Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
не закрытых, то полузакрытых дверей. Из чего я сделала
заключение, что наш клан и до сих пор ещё сохранил свое могущество. Во
всяком случае - и это знамение времени, - в новом Париже Буссардели тоже не
утратили своей привилегии мобилизовать общественное мнение.
Я наблюдала за публикой. Ни матери Патрика, пусть даже забившейся в
самый темный угол, ни его теток, нагрянувших в Фон-Верт для переговоров,
никого из родственников. Я узнала только, да и то с трудом, а имени и вовсе
не вспомнила, старого поверенного в делах, изредка появлявшегося на авеню
Ван-Дейка и в конторе и сидевшего сейчас позади адвокатов. И это
демонстративное отсутствие родных или союзников тоже, безусловно, задумано
заранее. Не окружать обвиняемого крепостным валом респектабельности и
богатства, не подчеркивать контраста между этой семьей и жертвой, не
"выставляться на показ". А также прикидываться, будто они умирают от стыда,
коль скоро это бесспорно выигрышная карта, козырный туз: семья первая несет
всю ответственность. Сюда, в суд, были делегированы все сливки
юриспруденции - я разглядела на скамье защиты душку-тенора от адвокатуры,
прославившегося своими победами на судейской арене, и бывшего старшину
адвокатского сословия, весьма почтенного и опытного юриста по гражданским
делам, а сами Буссардели сидели взаперти дома, ожидая решения суда, как
некогда на моей памяти сидели они в погребе, ожидая освобождения Парижа,
которому грозило превратиться в руины.
Видимо, и самого Патрика, сидевшего на скамье подсудимых, научили, как
следует себя вести. Ибо я наконец-то решилась посмотреть на него, а раньше
избегала встречаться с ним глазами, боясь увидеть его улыбку сообщника, и
зря боялась. Вымуштрованный надлежащим манером, очевидно быстро усвоивший
урок и сломленный, надо полагать, предварительным заключением, он, сидя
рядом с другими обвиняемыми, между двух часовых, уже не выглядел этаким
play boy, юным пиратом, берущим на абордаж "кадиллак" и "бентли", он втянул
голову в плечи, опустил веки, и вряд ли в этом смиреннике мой сын обнаружил
бы хоть каплю романтизма.
Я начала яснее понимать то, в чем уже давно сомневалась в глубине
души: в эффективности моего выступления. Для председателя суда и так было
ясно, что между моим гнусным конфликтом с родными, о котором я рассказала
или, вернее, подтвердила наличие такового, и делом Патрика, абсолютно
непохожим на мое, существует непосредственная связь, выразившаяся в дурном
влиянии на подсудимого. Судьи не могли не признать в моем лице
оскорбленную, преследуемую, ограбленную. И если лагерь Буссарделей разыграл
как по нотам этот процесс, то я явно очутилась в лагере жертв. Примерно на
одной линии со вдовой полицейского. И на одной линии с Патриком, на что
надеется защита. И возможно, ещё и с другими, о которых здесь не
упоминалось. Статисты из потерпевших уже продефилировали согласно замыслу
режиссера, и, чтобы прорепетировать сцену при свете - конечно
относительном, - не хватало только меня, фигурантки. Я могла бы не являться
на суд, могла бы прислать свидетельство о болезни, сказать, не солгав, Полю
Гру: "Я отказалась!.." Как бы не так, если бы я не явилась, я вышла бы из
игры, потеряла бы свои права. Дураков нет! Достаточно мне было попариться в
буссарделевской бане, и те несколько попавших на меня брызг, которые я до
сих пор стираю с себя, как-то сразу меня омолодили. Зверь ещё не умер. Нет,
не умер. Я хорошо сделала, что приехала сюда. И все это было вовсе не таким
мучительным. Вот в тот первый день, когда в Фон-Верт явились две мои
кузины, тогда я почувствовала, что бремя чересчур тяжело. А с той поры, от
кузин к своему адвокату, от адвоката к следователю, от следователя в суд,
все как-то уменьшилось в масштабах, пошло на убыль, и снова я ощутила себя
почти что легко.
