Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
что замечал я за моим директором неладное. Часто он в
лабораторию входил, когда никого там не было, и дверь закрывал, потом вдруг
портфель новый завел на замочке, говорил, что он какие-то диетические
бутерброды из дома таскает, а может, там клещи в банке сидели? Кто это
знает. Вот я все это показал, от меня и отстали". Они выпили еще, и брат
заснул прямо за столом. Уехал бригадир рано утром с попутной машиной, а
через два дня за ним приехали и отвезли в городское отделение НКВД. Там его
сразу же ввели в кабинет и стали допрашивать о брате. Допрашивали двое
начальников: один с двумя шпалами, другой с тремя кубарями; начальник со
шпалами - пожилой, важный, больше молчал. Зато с кубарями - молоденький,
беленький, совсем мальчишка - все смеялся, предлагал закурить и спрашивал:
зачем он ездил к брату за день до его ареста и какой у них вышел там
разговор. Не наказывал ли брат кому-нибудь что-нибудь передать на случай
ареста? Не говорила ли что невестка? Разговаривали хорошо, вежливо,
обходительно, улыбались, шутили, предлагали чаю, бутерброды с семгой, а
потом сказали, что пока хватит, он может идти. Но пусть подумает, может, и
еще что вспомнит. А невестке, правда, лучше будет переехать к нему. Избу же
пусть продает и мужа не ждет. Муж ее уличен в том, что он выполнял задания
иностранной разведки. Он во всем уже признался и назвал своих сообщников.
"Как так признался? - воскликнул бригадир. - Он же мне совсем не то
говорил". - "Они советским людям всегда не то говорят", - улыбнулся
молоденький. А тот, что носил две шпалы (он все время стоял около открытого
окна, курил и пускал шуточки), сказал ему: "Ну, расскажите ему все, я
разрешаю". Тогда молодой сказал, что брат его сначала от всего отрекался и
даже кричал на них, но потом, когда ему показали расписку, которую он выдал
в прошлом году в Новосибирске резиденту одной иностранной державы, заплакал
и сказал: "Ну, раз вы уж до Новосибирска докопались - значит, все", - и во
всем признался. К сожалению, назвать фамилию этого резидента невозможно.
Имена дипломатических представителей называются только при закрытых дверях.
Но пусть он не думает - советская разведка не ошибается... А потом ему
подписали пропуск, и он ушел. Больше про брата вот уж сколько месяцев ничего
не слышно. Невестка сейчас живет с другим и мужа не ждет. Если бы он и
вернулся, то добра не было бы.
Я сидел и слушал эту историю с каким-то странным чувством. Я понимал,
что во мне зародилось что-то новое, что-то вдруг назрело и перевернуло все
мои понятия. Я почувствовал, что, пожалуй, ни на грош не верю ни в
иностранного клеща, ни в расписку эту, выданную дьяволу, ни в слова тех двух
людей - того, что с тремя кубиками, того, что с двумя шпалами, ни во все то,
что они рассказали. Но точно так же совершенно ясно и четко я понимал, что
мой собеседник, человек трезвый и бывалый, свято верит каждому их слову и
его никак не переубедить. Есть расписка, есть сознание, есть виновный, есть
кара виновного, о чем же можно еще говорить?
- Но я посомневался, - сказал вдруг бригадир, - я вот почему
посомневался. Ни в какой Новосибирск брат не ездил, это мы тогда с ним
нарочно такой фокус выкинули. Он от жены хотел уйти к бухгалтерше со
свинцового завода; познакомились они на курорте, вот мы и ездили к ней в
Чимкент, а тут слушок распустили, что это он едет в Новосибирск на месячные
курсы складских работников, телеграмму даже такую отбили, а сами в это время
у ней в Чимкенте сидели, вот почему я им не поверил.
Вскоре я почувствовал, что меня клонит ко сну, я встал, хотел идти, но
покачнулся и, верно, упал бы, если бы меня под спину не подхватил хозяин. Он
меня обнял за плечи и, что-то говоря, повел в избу. Это я еще помню. Помню и
то, как я вырвался от него, увидел лестницу, прислоненную к стене, и вдруг
полез на сеновал. Отлично помню полумрак, запах сена и яблок и небольшой
стожок посередине. Но вот как я добрался до этого стожка, как лег и как
заснул - не помню совершенно.
