Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
тями, шнурками, и все это было для
того, чтоб я могла ездить в санях и сама править. Блестящий наряд
мой не утешал меня; я раз по двадцати ходила к Алкиду ласкать его
и кормить хлебом. Один раз батюшка увидел меня задумчиво стоящую
близ Алкида, положа руку на его гриву. "Что ты не попробуешь на
нем ехать в санях? Прикажи заложить его, и пусть Ефим проедет:
может быть, он хорошо пойдет". Я испугалась этого предложения.
Возможно ли унизить столько моего гордого, благородного
коня!.. В оглобли!.. этого красавца в оглобли!.. Дерзкая рука
грубого Ефима осмелится ударить кнутом это животное, столько меня
любящее!.. "Нет, нет, ради бога, батюшка, не делайте этой обиды
моему Алкиду! Я ведь только так пришла к нему; я не скучаю, что
вы не приказываете мне ездить теперь верхом, я буду ждать лета".
Батюшка рассмеялся и сказал мне, что я напрасно встревожилась,
что эта лошадь подарена мне и находится в полной моей власти; но
что он советует мне, если я не хочу, чтобы кто другой садился на
нее, кроме меня, гонять ее на корде для сохранения ее здоровья и
доброго аппетита.
Настали святки, начались игры, переодевания, гадания,
подблюдные песни. В нашей стороне все это сохранилось еще во всей
своей свежести; все мы, старые и молодые, очень протяжно
припеваем: слава! и верим, как оракулу, что кому вынется, тому
сбудется, не минуется; и я, как мои подруги, шептала на свое
золотое кольцо и клала его под салфетку в блюдо; но как я моему
кольцу говорила не то, что мои подруги говорили своим, то очень
удивлялась, если мне, вместо саней, выходила кошурка! Если
которая из подруг не была тут и спрашивала меня на другой день,
что тебе вышло: "Да вот эта гадкая кошурка!!" - "Гадкая
кошурка!.. Да ведь это лучшая песня из всех!.. Ну, а тебе какой
бы хотелось?" Я не могла сказать, какой именно: это была глубокая
тайна моя!.. Впрочем, по наружности я ни в чем не отставала от
моих подруг и, увлекаемая силою примера и ветренностию моего
возраста, делала все то же, что и они.
В один вечер подруги мои собрались у меня. После всех
возможных игр побежали все мы с зеркалом в руках наводить его на
месяц; каждая кричала, что видит кого-то, и со страхом, настоящим
или притворным, передавала зеркало в руки другой. Дошла очередь
до меня; я навела зеркало на месяц и любовалась его ясным
ликом... "Ну, что!.. Видишь ли что-нибудь?.." - спрашивали меня
со всех сторон. "Постойте! еще ничего покудова!.." Это я сказала
громко и в ту же секунду услыхала, что снег захрустел от чьей-то
тяжкой походки; подруги мои взвизгнули и побежали; я проворно
оглянулась: это был мой Алкид! Он услыхал мой голос, оторвался и
прибежал ко мне, чтоб положить свою голову на мое плечо. Ах, с
каким восторгом обняла я крутую шею его!.. Подруги мои
воротились, и громкий хохот их заставил доброго коня моего делать
картинные прыжки, все, однако ж, вокруг меня; наконец я отвела
его к дверям конюшни, и он очень послушно пошел в свое стойло. Я
от души верила, что появление Алкида во время таинственного
смотрения на месяц было предвещением, что я вступлю в то звание,
которое было всегдашним предметом моих мыслей, желаний, намерения
и действий. Воротясь в залу, подруги мои рассказывали молодым
дамам, что мой Алкид и прыжками своими, и брыканием разогнал всех
возможных суженых и что они не могли никого увидеть.