Прежде чем уйти из зала суда, я бросила вокруг прощальный взгляд.
Здешняя декорация меня позабавила. Как-никак я профессионал. Потолок был
вогнутый, с безвкусным орнаментом, где повторялись розетки и лепнина, где
сочетались лазурь и золото, Ренессанс и Вторая Империя. В центре его, в
овальной рамке, аллегория в виде актрисы из "сосьетеров" Комеди Франсэз,
сидевшей в не слишком удобной позе, босоногой, зато пышно задрапированной,
и что означает сия аллегория, понять было трудно; запомнила же я её лишь
потому, что дама сильно походила на одну из моих бретонских теток. Лицо
Республики тоже напомнило мне кого-то из нашей семьи. Голова Республики, в
венке из колосьев, больше натуральной величины, была изображена в соседнем
овале и исполнена, очевидно, Далу. Но за столом судей две довольно
миленькие карсельские лампы под матовыми зелеными абажурами стиля
Луи-Филипп, уже чуть устаревшего, а здесь устаревшего окончательно.
И из всей этой мешанины: стиль и безвкусица, яркий свет и полумрак,
скандальное дело и соблюдение тайны - складывался некий порядок. Таков
аппарат правосудия. Когда наконец я вышла из зала, обитая войлоком дверь с
противовесом медленно, со вздохом захлопнулась за мной, глухо, как в
церкви.
Почему я внутренне улыбалась чуть ли не на всем обратном пути? Виноват
аэропорт Орли, порог, откуда начинаются мои перелеты из одной вселенной в
другую; безличные такси, которые подзываешь не выбирая, откуда выходишь
бездумно и где за двадцать минут поездки по парижским улицам я передумала в
тысячу раз больше, чем на своей старенькой машине за целый день езды. Даже
ожидание на аэродроме показалось мне коротким, и я невольно стала
подсчитывать в уме, сколько дней, сколько недель придется ждать гонорара за
мои свидетельские показания. В какую форму он выльется, кто подпишет
бумагу? А пока что день прошел удачно, как говорят вечерами мои друзья
антиквары, когда им удается сделать ценное приобретение или выгодно продать
какую-нибудь вещь. Я сделала то, что должна была сделать: в сущности, была
испита совсем крошечная чаша.
Никто в Фон-Верте не узнает о сцене в суде, не узнает даже о моем
блицпутешествии в Париж: я раз и навсегда предупредила Ирму, что, если я
опаздываю против обычного нашего распорядка больше чем на полчаса, пусть
меня не ждут и садятся за стол. Да, никто в Фон-Верте, а уж тем паче в Ла
Роке. Тем более что мы с Полем словно по молчаливому уговору ни разу не
возобновляли разговора ни о деле Патрика, ни о той роли, которую мне
предстоит в нем сыграть. Полное молчание, что может быть лучше. А также и
проще. Так что прерывать его было мне не с руки. И мой поступок подкрепился
ещё одним тайным соображением, полностью оправдывавшим меня: я была
Буссардель, а они нет.
Перед посадочной площадкой в вестибюле я попросила стюардессу
предоставить мне переднее кресло, мне хотелось чувствовать себя во время
короткого перелета в одиночестве, полнее им насладиться. Путешествие всегда
приносило мне ощущение счастья, и не только классическое удовольствие от
перемены места, от прибытия в неведомые города, знакомства с удивительными
нравами, а просто мне нравилось само движение. Если в молодости я пускалась
в путь, я тем самым удалялась от нашей семьи.
Так что мою юность сформировали путешествия. И теперь, через двадцать
с лишним лет, я, путешественница, ещё ощущала в себе знакомое чувство
освобождения. Раньше стук колес по рельсам или подрагивание судна,
плывущего по волнам, теперь - полет: все это проветривало мозги, заставляло
сильнее биться мысль, открывало забытые закоулки памяти. А когда самолет
отрывался от земли, когда я уже не чувствовала, как подо мной шуршат на
взлетной дорожке огромные шины, когда земля вдруг куда-то проваливалась за
окном и крыши домов бежали под нашим ковром-самолетом, я первое время
невольно подносила к губам руку. "Вам нехорошо?" - спросила меня как-то моя
спутница с самыми добрыми намерениями. "Напротив, дорогая, простите меня,
но при взлете самолета меня охватывает буйное веселье". Все та же спутница
объяснила мне, что таково общеизвестное действие взлета на солнечное
сплетение; однако это объяснение показалось мне вульгарным и плоским.