Проснулся я уже ночью. Было совсем темно и еще сильнее пахло яблоками и
сеном. Через открытую дверь сеновала мне было видно лавочку, а на ней трех
человек. Они сидели и о чем-то разговаривали. И вдруг мне показалось, что я
ясно различаю голос Корнилова.
- И во время допроса она предала всех своих сподвижников, и в том числе
великого философа Лонгина, - сказал Корнилов.
- Ну и что ж с этим философом сделали? - спросил второй голос,
хрипловатый и старческий.
- Казнили.
- Вот стерва, - выругался старик и закашлялся, - и все ведь... все ведь
эти бабы такого рода, - продолжал он, отдышавшись. - Поэтому я и не женился
второй раз. Так, значит, его казнили, а ее что?
- А ее Аврелиан заставил пойти в золотых цепях во время триумфа. Потом,
правда, он ей пожаловал роскошную виллу в предместье, и она так на всю жизнь
и осталась в Риме. Жила хорошо, в почете, растила внуков.
- Вот, наверно, хулиганье было без отца при больших деньгах, - злорадно
сказал тот же старческий голос. - Есть за что чтить сучку! Войну проиграла,
столицу свою разрушила, от друзей отреклась, а сама, как какая-то позорница,
пошла в цепях, и за это ей почет.
- А царицам всегда почет, - ответил кто-то третий, и я узнал голос
бригадира. - Это простого человека чуть что под ноготь, а царям всегда
полная привилегия. Вот Вильгельм до сих пор живет в Голландии.
- Зато Николашку-то разбахали, - сказал старик.
- Да ведь это мы. Мы бы и эту Зиновью разбахали, не пощадили бы, -
сказал бригадир. - А какой она, скажите, нации была - еврейка?
- Нет, вероятно, арабка, - ответил Корнилов.
- И, поди, еще красавица! - усмехнулся старик. - Они все такие,
красавицы: Клеопатра, Саломея, которая скакала, плясала, наша Катенька.
- Да, говорят, была изумительно красива, - ответил Корнилов. - И очень
образованна. Говорила на четырех языках. Муж ее брал с собой в походы, и она
участвовала в походах вместе с мужчинами.
- Ну, вы этого мне не говорите. Где уж им, таким, воевать
по-настоящему, - презрительно усмехнулся старик, и я почувствовал, что он
махнул рукой. - Это все хворс, а не война. Пока она на коне - она и хороша,
а как стащишь за вихры, так она и папу и маму продаст. Вот Маруська такой
герой была, что не подходи, а как до расправы дошло, так тоже начала задом
вилять, но, однако же, мы не Аврелианы, мы ее тут же израсходовали.
- Так ту Маруську, кажется, в сражении убили, - несмело сказал
бригадир.
- Это не нашу, - категорически ответил старик. - Я знаю, что ты
думаешь: их несколько было, самую главную-то я лично израсходовал.
- То есть как вы лично? - спросил Корнилов. - То есть собственноручно?
Ответа я не услышал, - очевидно, старик кивнул головой. Я осторожно
заглянул вниз.
На скамеечке сидели, курили, разговаривали; рядом с Корниловым расселся
тот самый старик, которого звали Родионов.
- Так как же это дело случилось, расскажите, Семен Лукич, - попросил
Корнилов, - если это не составляет секрета, конечно.
Родионов затянулся и далеко отбросил от себя папиросу. Бригадир сейчас
же пошел, затер ее сапогом и вернулся.
- Секрета тут, положим, никакого нету, - сказал Родионов важно, - но
только я про все это вспоминать не люблю. - Он подумал и вздохнул. - Да, не
люблю. Да и делов-то не было - просто вызывает меня комиссар и говорит: на
совете решили Маруську израсходовать, транспорта нет и народ отрывать
нельзя, а кончать с ней надо. Иди и выполняй. Ну, пошел и выполнил. Только и
дела.
- Да, дела! - покачал головой бригадир. - Эх-эх! - Он вздохнул.