В последний день святок назначено было в кругу нашем,
девическом, повторить все способы, какими они допытываются у
судьбы о хороших и дурных качествах своих суженых, а также и о
том, будут ли у них эти суженые и скоро ли будут?.. Решено
заключить все роды гаданий бросанием башмака через ворота. Для
всех этих чар собрались ко мне, как в такое место, где больше
раздолья и больше свободы; к одиннадцати часам вечера кончились
все игры и все гадания; оставалось последнее: бросать башмак
через ворота. Мы вышли толпою на двор в сопровождении нескольких
девок; все мои подруги были одеты просто, потому что праздники
уже кончились и наряжаться парадно было не для чего; к тому ж в
нарядном платье не так свободно можно заниматься волшебными
действиями, как-то: полоть снег или упасть в него навзничь; итак,
все девицы были одеты кто в ситцевом, кто в перкалевом белом
платье; одна только я была в шелковом пунцовом с какими-то
золотыми шнурками и кисточками. Все мы построились в шеренгу
против ворот; я была в середине, итак, начинать было не мне;
поочередно каждая снимала свой башмак, оборачивалась спиною к
воротам и бросала башмак через голову и через ворота. Все мы
бежали опрометью смотреть, как он лег, в которую сторону носком;
девица надевала его, и мы опять становились во фрунт. Дошла
очередь до меня; я скинула свой атласный светло-голубой башмак,
оборотилась спиною к воротам... В это время послышался скрып
полозьев; но мимо дома нашего проезжали так же, как и мимо
всякого другого, итак, этот скрып не помешал мне сказать моему
башмаку, что куда я поеду, чтоб туда он упал носком. С последним
словом я бросила его через голову за ворота. Башмаки моих подруг
падали тотчас подле ворот; но я была сильнее их, итак, башмак мой
полетел выше и далее. В то самое время, как он взвился на воздух
из руки моей, какой-то экипаж быстро подкатился, остановился и
восклицание: "что это!.." оледенило кровь мою; я окаменела от
испуга: это была матушка!.. Она приехала, и башмак мой упал к ней
в повозку.
Я стала безмолвна и бесцветна!.. Строгий взор матери моей
заставил меня потупить глаза. "Как разряжена!.. Что значит этот
наряд? И для чего вы, сударыня, не заплетаете волос в косу, как я
вам приказала?.. И об чем вам угодно было гадать?.. Вам, я вижу,
было очень весело без меня!.. Верю!.. Возвратитесь, однако ж, к
должным вашим занятиям и не смейте никогда распускать волос, как
Русалка, ни надевать шелкового платья иначе, как в годовые
праздники".
Матушка ушла в свою спальню и заперлась; я с стесненным
сердцем скинула красивый наряд свой и со слезами намочила водою
локоны, чтоб распустились, для того, что надобно их было заплесть
в косу, которой я до крайности не любила. Окончивши эту работу, я
пошла на минуту к Алкиду положить голову на его гриву и поплакать
о печальной перемене свободы на неволю... Алкид с каким-то
удивлением обнюхивал мою косу, глядел мне в глаза и, видно,
находил меня хуже в этом виде горничной девки, в который я
преобразилась, потому что начинал бить копытом в поли опять
нюхать мое платье и косу!.. Этот маневр развеселил меня; я
перестала плакать, обняла Алкида за шею и сказала ему, как будто
он мог понимать меня: "Еще год, Алкид, еще один только год; а
там, хотя б то жизни стоило, мы здесь не будем!".
Жизнь моя пошла опять такая ж, как за год до этого:
проклятую подушку кружевную опять отыскали на подволоке, обтянули
новым полотном, повесили тьму коклюшек, и вот она опять передо
мною!.. Я, право, нс понимаю, отчего это матушка пристрастилась
именно к этому рукоделию?.. Что в нем хорошего?..