Потом, попривыкнув, я научилась сдерживать свою радость, но всякий раз её
ощущала.
После такого дня теперешний полет был мне вдвойне приятен. Даже темное
пятно - наши недоразумения с Полем Гру, чей характер я уже успела хорошо
изучить, - вдруг показалось мне вовсе не таким угрожающим; я с отменным
аппетитом пообедала в самолете, попросила у стюардессы ещё один бокал
шампанского и выпила его одна за свое здоровье.
Когда я вернулась домой, Рено уже лег, но не спал. На постели были
разбросаны газеты, какие-то листки. Пирио, играя, растащил их по всей
спальне. Бросив мне рассеянно: "Ну как прошел день? А ты поздно!", Рено тут
же спросил, не привезла ли я вечернюю газету. Я вздрогнула, но, оказалось,
что Рено имеет в виду местное издание, которое попадало в город к вечеру, и
эту газету я могла бы привезти.
- А что тебе понадобилось в газетах? Ах ты поросенок этакий, смотри,
все простыни типографской краской измазал.
- Как, ты ничего не знаешь? Хотя верно, ты ведь с утра была на
стройке. Весь город об этом говорит. Мы-то узнали только вечером, думали -
он заболел: уж два дня в лицее ходила эта официальная версия. Так вот,
Паризе вызывали к министру. Газеты об этом молчат, но дело, видно, плохо.
Завтра философию нам будет читать сам ректор.
- А что такое натворил твой Паризе?
- Написал в журнал статью. О войне в Алжире. Подстрекательскую!
Обвиняет во всем правительство. Разошелся вовсю.
- У тебя есть этот журнал?
- Да нет, откуда! Он по рукам ходит. В книжных киосках не осталось ни
одного экземпляра. Но я читал отклики. Потому что уже есть отклики.
- Расскажи-ка мне, в чем дело.
- Ага, и тебе интересно, даже глаза заблестели. За то я тебя и люблю,
что ты так же, как я, думаешь.
Я слушала его, я счастливо смеялась, я смотрела на сына, собирая листы
газет, и твердила про себя: "Ты, малыш, ничего не подозреваешь, но я
отвоевала тебе твое добро". А Рено, истощив весь свой энтузиазм в
восторженном рассказе, позволил мне переменить ему простыню, протереть
черные от типографской краски пальцы полотенцем, смоченным одеколоном, и
тут я заметила, что его сморил сон. Он провалился в забытье, на подушке
вырисовывался его профиль; я нагнулась, поцеловала его, и он, полусонный,
схватил мою руку и поднес её к губам. А когда Рено заснул, он буквально
преобразился у меня на глазах, и лицо его в течение доли секунды стало
прежним лицом маленького мальчика. Вот тогда я поняла, что получила свою
мзду.
Мне не пришлось долго ждать, чтобы увидеть, чем меня ещё наградит
судьба. На следующий день утром зазвонил телефон. Звонила мать, и голос её
звучал так четко и близко, что я удивилась такой прекрасной слышимости.
- Но я уже не там, я удрала из этого ужасного места, Агнесса. Я
остановилась в отеле "Консул Марий". В десяти минутах езды от тебя, как мне
объяснили.
- Совершенно верно, это у въезда в город. Я каждый день мимо проезжаю.
А когда ты переехала?
- Я тебе все объясню.
- А как ты приехала?
- Я тебе все объясню, - повторила она.
- Хочешь, я к тебе заеду?
- Конечно, Агнесса. Я должна тебе кое-что вручить. Найдется у тебя
свободная минутка сегодня?
