Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
т в голову, - и немедленно! Она была обречена
быть рабой собственных желаний, с завидным упорством и исступлением
преодолевая все препятствия на этом пути.
"Я хочу быть вашей женой!" - заявила Аквиния тотчас же, как я
вспомнил, кто такой Куильи. Представь!..
- Мадам, - сказал я, изо всех сил стараясь изобразить грусть и
отчаяние, - вы же замужем?!
Знаешь, что она ответила? - "Какие пустяки!"
Я струсил не на шутку. Одно дело заводить случайные связи с кем
угодно, другое дело - попасть на статью об аморалке и разбитой семье -
кого?! Французского посла! Тут стоит заметить, что не далее как за пару
месяцев до этой встречи меня с третьей попытки приняли в
Коммунистическую партию Советского Союза. Дебаты, сопровождающие это
торжественное мероприятие, были достойны самых скандальных свар в
Римском сенате: дважды меня отправляли подучить даты партийных съездов и
цитаты из работ Ленина, но вот, наконец, свершилось. А тут, представь,
этакий любовный конфуз, да и любовным его назвать трудно - я не привык,
чтобы женщина руководила игрой в этих делах, я сразу же насторожился, а
в таком состоянии мужчине уже не до любви.
Первым делом я осмотрел ее всю, сверху донизу, до острых носочков
блестящих туфелек, взял ладонь и поцеловал ухоженные пальчики, отметив
их породистое изящество, потом провел ее за эту ручку по кругу,
разглядывая, как она движется.
"Нравится?" - только и выдохнула Аквиния.
Да заставь я ее в тот момент рот открыть, чтобы убедиться в целости
зубов, она бы и это сделала без промедления. Другая женщина оскорбилась
бы подобному лошадиному осмотру; другая! - но не эта. Эта была готова на
все ради достижения своего каприза. Первый раз в жизни я был чьим-то
капризом. Я растерялся. Не скажу, что мысль о женщине-амазонке не
посещала меня раньше в потаенных уголках воображения, но в жизни как-то
так получалось, что выбирал всегда я, завоевывал и уговаривал - я.
"Сегодня же скажу мужу, что ухожу к вам!"
- Право, не стоит так торопиться, мы могли бы сначала получше узнать
друг друга...
"Если вы меня отвергните, я покончу с собой!" - горячо зашептала она,
а в глазах - стыд и бешенство растворяются друг в друге, меняя голубой
цвет вокруг расширенных зрачков на темно-серый.
- И ты купился на такое? - не выдержала я, забрала пустой стакан и
сердито стукнула им по столу. - Сколько лет было этой шантажистке?
- Сколько ей было?.. Двадцать два, радость моя, всего лишь двадцать
два... Вполне достаточно для шантажа, чтобы в него поверили, и маловато
для способности к разумным выводам. Но в тот момент я еще, как ты
говоришь, не "купился". Я еще надеялся ускользнуть, уйти из
карнавальности приема в стойкие рыбные запахи коммуналки, а там, на
следующее утро, под звуки утробно клокочущего через стенку сливного
бачка унитаза, кто может вспомнить о фее с диадемой в волосах, которая
грозилась бросить ради тебя французского посла?.. Но в дверь позвонили
четыре раза - это было мое число. Я подождал: может, ошиблись? Может,
звонки продолжатся до шести?.. Потом встал, накинул столь ненавистный
моим соседям "буржуйский", как они называли, шелковый китайский халат,
по дороге еще забрел в кухню и шлепнул на голову мокрое холодное
полотенце (эта женщина так меня расстроила накануне вечером, что
пришлось напиться), подошел к двери, открыл...
А там - она, с огромным кожаным чемоданом у ног и с красным футляром
в вытянутых руках.
"Я принесла вам нож!"
Нож Мудрец и разорванные простыни
Клянусь, если бы я не узнал этот футляр, я бы захлопнул перед нею
дверь. Но это был футляр из коллекции Купина, с иероглифом Шэн жень -
золотом на красном; в этом футляре Купин хранил нож, который он называл
Мудрец. Я взял футляр, осмотрел его. Ни слова не говоря, там же, у
двери, открыл. Мудрец лежал в выделанном для него углублении, я его
узнал и провел указательным пальцем по литой рукоятке.