- Да, дела, - с вызовом подтвердил Родионов. - В то время мы этих
расстрелов за большое дело тоже не считали, потому что война. Тут раз
ошибешься - и голова долой. И весь разговор, потому что разбираться было
некогда, да и некому... Мы не юристы-специалисты. Тут не в этом дело, а вот
в чем. Все равно она мне и после смерти свой бабий хворс выказала. Я ее сам
своими глазами мертвой видел, еще оттащить подсобил, а недели через две
после того, как мы уже верст за триста были от этого места, призывает меня к
себе комиссар, улыбается, подает бумагу: "Прочитай-ка, тебе". Посмотрел я на
подпись, так у меня ноги и дрогнули: "Твоя Маруська". Плохо вы меня
расстреляли, пишет, все равно я живехонькая. И еще не одну сотню вас,
голодранцы, в штаб генерала Духонина отправлю. А тебя, босяка, за то, что ты
меня сам расстреливать на поле водил, я, говорит, живьем на тысячу и один
кусок разрежу". Вот ведь какая гадюка!
- Да, - сказал Корнилов неопределенно, - бывает.
- Да нет, что же это такое! - чуть не со слезами вскочил бригадир. -
Раз вы же ее сами мертвую видели, то как же, значит, как вы ее ни стреляли,
а она... Так что это - чудо, что ли?
- Вот рассуждай, что и как, - строго ответил Родионов. - Тогда таким
чудесам конца-краю не было. Сам же сказал, что Марусек целый десяток ходил.
- История, - сказал бригадир подавленно. - Вот так история.
Тут мне что-то попало в нос, я громко чихнул и спрыгнул на землю.
- О, вот и наш ученый, - радостно воскликнул бригадир, увидев меня, и
пошел ко мне навстречу. - Ну, как спали-то? Я смолоду любил на сеновале
ночевать.
Тут я увидел: на траве лежат две пустые бутылки, краюха хлеба и стоит
глубокая тарелка с огурцами. Ночь выпала теплая, сырая, без звезд и луны.
Все небо было обложено пухлыми войлочными тучами. Вот-вот, наверно, должен
был хлынуть теплый крупный летний дождик. Когда я спрыгнул на землю,
Корнилов тоже встал с места и пошел ко мне.
- А я вас искал, - сказал он мне тихо. - Это очень здорово, что вы
приехали. Мы пожали друг другу руки.
- Мыши-то, мыши-то не тревожили? - весело крикнул бригадир. - Там мышей
тьма! Что они там жрут - не пойму, и кошку уж туда запирали, и ловушки
ставили, нет! Все равно не переводятся, проклятые.
Я что-то ответил. Родионов сидел молча. А я и сам не знал - верить мне
ему или нет. Бог его знает, что за человек и много ли правды в том, что он
рассказал хотя бы про эту записку. Такие повести с убийствами, расстрелами,
красавицами часто можно услышать от неудачников. В течение ряда лет и даже
десятилетий таскает такой тип в голове что-нибудь эдакое, лезет с ним к
любому встречному-поперечному, рассказывает и пересказывает - над ним
смеются, ему не верят, но после всех доделок, переделок и отсевов у него в
конце концов складывается что-то действительно похожее на правду. Вот,
вероятно, что-то подобное я сейчас и услышал.
Вдобавок ко всему старик Родионов оказался и партизаном. Я теперь
постоянно имел с ним дело. С тех самых пор, как по инициативе директора
отдел советской истории через газету обратился ко всем участникам
гражданской войны с просьбой поделиться воспоминаниями, его кабинет был
постоянно полон. Всех воспоминателей, которых мне довелось опрашивать, можно
было разделить на несколько четких категорий: одни приходили шумно и
задористо: "Ну, здравствуйте! А кто у вас тут занимается героями!" На них
были красноармейские фуражки, кубанки с малиновым верхом, зеленые поддевки,
а на груди бант и какая-то покарябанная медяшка. Курили они при нас только
махорку и только из кисета. Они притаскивали номера газет двадцатилетней
давности (желтая шершавая бумага; проведешь вгладь - занозишь руку, слепая
печать, маленький формат); какие-то приказы, набранные крупными вертлявыми
буквами (так в провинции печаталась афиша). Рассказывали они много и охотно,
но слушать их было трудно. Это были какие-то скачки с препятствиями по
замкнутому кругу. Они все время кипели и все путали. Сначала я старался еще
извлечь из этого хаоса хоть что-то, несколько достоверных имен, дат,
характеристик, а потом махнул на все рукой и просто-напросто стал их
посылать к стенографистке. Тут они уже договаривались до полной хрипоты, а
мы отправляли их записи в архив и писали: "Фонд хранения такой-то, единица
хранения такая-то".