Когда я приоткрыла дверь в комнату, где меня ждала мать, лежа в
постели, я в первое мгновение подумала, что ошиблась номером - так она
изменилась. Передо мной была совсем не та женщина, с которой я два часа
беседовала в далеком курортном городке; но, оправившись от первого
изумления, я вновь приоткрыла дверь и тут в спускавшихся сумерках узнала в
этой лежавшей в постели полумертвой женщине свою мать.
- По-твоему, я очень изменилась? - спросила мать, прочитав, как и
всегда, мои мысли.
- Да, похудела.
- Садись же.
Сказала она это потому, что я стояла у изголовья постели, не решаясь
поцеловать мать, а она предложила мне сесть лишь для того, чтобы избежать
поцелуя; мы уже давным-давно отвыкли от этого родственного обряда. Мать
придала своему лицу неуловимое выражение иронии и добавила:
- Я уже давно начала...
- Что начала?
- Худеть. Я всегда знала, что именно у меня, - добавила она просто. -
Люди обычно утверждают, будто можно извлечь какое-то благо, зная, что у
тебя. При желании можно, конечно. Если прятать, как страус, голову в песок!
- заключила она презрительно.
Мать подняла руку к ночному столику и позвонила. Понимая, что нас
сейчас прервут, я перевела разговор на нейтральную почву и снова спросила,
как она сюда добралась.
- Одна. Наняла машину, и, ей-богу же, шофер прекрасно меня довез.
Пересадки по железной дороге теперь мне уже не под силу, а санитарную
машину я не хотела брать, чтобы не произвести на директора отеля плохого
впечатления.
- Надо было позвонить мне. Я бы за тобой приехала. У меня большая
машина, на заднем сиденье можно расположиться со всеми удобствами.
Вошел метрдотель и принес чай, значит, мать заранее его заказала. Она
словно бы и не заметила чужого присутствия.
- Неужели перевезла бы?
- Ну конечно.
- Вот как? Но если бы даже я могла это предвидеть, я все равно не
попросила бы тебя. Это преждевременно, - добавила она, глядя мне в лицо, и
смысл этого "преждевременно" я могла истолковывать, как мне угодно.
- А ты здесь давно?
- Уже неделю.
- И совсем одна?
- Я тебе уже говорила.
- Ты хочешь здесь остаться?
- Да.
Метрдотель, налив нам чай, удалился. Его присутствие стесняло только
меня, и я вернулась к прерванному разговору.
- Ты лечишься? Кто за тобой ухаживает?
- О!
Мать еле заметно пожала плечами, не поднимаясь с подушек, и изменила
тон. Она с легкостью признавалась, что физически она в плохом состоянии.
- Врачи говорят, что не нужно меня больше мучить. Я прекрасно понимаю,
что это значит. Чудаки эти доктора, считают, что, если человек болен, он
непременно глупеет. А на самом деле все наоборот. Но в конечном счете оно и
лучше. Я вовсе не так уж рвусь попасть в лапы этим господам. Хочу окончить
свою жизнь где угодно, лишь бы не в клинике. На мой взгляд, в этом есть
что-то непристойное. А если я вернусь в Париж, меня обязательно положат в
больницу.
- А ты потребуй, чтобы тебя оставили на авеню Ван-Дейка.
- Да существует ли ещё авеню Ван-Дейка? И кто будет при мне? Врачи от
меня отступились, но не только одни врачи. Я не стыжусь тебе в этом
признаться, Агнесса. Мы с тобой не созданы, чтобы ладить друг с другом, но
я хоть знаю, что ты человек не мелочной. Знаю также, что могу доверить тебе
кое-что, и ты не будешь злорадствовать. Короче, я совсем одна. Я не нашла
второго Симона ни в его детях, ни в его жене.
Произнесла она имя моего брата, как-то особенно налегая на последний
слог, в каком-то порыве, потрясшие её существо, и я увидела, как в ней
снова зажглась дикая неукротимая страсть, сжигавшая её жизнь.
- Все, что я могла сделать в интересах его детей, я делала не ради
них, а ради Симона, - продолжала она. - Из верности, как я её понимаю.
