,
что ты всегда всех обойдешь. Только я в шортах, пойду надену джинсы.
- Оставайся в шортах, вас, таких, что показывают голые ляжки, хватает.
А гляди-ка, по-моему, они у тебя за последнее время здорово окрепли.
- По-моему, тоже, - охотно согласился Рено. - Это из-за баскетбола.
Он согнул колени, чтобы нам обоим удобнее было разглядывать его ноги,
потом вытянул их, расставил в виде ижицы, напряг мускулы и сам пощупал их
не без удовольствия.
Прошло много лет, а до сих пор я помню, какой фильм давали тогда в
нашем любимом кинотеатре. Главную роль играл американский актер новейшей
кинематографической школы, и, если судить по стечению публики, местная
молодежь, очевидно, многого ждала от этого зрелища. Не будь у меня тайного
замысла во что бы то ни стало развлечь своего сына, пожалуй, я пожалела бы
о том, что мы сюда пришли; чем меньше я буду придавать значения его неудаче
с математикой, тем легче он согласится на предложенное мною средство
спасения. Но с другой стороны, я была не прочь ещё раз вникнуть в яростную
жажду жизни нынешних юнцов в её кинематографическом воплощении, сидя рядом
с сыном и зная, что пока сумела его уберечь.
Мы уселись на свои места, и, как только погас свет, Рено завладел моей
рукой. Это уж никак не было в его привычках. Я разрывалась между чувством
радостного волнения и гордостью при мысли, что могу вести сына куда захочу.
Но осторожность, осторожность! Не должен он, недоверчивый как жеребенок,
видеть мое оружие, а уж тем паче мое торжество. Когда после кинохроники
снова зажегся свет и я хотела было принять руку, он вцепился в неё ещё
крепче. Взглядом, движением подбородка я, улыбаясь, показала ему на
соседей. Но он только пожал плечами.
- Плевать мне на них с высокого дерева.
- Тебя же примут за моего возлюбленного.
- А разве я тебя не люблю?
Во время фильма, который показался мне бесконечно длинным в этом
душном зале, Рено выпустил мою руку, но когда именно? Однако, вспоминая об
этом сейчас, я ещё чувствую на запястье это нежное касание, такое, казалось
бы, банальное в темноте кинотеатра, но никогда этим минутам не суждено было
повториться.
После нарочитого нагнетания кинокадров и тесноты при выходе из
кинотеатра взбурлил людской водоворот, растекся по тротуарам и мостовой,
вскипел, разбился на отдельные ручейки, и вот уже затрещали мотороллеры,
стреляя, несомненно, в честь тех самых мотоциклов, что бороздили экран.
- Давай переждем на террасе кафе и закажем мороженое. Неохота в такой
давке садиться за руль.
Под сводами платанов, освещенных электричеством, помещалось миленькое
кафе, зеленое с золотом, славящееся на весь бульвар и в сезон закрывающееся
позже других. Здесь можно было подышать воздухом ночной прохлады и воздухом
студенческой молодежи, уже давно вытеснившей прежнего завсегдатая - буржуа.
Порывы ветерка налетали, играли моими волосами. Рено уже не говорил о
фильме: очевидно, то, что показали нам, его не задело. Он смотрел на
снующую вокруг нас публику, кланялся товарищам, а я наслаждалась минутой
счастья. Да и как же не быть мне безоблачно счастливой? Я уже успела
сжиться с тем, что лишена, как принято говорить, женской жизни, перестала
интересоваться мужчинами моего возраста или старше, и вот сумела же в сорок
лет добиться подлинной близости с юношей, который принадлежит мне целиком,
с мальчиком, с собственным своим сыном.
Мне захотелось посмотреть на него, отдохнуть душой, глядя на дорогое
мне лицо, но тут он сказал:
- Сейчас на бульваре стало потише. Пустишь меня за руль?
Наша машина одним махом промчалась по боковой улице, и после внешнего
бульвара навстречу нам понеслись просторы. Городская жизнь отступилась от
нас, мы возвращались в наше царство. Всякий раз, будь то ночью или днем,
покидая город этим более коротким путем, через окраину, я как бы попадала в
чужую, новую страну. Она не обманывала моих ожиданий и, когда вечерами я
возвращалась домой к сыну, с первыми же оборотами колеса становилась мне
наградой за долгий день работы. Порывы ветра, налетавшие сразу же за
акведуком, выметали из головы нудные разговоры с агентами по продаже
недвижимого имущества, с подрядчиками, поставщиками, клиентами - уже совсем
невыносимыми спорщиками. Тогда я забывала замороженную стройку,
отсутствующих или отлынивающих от работы каменщиков, их вечное стремление
отложить сегодняшние дела на завтра - такова оборотная сторона
провансальской медали. Домой я приезжала с ясной головой, с радостной
усмешкой на губах и ничем не давала понять Рено, что у меня, кроме забот о
нем, есть ещё и свои дела, свои нерешенные вопросы, усталость, нелегкий
заработок, о чем он, очевидно, догадывался и был мне за это благодарен. В
основу его воспитания я положила золотое правило - избавить сына от того, в
чем я пробарахталась все свое детство или, проще говоря, что искалечило мне
всю жизнь. Программе этой стараются следовать многие родители, но редко кто
из них выполняет её с неукоснительной точностью. Кроме, пожалуй, одного её
пункта - ненужного попустительства.
