Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
каждую минуту. Радоваться жизни."
Это в ответ на вопрос, как жить дальше. Мет Ипат - леми ихпат. /Вроде
"умер Максим - ну и хуй с ним"./
25.7. "Где недостает воли к власти - там упадок." Амен. (Из
"Антихриста")
"...мы болели ленивым миром, трусливым компромиссом... Эта терпимость
сердца, которая всё извиняет, потому что всё понимает, действует на нас,
как сирокко." ("Антихрист")
Я подключаюсь к Ницше, как к искусственной почке. Он очищает мне кровь.
26.7. Получил письма от О. и Т. Был очень этим доволен, особенно письмом
от Т.
Позвонил вчера Гольдштейну. К моей прозе он проявляет весьма лестное для
меня опасливое любопытство. Чувствует, что ожидается здесь какое-то
приключение, хотя бы литературное. Когда сказал ему, что от Т. письмо
пришло, поймал себя на том, что в моем тоне появились неприличные
элементы злорадства, вот мол нам пишут, а вам, небось, нет. Хотя кто
знает на самом деле? Может он просто не такой болтливый, или не такой
мстительный. Знаете этот анекдот? Приходит женщина к одному и говорит:
ваша жена вам изменяет. Причем с моим мужем. Давайте им отомстим. Ну,
мужик согласился. Она, ему: давайте им еще раз отомстим. Ну, давайте,
говорит. Она ему снова: давайте им еще раз отомстим. Он говорит:
извините меня, но я не такой мстительный.
Потом о книжках поговорили. Два книжных червя. (Два червя вылезают из
жопы, один другому говорит: посмотри, сынок, как красив мир! солнце!
небо! Мама, говорит второй, а почему же мы должны сидеть в жопе? Потому
что это наша родина, сынок.)
Опротивели бабы. Как пол. (Жена: ты мой половой...)
Эх, гостиница моя, ты гостиница... Во-первых, цены бешеные. А во-вторых,
похоже на любовь в тюрьме, в отведенное время, в отведенном месте, под
надзором и очередь ждет... Короче, мне пришла в голову мысль
эксплуатнуть Володю. В конце концов ему вся эта история известна, не в
первый раз мы обживаем его хоромы, и я ему немало оказал мелких услуг, в
том числе и в денежном выражении, а квартира у него пустует дня три в
неделю, и если ему в принципе не... Изложив просьбу, присовокупил сто
шекелей, которые ему помешать никак не могли, и он к моему удивлению
легко согласился, сказал только, что какой-то приятель на таких же
правах там обитает, но на пару недель может и перерыв сделать, значит он
у него ключ возьмет и мне передаст. Ну и, конечно, вовремя все это не
получилось, и в первый раз мы поехали в "Императорскую" (да-да,
гроссмейстер не баловал). А через день я заехал к нему, заодно взял
"Эллинистическую цивилизацию" Тарна и ключ, вручив сотнягу. Тут он мне и
говорит:"Скажи мне, Наум, а сколько ты экономишь на этом деле?" Я
улыбнулся и сказал: "Знаешь что, если бы это можно было хотя бы
приблизительно оценить, то мы могли бы с тобой сделать так, что
половину, допустим, моей "экономии" пойдет тебе. Но я не знаю сколько
раз я твоей квартирой воспользуюсь, да и гостиницы ведь разные бывают,
можно и на них сэкономить." Он согласился с моими доводами, но все еще
колебался. Знаешь, говорю, давай сделаем так, в конце будет яснее, и
если я увижу, что магиа леха ётер /тебе полагается еще/, так... за мной
не заржавеет. После этого я взял Тарна, ключи и отчалил. Договорились,
что я посмотрю на той его квартире книжки, которые он для меня отложил,
прежде всего "Поэтику ранневизантийской литературы" Аверинцева за 50
сикелей. По дороге я рассказал тебе притчу о меркантильности поэтов.
Отдав тебе дневник, вдруг испугался. Мое собственное бесстыдство меня
смутило на этот раз. Я почувствовал кожей, что этого нельзя было делать.
Нельзя открываться. Надо всегда оставаться тайной. Кто открылся, тот уж
не интересен.
Сегодня утром, когда ты села в машину, я сказал:"Поедем в Кейсарию?"
Шевельнула бровью в знак недоумения, но согласилась.
Да, я не хотел в койку. Не хотел и точка. Музей Рали был закрыт. Поехали
к акведуку Ирода. Я купался, а ты сидела на берегу и читала продолжение
дневника, который я накануне отпечатал. На берегу - никого. Сильный
ветер. Акведук тонет в дюнах. Спрятались под его арку. Камни акведука,
как пемза. Мимо поземка песок гонит, будто кто-то колышет покрывало
шелковое, серо-желтое. Небо над морем молочное, и солнце - янтарем в
молоке.