Впоследствии я увидела, что матушке совсем не до того, чтоб
смотреть, занимаюсь я рукодельем или нет, и многое уже она
оставляла без внимания. Я могла ездить верхом, когда настало
лето, могла не быть целое утро дома; казалось, что матушка этого
не замечала; она почти не выходила из своей комнаты, глубоко
задумывалась и часа по два сряду ходила по горнице взад и вперед,
говоря что-то сама с собою. Бедная мать моя нисколько не
поздоровела от воздуха Малороссии!.. Ни кров отеческий, ни воздух
родины не могли вылечить недуга душевного. Матушка часто укоряла
меня в нечувствительности, говоря: "Если б ты была добрая дочь,
то не осушила б глаз при виде материнских бедствий!.." Но могла
ль я понимать эти бедствия!.. Я вовсе не разделяла ее горести,
потому что не имела никакого понятия о свойстве и силе ее;
неопытность возраста моего закрывала от меня все, что было
безотрадного в положении моей матери!.. Если она говорила мне:
"Ты бесчувственна, как дерево!.. мать томится жизнию, прячется от
света, а ты скачешь, сломя голову, по полям и долинам!.. Мне
кажется, если я лягу в землю, то ты пронесешься на коне своем
чрез могилу мою, не остановясь ни на минуту мыслию, что под этим
бугром лежит тело матери твоей!..", я молчала, с трудом удерживая
слезы, которые из глубины сердца выжимала жестокость материнского
выговора, и когда она прогоняла меня, говоря: "Пошла вон,
бесчувственная!", то я уходила в свою комнату и минут пять горько
плакала; наконец переставала, с полчаса посвящала на то, чтоб
разгадать, почему матушка не может утешиться в давно минувшей
неверности батюшкиной?.. потому что теперь он всегда так ласков с
нею; и об чем бы мне должно было плакать тут? как говорила
матушка; но как на эти вопросы самой себе могло отвечать одно
только время или опыт, то я, наскуча доискиваться бесполезно -
что? как? отчего? и почему?.. отдавалась опять никогда не
утихающему желанию идти куда-нибудь, ехать, скакать на лошади,
прыгать чрез рвы, кусты, плавать, нырять, взбираться на
недоступные крутизны, спускаться в пропасти; одним словом,
быстрая кровь моя не позволяла мне оставаться минуты в
бездействии, и горесть матери моей, ее выговоры, укоризны в
бесчувствии исчезали, как сон, из памяти моей!.. Виновата ль я,
если печаль ее не печалила меня?.. Виновата ль я была, если не
понимала се?.. Впрочем, не удивительно было бы, если б сердце мое
и ожесточилось, потому что сколько я могу помнить, то она мне
никогда ничего не позволяла любить!.. Всякая привязанность моя, к
чему бы то ни было, находила препятствие!.. Довольно было
увидеть, что я ласкала какое-нибудь животное, чтоб тотчас его
отнять у меня!.. Вот я уже на своей воле, достигла цели своих
желаний; но и теперь иногда с сожалением вспоминаю о той
маленькой собачке, которую я первую еще любила. Мне было десять
лет; не помню, кто подарил мне крошечную беленькую собачку,
довольно смешной наружности и смешного имени: она была на самых
коротеньких ножках, одно ушко стояло, другое висело, глаза
разные: один голубой. другой черный, один немного больше другого,
и, ко всем этим совершенствам, название Манилька делало ее
существом ни для кого не интересным, кроме меня; я любила ее так,
как после уж ничего не любила!.. Матушка приказала, чтоб я отдала
моего маленького друга кому хочу, но чтоб только его не было у
меня. Я не смела ничего сказать, не смела просить, чтобы этот
приговор был отменен; но долго плакала, держа Манильку у груди
своей и целуя ее черную мордочку, и думаю, что никак бы не
собралась с силами отнесть ее сама в девичью, чтоб отослать со
двора, но матушка прислала за нею. Манильку унесли, я принялась
рыдать!.. К вечеру она опять прибежала и как-то прокралась в мою
горницу. Я чуть не сошла с ума от радости и легла спать ранее
обыкновенного, чтоб скрыть свою Манилечку от всех шпионских
разведываний матушкиных девок; на беду, мать моя пришла ко мне в
спальню, не знаю за что-то бранить меня; я лежала уже в постели,
и собачка спала на руке моей, положа мордочку к плечу. После
выговоров и наставлений матушка стала говорить со мною несколько
ласковее и наконец хотела уже идти. Я радовалась, что
благополучно кончилось, что она не видала моей собачки, которой
белая шерсть не разнилась от белого рукава моей рубашки; как
вдруг матушка наклонилась ко мне, говоря: "Отчего это у тебя дыры
на рукаве?" - и с этим словом схватила рукою голову собачки. Ее
черный носик и ресницы показались матушке дырами на моем рукаве.
Она вздрогнула, отскочила, вскрикнула; ах!.. Манилька залаяла и,
увы! была тотчас взята от меня!.. С того вечера я уже никогда ее
не видала и никогда не могла узнать, что с нею сделалось и кому
ее отдали. Бедное животное! может быть, ее тогда же убили, чтоб
не иметь хлопот относить куда-нибудь!.. Случаю этому минуло уже
много лет, но я все еще не могу ни забыть, ни заменить моей
бедной Манильки. С того времени и до сих пор у меня не было
никогда ни одной собачки.