Нынче ночью при свете луны, такой яростно яркой, что дорога
превращалась в туннель, сплетенный из густых теней, этот процесс перехода в
чужую страну произошел, по-моему, ещё быстрее и был ещё резче. Машину вел
Рено, поэтому я могла без помех наслаждаться минутой. Мы миновали сосновую
рощу, бугристую, беспорядочную, задавленную серыми утесами, казавшимися при
луне совсем белыми, выбрались на знакомую дорогу и замолчали. Я думала.
Итак, типично парижское животное, превращенное старанием семьи и самой
жизнью в медведицу, я окончательно осела в этих далеких краях со своим
медвежонком. Я жаждала, искала, но не сразу обнаружила теперешнее свое
убежище. По правде сказать, я просто кочевала с места на место с тех пор,
как покинула свой остров. Тот самый остров, где скончался мой муж, где
родился Рено, где мы прожили с ним более десяти лет, тот самый остров, в
почву которого, как мне казалось, я пустила глубокие корни. Изгнанная
оттуда происками родной матери, я укрылась в маленьком городке,
возвышавшемся над морем, где надеялась найти себе тихий приют; но через три
года старый городок стал потихоньку выживать меня, когда его с боя взяли
картинные галереи, антиквары и ночные клубы, а довершили дело моего
изгнания деятели кинематографии, разбившие неподалеку свой стан.
Но гнала меня также и мысль о том, что поблизости от нашего жилья
должен находиться хороший лицей, куда Рено мог бы ездить один, без
провожатого, на мопеде, потому что дела мои ширились и я не могла каждый
день отвозить в школу сына и встречать его после окончания уроков.
Поэтому-то я и старалась уйти подальше от смертоубийственных шоссе.
Странная это была погоня за новым очагом, предпринятая женщиной, вырванной
из родной почвы и таскавшей за собой своего ребенка, свою служанку и свою
мебель. Иной раз я говорила себе: "Такова расплата за твое происхождение,
дочь моя, не надо было бежать из наших ленных владений". Но я и думать не
могла о том, чтобы туда вернуться. Я опасалась парижского воздуха и климата
Парижа для Рено, выросшего под легким крылом мистраля, да и приобретенный
мною профессиональный опыт вряд ли пригодился бы в столице. Не говоря уже о
том, что мне отвратительно было жить вблизи от нашей семьи, пусть даже я
буду избегать с ними встреч. Приходилось снова пускаться на поиски.
Портовые города, отравленные, изуродованные, отталкивали меня ещё и
потому, что в каждом таком городе берег моря сжат кольцом вновь
отпочковывающихся кварталов. Одно время я подумывала о долине,
расположенной напротив моего острова и хорошо мне известной, где с
незапамятных времен разводили фрукты и добывали соль, но я знала: она тоже
заражена зудом строительства жилых кварталов. Постепенное опошление
Лазурного берега, непрерывное размножение огромных зданий-муравейников,
которые залезают в сосновые рощи, сползают к самому берегу, превращают
порты и бухты в миниатюрные Бразилиа, их несметные полчища, которые, чем
ближе к сердцу Ривьеры, тем становятся гуще, погнали меня теперь уже с
востока на запад. Все эти Ниццы, Эстерели и Моры были не для меня. Меня
соблазнило селение, расположенное неподалеку от моря на крутом склоне,
потому что я люблю крутизну; мне нравились тесные домики эпохи Возрождения,
которые там можно было приобрести. Но я узнала, что внизу, у подножия,
буквально на расстоянии человеческого голоса решено в ближайшее время
построить площадку для посадки вертолетов. Тогда я остановила свой выбор на
маленькой ферме, прилепившейся к склону холма, откуда открывался вид на
море и на бухточки, пригодные для купания. Но я уже была начеку и,
расспросив виноградарей и рыбаков, скоро узнала о надвигающейся на них
беде. Крупное общество химических препаратов решило спускать отбросы
производства прямо в море напротив селения. В борьбе против этой багровой
грязи образовался целый фронт сопротивления, люди забили тревогу, собирали
подписи под