Увы, Земля Обетованная не "отчий наш дом", а проходной двор. (Читая
Безродного в 12-ом номере НЛО)
27.6. Это было так долго, что надоело. Мне показалось, что и ей надоело.
Уж я и "бил ее бивнем", и "взбалтывал сметану", и "тер воловьи бока", не
знаю, что она чувствовала, наверное ничего, раз никак не показывала, а
уж я так точно ничего не чувствовал. Откуда-то всплыло из мутных глубин
шершавое слово тщета и расцарапало отяжелевший мозг. Этот путь не вел
никуда. Я встал и подошел к зашторенному окну. За ним орала
раблезианская улица Стана Егуды. Она осталась лежать. А я думал у окна о
том, что зря, зря отдал ей дневник. Этого нельзя было делать. Конец
игре. Посмотрел на нее. Она смотрела на Вздыбленного мертвым взглядом.
Белеет фаллос одинокий... Потом встала, подошла, опустилась на колени и
отсосала.
Исполнителя взрыва в Рамат Гане до сих пор якобы не опознали. Что-то тут
не то. Уж не из Фатха ли он и правительство боится это открыть?
29.7. Литературоведение стало интересней литературы.
1.8. Прочитал "Конец цитаты" Безродного. Очень понравился. Жизнь на фоне
филологии. "Так же бывало и прежде: по случайно уловленному на
ленинградской улице обрывку разговора удавалось без труда восстановить и
портреты невидимых собеседников и даже рисунок их жизни. Но там и тогда
это скользило мимо сознания, а здесь и теперь всякий раз удивляло: у
тебя нет ничего, кроме способности с полуслова понимать родную речь.
Здесь и теперь ненужную."
У Вячеслава Иванова похоже:
Густой, пахучий вешний клей
Московских смольных тополей
Я обоняю в снах разлуки
И слышу ласковые звуки
Давно умерших окрест слов,
Старинный звон колоколов...
Эти умершие окрест слова - из самых острых ощущений эмиграции...
В Израиле, впрочем, это ощущение в последнее время ослабло, такая
получилась эмиграция в Жмеринку...
2.8. "Великими торговыми народами, кроме греков, были южные арабы и
набатеи, а также финикийцы... Нет никаких указаний на то, что евреи
играли особую роль в торговле. Иосиф Флавий верно говорил: "Мы не
торговый народ." (Из книги Тарна "Эллинистическая цивилизация".)
Мы - народ лавочников. Не торговать любим, а торговаться.
"Зерно шло из Египта и Крыма. Вино вырабатывалось повсюду, но лучшие
вина были из Северной Сирии, из Лаодикеи Приморской, и из Ионии с
прибрежными островами Лесбос, Хиос, Кос, Смирна. Афины вывозили лучшее
масло, Афины и Киклады - мёд, Византий - соленую рыбу, Вифиния - сыр,
Понт - плоды и орехи, Вавилония и Иерихон - финики, славились сушеные
фиги Антиохии на Меандре, изюм Берита и сливы Дамаска. Милетская шерсть
была лучшей в мире. Благодаря вину, шелку и религиозному врачеванию Кос
добился исключительного процветания. Александрия снабжала мир бумагой,
она же и Тир - стеклом, Тир и Арад были столицами красильного промысла.
Геммы поступали из Индии и Аравии, Египет поставлял аметисты и добывал
топазы из Красного моря, Индия и Персидский залив поставляли жемчуг,
неизвестный до Александра, янтарь был диковинкой, а черепашьи щитки шли
из Индии и Трогодитского побережья, но основным предметом роскоши были
пряности. Индия присылала корицу и кассию, гималайский нард, бделлий;
Аравия, кроме ладана, главным образом вывозила мирру, Генисаретское
озеро снабжало пахучими тростниками, а у Иерихона была монополия
бальзама, так как бальзамовое дерево было повсюду истреблено, кроме его
знаменитых садов, подаренных Антонием Клеопатре. Ладан занимал особое
место. Высоко ценилась корица. Делос был центром работорговли. В
Александрии пряности перерабатывались в мази и духи, и это была мощная
отрасль. Остается неизвестным, что получали Индия и Аравия в обмен на
свой экспорт, и отсюда пошла легенда будто Южная Аравия задыхается от
денег, эта легенда сыграла роковую роль в экспедиции Галла при Августе."
5.9 Вчера пошли на "Бульварную литературу" Трентино. Фильм блестящий.
Напоминает рассказы Сорокина. И все же - "тоска от этих игр".
По возвращению домой получил скандальёзо. Где был, где был, да в кино
ходил. Да, один. Шарит в брюках и находит билет в кино. Естественно, в
единственном экземпляре. Ты, говорит, второй билет выбросил. Конечно
выбросил.