Год спустя после происшествия с Манилькою солдат, стрелявший
для нашего стола дичину, принес мне живую тетерку. Я жила тогда
наверху, под надзором Марьи, и спала неблизко от комнат матери;
обстоятельство это обеспечивало меня обладанием тетеркою: я взяла
ее и поместила за печью, кормила, чем могла и умела. Птица
сделалась ручною, знала мой голос и выходила на него; но без меня
сидела в своем захолустье. Нянька иногда угрожала, что выкинет
ее, потому что она ночью ходила по головам всех спящих на полу, в
том числе и няньки моей, с которой еще всякий раз стаскивала
носом ее колпак и клевала в голову; но как добрая Марья, всех нас
вырастившая, любила меня, то, разумеется, угрозы своей никогда не
исполняла на деле, и я покойно владела птицею, любила ее,
кормила. носила на руках и очень заботливо отыскивала для нее
корм, какой она предпочтительно ела.
Но, видно, всякому надобно иметь свой черный день! Пришел
черный день и моей бедной тетерке. За печью, где она всегда жила,
окотилась кошка и осталась там с своею пискучею семьею. Днем
птица моя беспрестанно заглядывала за печь; но, видя, что место
занято, опять уходила под мою кровать; но когда наступила ночь,
то любимица рассудила, что может отправиться в обход, и вот,
промаршировав, по обыкновению, по головам спящих, пошла за печь,
и наступила, видно, на котят... С каким-то писком выкинулась она
оттуда, но уже злая кошка укусила ей ногу выше колена. Тетеря моя
хворала месяца два. Ее можно б было вылечить, но я ничего в этом
не знала, а нянька всегда говорила: "Провались она вставши! ее
лечить!.. каким ее бесом лечить?"
В Вербное Воскресенье я принесла много этих лоз вербы,
усеянных шишечками, и отдала их все своей больной птице, которая
съела их с жадностию!.. Бедняжка ползала уже на одной ноге!.. На
Святой неделе матушка приказала мне ехать с собой в гости...
"Боже мой! - думала я, - в гости!.. а моя тетеря при смерти!.."
Матушка рассердилась на меня за мой печальный вид. "Что ты все
дуешь губы?.. Ты и без того нехороша!.. И как ты смеешь дуться,
когда я приказываю ехать?.. Возьми ее, Марина, одень сейчас!" Мы
поехали. Я сидела и не знала, будет ли конец этому посещению.
Воротясь домой, я, как стрела, бросилась наверх. Птица моя была
выкинута на балкон, но была, однако ж, жива еще. Я взяла ее на
руки; она отдохнула!.. "Ах! нянька, начто ты ее выкинула?" - "Вот
еще начто!.. ее надобно совсем забросить - она уже околевает!.."
Я молчала и спрятала умирающую птицу за кровать. Тетеря все еще
жила. На другой день матушка опять приказала мне одеваться, чтоб
ехать с нею в гости; я уже заплакала. "Это что значит? - сказала
мать моя с удивлением; - как ты смеешь плакать?.." Я всхлипывала,
и слезы катились градом. "Да об чем ты плачешь, негодная
упрямица? - вскрикнула моя мать с нетерпением. - Пошла, сию
минуту одевайся!" - "Тетеря умирает!" - сказала я наконец,
задыхаясь от рыданий. "Что? кто умирает?" - "Тетеря!" - "Что это
за адской вздор!.. Послать ко мне Марью!" Нянька пришла. "Что у
нее там наверху?.. отчего она ревет?.." - "Да вот, сударыня,
Шитов принес тетерку, давно уже, барин подарил ее барышне, а
теперь эта птица от чего-то умирает". - "Так об этом плакать,
Федорушка ты! Пошла, сейчас одевайся. Возьми ее, Марья... Тетерю
выкинуть!" Все это было сказано таким голосом, который не оставил
мне и тени надежды принять последний вздох моей бедной умирающей.
Я оделась, беспрестанно плача. "Куда как хорошо! - говорила мне
нянька; - расплакать так глаза!. Посмотри, на кого ты похожа?..
Умойся, сударыня!.." Я умывалась и плакала. "Да будет ли этому
конец? - закричала Марья. - Я оторву голову твоей тетере!" Угроза
эта вмиг осушила мои слезы. "Не буду, не буду плакать! Позволь ей
лежать на месте". - Нянька ворчала что-то про себя; однако ж не
тронула мою птицу, которая была еще жива.