"Правда, страшенный?" - восхитилась женщина.
Подняв голову, я угодил в ее светлые глаза и понял, что отделаться от
этого испытания мне удастся только одним-единственным способом -
доказать ей неприкосновенность моего одиночества. Так оно и вышло.
Богдан задумался, в квартире наступила та самая тишина, при которой
кажется, что книги и мебель подслушивают нас.
В полнейшем молчании мы просидели минут десять. В кухне из крана
капала вода. Дети соседей сверху играли на пианино в четыре руки,
фальшивя и уродуя инструмент, искаженным звучанием медленно затягивая
наши нервы в мясорубку тикающих часов.
- Это все? - не выдержала я.
- Все. Она пришла с чемоданом и осталась у меня. Мы были вместе почти
двадцать лет. Почти - потому что следует вычесть годы войны. А потом
расстались по обоюдному согласию.
- А не в лом тебе было двадцать лет доказывать неприкосновенность
одиночества? - съязвила я.
- Да, - кивнул Богдан, - стоит согласиться, что эта женщина была
трудным орешком. Она многому меня научила. С укрощением своей второй
жены я потом уже справлялся играючи.
- Не отвлекайся! - возмутилась я. - Давай закончим с первой!
- Ты уверена, что хочешь это слушать? - нахмурился Богдан. - Подумай
хорошенько: ты скоро сама станешь взрослой, стоит ли сейчас огорчать
твое неустоявшееся сердечко исповедью укротителя женщин?
- Стоит, стоит! - Я была самоуверенна до глупости.
- Как знаешь... Итак?..
- Она стоит у открытых дверей твоей квартиры, ты смотришь на нож
Купина, в туалете то и дело сливают бачок, и все соседи уже наверняка по
несколько раз прошлись по коридору, чтобы осмотреть эту женщину!
- Точно! - улыбнулся старик. - Цаца. Они ее потом называли Цаца.
"Ваша Цаца опять не вымыла пол в кухне. Ежели она на это неспособная в
силу своего французского воспитания, наймите домработницу!"
"Никаких домработниц! - уверила меня Аквиния. - Я все буду делать
сама, я научусь, я должна стирать тебе рубашки и носки, мыть пол и
клозет, стоять в очереди за продуктами, я должна!.." - уверяла меня
Аквиния после недели совместной жизни.
- Конечно, дорогая, - согласился я.
"Все эти люди, - неопределенный жест в сторону коридора, - они меня
ненавидят. Ты можешь что-нибудь сделать, объяснить им, что я еще не
привыкла?.."
- Конечно. Но только если ты перестанешь стирать носки в раковине -
по одному за полчаса, мыть полы в кухне, разливая сначала ведро воды, а
потом промокая его куском нашей простыни, и стоять в очередях с томом
Дидро на французском...
"Но я же должна! Почему люди такие жестокие?.."
- Не обращай внимания. Они думают, что ты издеваешься.
Пока Аквиния заходилась в изумлении, падала в продавленное кресло и
стонала, я пытался объяснить ей, что ни затяжная стирка носка, ни
французская книжка в часовой очереди за селедкой, ни даже разлитое в
разгар обеденного времени в кухне ведро воды - ничто так не возмущает
моих соседей, как тряпка, которой она эту воду потом промокает.
"Пуркуа?.." - стонала Аквиния.
- Потому что каждый раз перед мытьем ты выходишь в коридор и
отрываешь от белейшей простыни с кружевами и вышивкой в уголке изрядный
лоскут для промокания воды, а после выбрасываешь этот лоскут.
"Мои дьё! - заламывала руки моя гражданская жена, - что же мне потом
делать с этой тряпкой?! Хранить? А может быть, им не нравится, что я рву
простыню в коридоре? Скажи, что я больше не буду!"
В чемодане Аквинии было три простыни с ее инициалами. Из каждой
получалось по восемь небольших лоскутов для собирания воды с пола кухни.
Когда от последней простыни остался только один лоскут, Аквиния решила
изменить нашу жизнь. Я подозреваю, что отсутствие простыней, которые
можно рвать (одна моя все время застилалась, а когда стиралась, мы спали
на покрывале), сыграло в этом решающее значение.