С посетителями другого рода разговаривать было значительно легче, у них
как будто все было в порядке - речь, одежда, воспоминания; им можно было
задавать вопросы любой сложности, и они отвечали спокойно, толково и
деловито. Но нас-то они интересовали меньше всего, мы их почти никогда не
отсылали к стенографистке. Это были не герои, а земляки героев. Никогда они
ни в чем по-настоящему не участвовали и ничего как следует не видели. А если
что и видели, то давным-давно перемешали с прочитанным и услышанным от
других.
Третья категория была самая трудная, но и самая для нас ценная. Эти
люди не приходили сами, их нам разыскивали и приводили. Приведут к тебе
такого старика, посадят его в огромное кожаное кресло, поставят перед ним
стакан чаю с сухариком, и вот сидит он, тихонечко позванивает ложечкой,
улыбается и говорит. Называет фамилии и места, известные тебе с детства по
кино, портретам и учебникам. Все идет скучно, медленно, спокойно, вполне
академично; не спеша говорит он, не спеша строчит стенографистка, ты сам
что-то записываешь в блокнот, заходят и уходят сотрудники, звонит телефон.
Но вот в ответ на какой-то вопрос он нагибается ("Постойте-ка") и
вытаскивает из маленького ученического портфельчика что-то хрупкое,
завернутое в бумагу и все время норовящее свернуться в трубочку. Он
придавливает это "что-то" двумя большими ногтями к столу, и ты видишь снимок
тех лет, очень плохой снимок - желтый, слепой, в разноцветных пятнах. Много
вооруженных людей в шинелях и кожанках с бантами. Все они сгрудились где-то
у забора, на крошечном пространстве. Каждый лезет в объектив. Кто сел
повыше, кто встал повиднее, кто выгнулся пофасонистее. И вдруг через
мутноватую светло-желтую дымку эмульсии среди папах, шлемов и фуражек
выплывает знакомое и странно молодое лицо тех лет: брови сдвинуты, лоб
нахмурен, одна рука на шашке, другая уперлась в бок, нога слегка отставлена
вперед. Переводишь глаза на своего собеседника: "Неужели же?" А он
улыбается. "Что, можно еще узнать?" Да, узнать-то можно - это ты, конечно! И
вот ты сидишь передо мной в неуклюжем музейном кресле, тычешь толстым ногтем
в снимок и стараешься что-то рассказать и объяснить. Но что ты можешь,
старый и смирный, рассказать мне сейчас про того молодого и беспощадного,
что, прищурясь, смотрит на нас обоих? Еще несколько вопросов, еще два-три
ответа - и посетитель уходит - высокий сухой человек, бухгалтер или
вагоновожатый, с маленьким ученическим портфельчиком под мышкой. А у меня
прибавляется еще несколько проверенных дат, еще один или два маршрута на
карте и странная оскомина на сердце. Я кого-то очень-очень жалею, но кого
же? Его, себя? Вообще людской род, подверженный старости, утомлению и
болезням?
Были люди и четвертой категории. С одним из таких - старым казахом -
мне пришлось проговорить несколько часов...
Странная слава была у этого человека - громкая и глуховатая в одно и то
же время. И даже, вернее, не глуховатая, а приглушенная. В ту пору, о
которой я веду рассказ, он ведал областью, тесно соприкасающейся с нашим
музеем. Поэтому мы и встретились. Подвиг, который он совершил двадцать лет
тому назад, вернее, который он заставил совершить своих людей, был прост и
так же прост и легендарен, как переход Суворова через Чертов мост. Только
идти приходилось не через горные ледники, а через раскаленные пустыни и
степи. Как-то для большого наступления надо было доставить оружие за много
сотен верст. Тогда вызвали этого человека и сказали ему: вот винтовки, вот
пулеметы, вот патроны - умри, но доставь! И он собрал своих людей и двинул
их через степь. Шли два месяца. Оружие везли на верблюдах, сами шли около.