Возвратясь домой, я не нашла уже ее. Нянька сказала мне, что
птица издохла и что она выкинула ее на подволоку; от этой вести у
меня замерло сердце. Всякому взрослому это покажется смешно, но
тогда юная душа моя была так же полна чувством печали от этой
потери, как семь лет спустя от трагической смерти Алкида.
Я с нетерпением дожидалась часа, в который мне ведено было
ложиться спать; и как только нянька, уложив меня, пошла в девичью
ужинать, я тотчас встала и, не смея взять с собою огня, пошла
впотьмах искать ощупью своей умершей птицы. Проползав четверть
часа по песку и глине, которые обыкновенно насыпаются на
подволоках, я нашла наконец охладевший труп тетери. Ах! с каким
прискорбием, сожалением, любовью и вместе радостью прижала я к
груди своей мертвую птицу!.. Я плакала и целовала ее, легла с нею
на постелю и закрылась одеялом совсем с головой, чтоб нянька не
заметила ее. Между тем Марья возвратилась и, верно б, не
подозревала ничего, если б я не обратила на себя ее внимание
необыкновенными движениями своими под одеялом. Мне, как страусу,
казалось, что нянька ничего уже не видит, потому что я сама не
вижу ее. Итак, я, окутавшись кругом своим одеялом, обнимала,
целовала мертвую тетерю, называла ее самыми нежными именами и
потихоньку плакала. Марья, слыша мой шепот, поцелуи, какие-то
беспокойные движения руками, сорвала вдруг с меня одеяло, говоря:
"А! ты с тетерей!.." - и с словом этим схватила птицу и выкинула
из окна через забор на улицу.
Целую неделю я плакала всякую ночь о своем пернатом друге и
всякую ночь видела его во сне. Время утишило эту грусть. Я не
смела уже ни к чему прилепиться сердцем, не смела любить ничего,
потому что чувство это считалось во мне не тем, чем оно было -
прекрасным качеством души, но просто шалостью, и как шалость
строго мне запрещалось. В двенадцать лет все эти малолетные
привязанности ребенка заменились сильным пристрастием к Алкиду; а
как этот предмет моих ухаживаний и попечений был вне власти моей
няньки, то мне и легко было утаить от нее это обстоятельство.
Я была уже на возрасте, когда случилось мне прочитать в
одном из тогдашних журналов какое-то происшествие, взятое из
времен идолопоклонства. Там описывался молодой человек, которого
отцу Зевес позволял просить от него милости, какой ему
рассудится, с полною уверенностию получить просимое. Безрассудный
отец употребил это позволение на то, чтобы уничтожить в сыне
своем все порывы добра и храбрости. При каждой замеченной им
наклонности к чему-нибудь отец бежал повергнуться к подножию
истукана Зевесова, прося погасить в душе сына его: то чувство
любви, то порыв щедрости, то вспышку мужества!.. И Зевес, хоть
неохотно, лишал, однако ж, юношу постепенно всех лучших даров
природы, отнимая их один за другим. К двадцатилетнему возрасту
сын, благодаря неусыпным мольбам отца, сделался хоть брось. Я
находила большое сходство в участи своей с участию этого молодого
человека. В самой нежной юности моей отличительными чертами моего
характера были: живое сострадание ко всему, что было угнетаемо;
готовность поделиться всем, что есть у меня лучшего, с моими
подругами и пылкость к защите слабого от притеснений сильного. В
этом последнем случае я увлекалась порывом негодования, не
спрашиваясь сил своих. Мне не было еще полных тринадцати лет,
когда я в один день, проходя вечером мимо детской горницы,
услыхала плач маленькой сестры моей; я отворила дверь, и дитя
бросилось ко мне, прося защиты от матушкиной горничной женщины,
которая хотела уложить ее спать, а ей хотелось еще поиграть. Я
просила Марину позволить ребенку заняться еще с полчаса своими
игрушками, но сердитая малороссиянка закричала: "Нет, нет! пусть
сейчас ложится!" - и взяла ее за руку, чтоб поставить перед
образом, говоря: "молись же!" и начала было ей сказывать молитву,
но не имела для этого времени: руками, которые управляли Алкидом,
я охватила стан Марины, с силою подняла ее от пола и, несмотря на
сопротивление, вынесла ее в сени на крыльцо и убежала обратно в
горницу к сестре, которая прыгала и хохотала от радости. Я
заперла за собою дверь и не впустила