"Мы поедем жить в деревню, я буду учить ребятишек французскому, а ты
будешь косить и пахать с мужиками! Будем жить на природе, сольемся с нею
нашими израненными душами, будем пить родниковую воду, питаться тем, что
сами вырастим. Мы станем чистыми душой и радостными, как дети!"
- Конечно, дорогая...
Малахольная Аксиния и арабский скакун
- Почему ты так сказал? - накинулась я на старика. - Ты что, не
видел, как ей трудно?
- Трудно было мне. А она почти все время находилась в состоянии
опьянения новыми идеями устройства нашей жизни или любовным томлением. Я
думаю, что, кроме изничтоженных простыней, в этом переезде свою роль
сыграла и отличная слышимость в квартире. Ей мечталось, что на природе
никто не постучит в стену и не обзовет ее похабным словом за то, что она
по часу содрогала меня под собой на продавленной сетке металлической
кровати и выла при этом, как раненая собака.
- Ты не любил эту женщину. Зачем тогда согласился жить с нею?!
- Я любил, - грустно кивает Богдан. - Не так, конечно, как певицу в
Венеции, не до обморока. Я любил ее обреченно, как ребенка-инвалида, я
любил ее назидательно, можно даже сказать, что я спас ее и позволил,
наконец, увидеть настоящую жизнь и ее место в ней.
- Ты что, вот так взял и поехал в деревню?..
- Поехал. Я дал себе слово, что буду исполнять любые ее желания.
- Зачем?..
- Иначе бы она не выжила. Эта женщина должна была сама понять
бессмысленность своих устремлений к счастью при полной инфантильности
души. Она играла, играла, играла в жизнь с самозабвением статистки,
которой вдруг предложили главную роль. В твердой уверенности, что
второго такого случая может не подвернуться - прима выздоровеет, или
театр сгорит, - она отдавалась этой роли до отвращения вывернутого
наизнанку образа.
- И что ты там делал?
- Где?.. Ах, в деревне... Конечно, я не пахал, не косил с мужиками -
я устроился конюхом, хотя это и огорчило Аквинию. Через год нашей чумной
жизни там - с лучинами по вечерам, при которых даже самая любимая книга
может оказаться болезненным источником тоски и ссоры, с постоянными
горластыми собраниями на тему плана и посевной, с орущим с раннего утра
до заката радио из развешенных на столбах громкоговорителей - я проявил
некоторую инициативу и уговорил председателя купить за бесценок трех
рысаков и одного арабского скакуна-восьмилетку, пострадавшего где-то при
пожаре. Назвал я его Паленым, приручил до любовного рабства.
Производителем он оказался золотым, почти вся левая часть крупа была
обезображена огнем.
- А Аквиния?
- О, она с упорством миссионера рвалась работать в школу, но изучение
французского почему-то там не приветствовалось, пришлось ей преподавать
немецкий и арифметику. Потом - еще и историю, потом - и русский с
литературой... По вечерам она заучивала в постели даты партийных съездов
и немецкие слова по словарю, я поправлял произношение. Удивляюсь, почему
нас за такие ночные бдения потом не арестовали как немецких шпионов. В
деревне ее все называли "наша малахольная Аксиния", баловали пятком
яичек в лукошке на крыльце или даже половиной курочки в холстинке. Тогда
жена моя - все еще гражданская - впадала в счастливые рыдания и с еще
большими усилиями штудировала учебники.
- Почему - гражданская?
- Это отдельный разговор. Аквиния сказала, что мы должны получше
узнать друг друга, да и развод оформлялся больше года, а там и война
подоспела.
В сорок первом я уже растил выбранных восьмерых жеребят от Паленого,
огородил большой выгон, уговорил отстроить новые конюшни и заразил
председателя своим восхищением лошадьми. До этого я ему только
экономическую выгоду внушал.
- Вон тот, каурый, ну точно будет бегун! - кричал он и бросал в землю
затисканную в волнении шапку. - Гони его, гони! Он скачет играючи, давай
ему работу!