Какой-то Лёня Бер захватил в Германии автобус с туристами, убил кого-то
и был застрелен. Жил в Израиле, потом в США. Странный случай.
Ездили в Ципори. Одинокий холм в развалинах, описанный еще Флавием.
Зашли в музей, Венерой Галилейской полюбовались. Со дна огороженной ямы
с фрагментами мозаики смотрело живое, странно безмятежное лицо. По музею
кружили еще трое: громкоговорящий мужчина средних лет и с ним две
женщины. Их присутствие грубо вторгалось в наш с Венерой обмен
взглядами, оскверняло его. Обойдя перекопанный холм сели у
вагончика-буфета перекусить. Подскочил бодрячок в шапочке "тембель"
/"придурок"/, поболтал с молоденькой буфетчицей. День был жаркий,
однако, спасал ветерок. Вдруг он обратился к нам. "Ну, интересно здесь?"
"Интересно", - говорю. "А водохранилище эпохи Ирода видели?" "Нет". "Ну,
обязательно сходите, тут рядом. Его недавно открыли. Потрясающе
интересно!" "Да? Что ж, может сходим", - сказал я неуверенно. Бодрячок
попрощался, но, сделав несколько шагов, неожиданно вернулся и протянул
мне цветной постер: "Вот, полюбуйтесь! Три года над этим работали!
Обязательно сходите, не пожалеете!" На постере была фотография системы
пещер-водосборников, издалека смахивало на... "А? - улыбнулась ты. -
Она?! Впечатляет!" "М-да, -говорю, - похоже. Ну что ж, надо погулять по
пещерке." В глубину водосборника (метров семь) вела лестница. На дне
обласкала прохлада, солнце освещало края и зеленые кусты наверху.
Сооружение было внушительным, ярый Ирод любил строить (ну а что впадал в
бешенство, так народ этот упрямством и своеволием своим кого хошь
доведет), со шлюзами, узкими переходами из одного гигантского бассейна в
другой, иногда приходилось почти переползать, согнувшись. Навстречу нам
попался тот громкоговорящий мужик с двумя бабами, он был возбужден и
восхищенно повторял: "Ло мохрим лану локшим!" /"Халтуру нам не
подсовывают!"/. Чтобы пробраться в последнее в цепочке водохранилище
пришлось проползти на четвереньках через круглое каменное окно. Сверху
огромная каменная ванна обросла кустарником и желтые солнечные пятна
веселыми табунами носились по серым стенам при каждом дуновении ветра.
Стали целоваться. Ты почему-то очень боялась и необычно громко дышала,
будто задыхалась. А потом, когда уже были у лестницы, засмеялась: "Ло,
ло мохрим лану локшим."
конец четвертой тетради
-----------------------------------------------
ПЯТАЯ ТЕТРАДЬ
9.8.95. Вечер Кати Капович. Человек 25. Верник, Гольдштейн, Игнатова,
Толика жена-толстушка чой-то приперлась. Меня никто не узнает. Потому
что подстригся наголо?
"...спит Бродский черте где..."
Слева от меня стенд "Пауль Целан и Иосиф Мандельштам". Читаю статью об
их "близости". За моей спиной Витя Панэ каляску трясет и возмущается
моим поведением. Подчеркнуто громко и с энтузиазмом хлопает.
"Я красок не сгущу (прорывается Катин голос), я буду суггестивна..."
Я-то пришел так, пообщаться, в расчете на попойку.
Рано утром вылезешь из "будкэ" в заснеженный Хеврон, закинешь автомат за
спину и запустишь снежком в пастушенка, перегоняющего по косой улице
коз. Осклабится в ответ черными корнями зубов.
Это было давно, когда нас еще боялись, а стало быть уважали.
В свободное время я ходил к Додику в Кирьят Арба, иногда мы с ним гуляли
по окрестным холмам и он читал воркующим голосом арабские стихи,
что-нибудь вроде: редкие сугробы по склону, будто жемчуг, покатившийся с
разорванной нити, пойдем, порадуем себя юной дочерью лозы. И мы шли и
радовали себя. Красное молодое вино он покупал у горбатого седобородого
крепыша из Сусии, раз в неделю привозившего большие бурдюки из старой
кожи и, с прибаутками из Талмуда, наливавшего повеселевшим прохожим на
пробу в почерневший серебряный кубок. Додик являл собой безобидность,
которая меня не раздражала. Может я просто был моложе и добрее? Но в
Городе на него смотрели косо, хотя он служил переводчиком в военной
администрации и каждое утро топал молиться в Маарат Амахпела (*), мимо
нашего поста. Смотрели косо наверное оттого, что якшался с арабами
(арабский учил еще в Москве), говорил, что для языка, те ему носили
обрывки каких-то манускриптов, за которые он готов был выложить
последнее, залезть в любые долги. Переводил, а может и сам писал стихи
по-арабски.