Сколько погибло провожающих - неизвестно. Но оружие все-таки доставили в
срок. Повторяю, подвиг этот (а он, кажется, далеко-далеко превосходит
человеческие возможности) был совершен благодаря воле и упорству именно
этого человека. Очень странного человека, по правде сказать. До этого он -
казах - учился в русской семинарии в Казани, кончил ее и мог стать батюшкой,
но не стал, а вдруг почему-то пешком пошел вокруг света. Не так давно мне
показали один интересный экспонат - его записную книжку тех лет. На красном
сафьяновом переплете золотом вытеснен его псевдоним и надпись: "Кругосветное
путешествие пешком", а все страницы заляпаны печатями - простыми,
сургучными, радужными наклейками, гербовыми марками, ярлычками гостиниц,
подписями губернаторов и консулов. Был он и в Африке, и в Индии, и в Китае,
и в Европе. Где проходил бродячим фотографом, где заклинал змей, где просто
копал землю. Память у него была отличная, все свои профессии он помнил и про
все мне рассказывал. Рассказывал про степь, какая жара стояла тогда (земля
была сухой и звонкой, как глиняный горшок, и гудела телеграфным столбом, а
белая тонкая трава, когда к ней подносили спичку, вспыхивала и догорала до
самой земли).
Я смотрел на него и думал: что же делает этот неуемный человек в том
тишайшем учреждении по охране заповедников, в которое его засунули? Мазары
глиняные штукатурит? Утверждает отчеты лесничих? Увольняет и принимает на
работу пасечников из бежавших кулаков и сектантов? Подписывает лицензии на
отстрел джейранов? Какие пасеки его интересуют, какие джейраны ему важны? А
к концу разговора я понял: все интересует, все важной пасеки, и джейраны. Он
кончил рассказывать о верблюжьем переходе, точно ответил на все вопросы, кое
о чем обещал навести еще справки, потом кивком головы отпустил
стенографистку, вынул из кармана толстую записную книжку в кожаном переплете
("Участнику... съезда") и сказал совершенно иным тоном:
- Теперь вот о чем - о сайгаках...
И стал нас ругать. Очень плохо сайгаки отражены у нас в музее, нет ни
одного стенда, посвященного им. Это не годится. Ведь сайгак - реликт
ледникового периода. Он современник мамонта. По существу эту породу лет
десять назад можно было считать уже вымершей. Но тут вовремя спохватились.
Организовали заповедник. И за пятнадцать лет его существования... Да, вот
некоторые цифры для экспозиции. И снимок надо! Главное, надо, чтоб был
хороший, четкий снимок - вполстены, а то и больше, и надпись: "Стада
сайгаков в заповеднике Барсакельмесс".
Другим человеком этой же категории был мой директор, но о нем я уже
писал. Ему было у нас и душно, и скучно, и нудно. Но он работал. Работал,
как черт, - рьяно, сжав кулаки, закусив губу, шалея от бешенства и нелепости
своего положения. Работал неуклюже, тяжело, по-воловьи, вытаскивал наперекор
всему и всем наше тихое политпросветское учреждение из того болота, куда его
затащили предшественники - знающие и любящие свое дело специалисты,
археологи, искусствоведы, ученые-доктора. С такими партизанами мне
приходилось встречаться. Этот же старик был какой-то совершенно новой
разновидности, таких партизан я никогда не видел. А впрочем, какое мне дело?
Пусть мелет сколько ему угодно. Я ж его стенографировать не собираюсь.
- Слушайте, - сказал я, - тут вы о царице Зиновии говорили, это к чему?
- Да это все о монете, - объяснил Корнилов, - пришел ответ из Эрмитажа,
надпись-то на ней самая простая. Никакого там Санабара. конечно, нет, п