Понемногу и супруга моя привыкла к лошадиному духу, стерся мой образ
пахаря, насилующего плугом землю ("...тебе не кажется, что плуг у низа
живота мужчины, это очень эротичный образ, очень?..") или косаря,
играющего косой и мускулами груди на утреннем ветерке. Она стала
приходить к конюшне, и, естественно, ее озарила новая идея воспитания в
деревенских людях особого отношения к лошади ("...только и знают, что
дрова возить на них зимой или воду летом!").
На наши с Аквинией рассветные лошадиные выезды деревенские собирались
кучками, как раз после проводов коров на пастбище. Обсуждали ее длинное
платье-амазонку - Аквиния садилась на кобылу Аришку боком, на шею
обязательно цепляла прозрачный шарф, чтобы он стелился за ее безупречной
осанки фигурой изящным облачком, развивая в зрителях тягу к красоте и
грациозности. Я ездил в кацавейке и сапогах, с удовольствием отмечая
большой интерес к лошадям подростков и нервозные взгляды взрослого
населения - у меня было сильное подозрение, что они с трудом
сдерживаются, чтобы не стегануть исподтишка старую Аришку по крупу
сочной хворостиной и посмотреть, что из этого будет.
- Когда тебя забрали на войну? Ты успел вырастить
скакуна-победителя?
- Успел. И на войну меня не забрали - я сам попросился. В сорок
втором. Вернее, так захотела Аквиния.
- Шутишь?..
- Нет. Не шучу. Она сказала, что я должен пойти защищать Россию и
вернуться обязательно живым и награжденным орденом героем. А она будет
меня ждать, будет бегать с деревенскими женщинами встречать почтальона и
плакать потом с ними от радости. Или от горя. Мне казалось, что ей не
давали покоя эти регулярные крики и плачи женщин, ее смущало одиночество
неучастия в чем-то странном и ужасном, она решила таким образом влиться
в общее горе или в радость. Она ничего не понимала в смерти, она была
редкостной дурой во всем, что касалось настоящих ощущений жизни. Аквиния
все время боялась что-то упустить, не поучаствовать, не попробовать, не
соответствовать...
- Даже ценой твоей жизни? - уточнила я.
- Это звучит странно, но даже ценой моей жизни. Сознаюсь, когда она
предложила мне уйти на фронт, чтобы вернуться героем с орденом, я ощутил
внутри себя странную пустоту и принял эту пустоту за предостережение
смерти. "Ты не умрешь! - уверила меня Аквиния. - Ты не можешь умереть, я
буду молиться за тебя каждый вечер и на рассвете, я буду помнить о тебе
каждую минуту, смерть никогда не найдет тебя, потому что ты никогда не
будешь одинок!" Так навязчиво меня еще никто не защищал от собственного
одиночества.
- Что ты ей сказал, этой малахольной?
- Конечно, дорогая, как скажешь...
- Ты что, никогда не кричал на нее? Ничего не объяснял?
- Никогда. Я сказал себе, что не повышу голоса, что бы она ни
вытворяла.
- А стукнуть как следует желания не появлялось?
- Она сама попросила как-то избить ее плеткой. Но не думаю, что это
было осознанным наказанием за плохой поступок - скорее всего, неудачный
опыт приобщения к невинному извращению.
- Будешь рассказывать о войне? - прищурилась я.
- Ты знаешь, что не буду. Я выжил, вернулся почти здоровым, был
принят женой в самых лучших традициях верности и счастья, узнал, что
председатель не спас Паленого, зато уберег от фронта четверых лучших его
жеребцов. Только было выписал соответствующую литературу и занялся
изучением пород лошадей и способов их тренировки, как Аквиния решила,
что пора менять устоявшуюся жизнь. "Тебе теперь, герою-освободителю,
везде открыта дорога. Мы вернемся в Москву, мы должны отстраивать нашу
столицу, поднимать ее из руин и двигаться дальше, учиться, развиваться!"
- "Как скажешь, дорогая..." Действительно, в благополучной и почти не
пострадавшей от войны северной деревне заняться действенным патриотизмом
не было никакой возможности. И мы вернулись в Москву. Расписались, так
как войну я пережил и никаких катаклизмов мировых, в которых я мог бы
принять героическое участие, поблизости не наблюдалось. Ну что,
маленькая, достаточно тебе описания моих методов воспитания жены?