Верность - это вот что такое: думать о другом, говорить: "Я бы поступила
именно так, будь он здесь". Может быть, ты знаешь какое-нибудь иное
средство, чтобы тот, кого нет, оставался для тебя всегда живым? Вот я и
чувствую себя ближе к нему, когда я совсем одна и действую ради него
издали.
- Значит, ты сама решила приехать сюда?
- Поближе к тебе? Тебя это удивляет? Ясно, удивляет. Но ты сейчас все
поймешь, Агнесса. Мне все равно - что видеть тебя, что не видеть. Я не
испытываю ни радости, ни неприязни: ничего. А вот они надрывают мне сердце.
По легкой дрожи её голоса я почувствовала, что сейчас она скажет
неправду.
- К тому же, если они узнают, что я здесь, неподалеку от тебя, они
предпочтут остаться дома.
Я ничего не ответила. Я догадывалась, что здесь что-то не так, но не
могла догадаться, что именно. Несомненно, мать услышала мои мысли и не
стала настаивать.
- Но я просила тебя приехать, - продолжала она, - не затем, чтобы
вести такие беседы: я слишком увлеклась. Я сказала по телефону, Агнесса,
что хочу тебе кое-что вручить.
Она протянула мне мешавшую ей чашку и положила ладонь на свою дорожную
сумку, стоявшую рядом на постели, ту, что я видела ещё в прошлый раз. Я
успела заметить, что, хотя стояли теплые весенние дни, мать была в ночной
рубашке без выреза и с длинными рукавами, застегнутыми у кисти; и теперь,
когда она двигалась, я не видела ни её груди, ни её рук, тоже в свое время
округло прекрасных. Она щелкнула замочком, раскрыла сумочку, вынула из
одного отделения незапечатанный белый конверт довольно большого формата.
- Это тебе. Документ мне продиктовал мой нотариус. С его помощью все,
что было сделано в свое время против тебя и твоего сына, аннулируется или
может быть аннулировано. Твой сын будет признан наследником тети Эммы.
Здесь все необходимые документы. Прочти.
Я отрицательно покачала головой.
- Агнесса, все это было готово уже давно, но я ждала вчерашнего
звонка, когда мне сообщат о ходе процесса. Так что не сомневайся. Прочти.
Не хочешь? Ну хотя бы взгляни на то, что написано моей рукой.
- Нет. Запечатай конверт сама. А я перешлю его в таком виде своему
адвокату.
- Ах так?
Мать посмотрела мне в лицо. Мы померялись взглядами. Я знала, что
расстроила её планы. Она заранее смаковала эту минуту, слова благодарности,
которые я вынуждена буду произнести. И я тоже прочла все это на её лице,
подметила её разочарование, смешанное с удивлением, и оно-то в мгновение
ока вознаградило меня за целую полосу моей жизни. И это ей пришлось
опустить глаза.
- Как тебе угодно.
Она высунула свой толстый язык, провела им по треугольному краю
конверта, не спуская с меня глаз, разгладила его, заклеила.
- А теперь можешь уйти. Я чувствую, что устала.
Так оно, очевидно, и было. С той минуты, когда я отказалась взглянуть
на документ, мать стала задыхаться. Я положила конверт себе в сумочку.
Поднялась со стула. На сей раз я решила её поцеловать. Я подошла, нагнулась
над постелью; но мать оттолкнула меня.
- Больных не целуют! - жестко бросила она и, когда я была уже у двери,
добавила: - Будем перезваниваться. Спокойной ночи.
Мой поступок имел для меня ряд последствий. Первое из них уже
сказалось - я имею в виду своих вчерашних врагов. А в отношении Поля Гру
поступок этот завел меня в тупик. Я не смогла скрыть от него, что моя мать
находится в городе, и весь Фон-Верт был предупрежден, что больная, сильно
сдавшая за столь короткое время, может вызвать меня с минуты на минуту. О
деле Патрика я рассказала Рено только самое главное и скрыла, какие оно
будет иметь результаты, так как именно эти результаты окончательно вывели
бы из себя Поля Гру, а я боялась, как бы мой сын случайно не проговорился
при нем. Наш уговор с Полем о телефонных звонках продолжался недолго, и
случалось, что, позвонив, он заставал дома одного Рено и у него