- Недостаточно! - возмутилась я. - Когда она поняла, что ты
издеваешься?
Тихон Богданович Халей, которого никогда не было
- Сильно сказано, но что-то в этом есть.
- А если бы она сказала!.. Сказала бы: прыгни с моста в воду, я не
знаю!.. Застрелись, например? Ты что, с покорностью идиота выполнил бы
это?
- К чему такие крайности, Фло? Мы же говорим о жизни женщины, которая
пробовала ее через рот и кишки близкого человека. Чего я добивался
исполнением всех ее желаний? Может быть, взросления. А может быть -
просто испытывал судьбу.
- Но ты же не полный дурак, чтобы все это терпеть! Почему терпел?
Зачем?
- А, это как раз просто. Я чувствовал себя виноватым перед нею.
Вернее, перед сотнями попавшимися мне на пути женщинами. Я вдруг понял,
что должен всем и каждой - от няни, которую обижал и пугал в детстве, до
тебя, еще не появившейся тогда на свет. Кстати, о детях. Я попросил
ребенка. Акви-ния сказала, что у нас не будет детей - она никому не
позволит отнять у нее хоть частичку внимания и любви, которые
принадлежат только мне. Не дождавшись после подобного заявления с моей
стороны ни восторга, ни благодарности, она призадумалась и через пару
лет, вероятно, решила сделать сюрприз: забеременела потихоньку,
дождалась небольшого плотного животика и пришла похвастаться. Я ощупал
ее равнодушно, хотя внутри себя удивился такой смелости. "Тебе не
нравится? Ты не рад?" - "Как скажешь, дорогая. Скажешь радоваться - я
буду радоваться". - "А ты будешь любить меня, некрасивую, толстую?" -
"Как скажешь, дорогая". - "А ты достанешь денег - ребенку нужно будет
хорошее питание?" - "Конечно, дорогая..." - "А где ты достанешь денег?"
- "Где прикажешь, дорогая. Только вот.., не знаю, как сказать..." -
"Что? Говори немедленно!" - "Ты обещала, что детей не будет? Что будешь
жить только ради меня?" - "Ну обещала, а потом передумала! В чем дело?
Ты против?" - "Нет, дорогая, только стоит иметь в виду, что тогда, когда
ты не хотела детей... Что я тебе ответил тогда?" - "Да что ты все время
отвечаешь? Как скажешь, дорогая. Конечно, дорогая!" - передразнила она
меня, уже дрожа голосом в предчувствии подступивших рыданий". - "Вот мне
и кажется, что не будет этого ребенка". - "Как это - не будет? Он уже
есть! Я так хочу! Это будет мальчик, я знаю. Это будет Тихон Богданович
Халей!" - "Тихон - это хорошее имя, только вот мне кажется все-таки, что
его не будет, потому что ты его раньше не хотела, когда я просил". Это
было первое произнесенное мною нечто назидательное. До этого момента я
не позволял себе ни одним словом, ни намеком ее воспитывать либо
указывать на недостатки.
Что я имел в виду? Я раскрутил рулетку судьбы. Она вращалась,
вращалась еще полтора месяца и.., выкидыш.
- Ну, ты и злодей!
- Отнюдь. Я плакал тогда впервые, может быть, за последние двадцать
лет. Естественно, в наших отношениях наступил перелом, то и дело я ловил
на себе удивленные и опасливые взгляды Аквинии. Поняла ли она что-нибудь
или просто почувствовала животным чутьем, что это ей наказание за
исполнение желаний, но мы стали отдаляться друг от друга, и я вздохнул с
облегчением. Иногда, правда, на Ак-винию нападали приступы
ностальгического бешенства по ее счастливой и, как выяснилось,
совершенно никчемной жизни; тогда жена моя билась в истерике, требовала,
чтобы я поднялся на самую верхотуру Эйфелевой башни и оттуда кричал ее
имя тридцать семь раз - по разу за каждый прожитый ею год жизни. - Как
скажешь, дорогая!.. - И чер