Когда утром играл в теннис, вдруг - оглушительная тишь, и слышу, как
сухой лист асфальт площадки царапает...
10.8. Служение Богу. С упором на "служение". Нет, не сладострастие
рабства, а романтика рыцарства. Готовность к служению - это признак
любви. Как в фильме Курасавы "Таинственная крепость". Великая фреска о
рыцарстве и плебействе. И "Семь самураев" на ту же тему.
Преданность рыцаря княжескому дому безоглядна, восторженнна в своей
жертвенности. Сие есть преданность образу начала возвышенного.
Снисходительность рыцаря к бедам сирых, его безрассудная приверженность
обязательствам покровительства, данным в минуту душевной слабости,
безотрадна и отдает горечью. В жалости - безысходность.
Какие чудные у него смерды! Они и лукавы, и трусливы, и наивно
плутоваты, и простодушно лживы, готовы обобрать и предать при первом
удобном случае - букет низости! Полевые ароматы обыденности,
человечности, если угодно! Чернозем жизни. И не в происхождении суть.
Служанка, выкупленная ими в харчевне, рыцарски предана. И удостаивается
не снисхождения, а дружбы. Суть низости в неспособности, принципиальной,
физиологической, подняться над собственным существованием, увидеть и
оценить его извне, с вершины идеи, идеала, веры, другой жизни, наконец.
Плебеи всегда исполняют роль слуг, но никогда не посвящают свою жизнь
служению. Неизбежный героизм преданности им просто смешон.
В последней сцене в "Семи самураях" оставшиеся в живых вместе с
гордостью за исполненное дело ощущают горечь, беспокойную тоску: а
стоило ли дело жертвы? Одно - служить "образу начала возвышенного", а
другое - трусливым и жалким смердам. Что ж, если нет "образа", остается
служить "служению", принципу...
В отрочестве я мечтал стать странствующим рыцарем, защитником униженных
и оскорбленных, ну а поскольку самыми униженными и оскорбленными были,
как мне казалось, евреи, то эта кривая дорожка привела меня в
Израиловку. В тиронуте /курс молодого бойца/, а ведь мне было уже
тридцать с хвостиком, собрались олимчики, из России, Аргентины, США,
один бельгиец, парочка из Южной Африки, самые безумные служаки были
американцы, радостно надрывали пупик, аргентинцы тянули лямку с
ленцой-хитрецой, русские - со злобой. Как-то в перекур один русский,
худой и сутулый, решил народу пожаловаться: "Во влипли, бля, в
суходрочку с ихней ебаной армией, в Италии сука эта уговорила, сидел бы
сейчас в Нью-Йорке, как пан..." Народ сочувственно кивал. "Это не ихняя
армия, - говорю, - а твоя, чтоб ты детей своих и стариков защитить мог."
Ну все, больше рядом со мной наши перекуров не делали. Пришлось
подружиться с Дэвидом из Алабамы, Ричардом из Кейптауна, Моше из
Буэнос-Айреса. Жилистый Дэвид, единственный из выпуска, получил нашивки
сержанта, толстый Ричард стер ногу и сошел с круга, Моше забрали от нас
до срока, он математику преподавал в Тель-Авивском университете и к нему
вечно подполковники приезжали зачеты сдавать. На коротком привале возле
Себастьи, после марш-броска на 15 километров с "ранеными" на носилках,
когда бегом, гремя амуницией, в черной от пота гимнастерке, подменяешь
каждые две-три минуты тех, кто несет носилки, и через минуту уже
чувствуешь, что сил нет и хочется бросить эти носилки, и клянешь на чем
свет стоит "раненых", самых толстых и ленивых, кричишь: "Меняй, меняй!"
а рядом бегущий не торопится, экономит последние силы.., на коротком
привале, пройдя аллею черных базальтовых колонн, за виноградником, у
раскопок дворца царя Ахаза, правившего лет шестьсот до этих колонн,
падаешь на мягкую от пыли землю и жадно высасываешь из фляги влагу, но
не все, не все!, ведь надо пройти-пробежать еще столько же, а тебе
кажется, что ты и встать не в силах, но рота проходит и второй отрезок
пути, вот и холм с родным лагерем, и вдруг, откуда крылья?,
заплетающийся шаг переходит на легкий бег, обессилевших толкают сзади,
несут их рюкзаки, фляжки, тяжелые автоматные магазины, кто-то хриплым
криком начинает песню о том, что в третей роте нет блядей, в третей роте
нет блядей, и на лужайке лагеря никто не падает в траву, все стоят по
стойке смирно и слушают рапорт комроты командиру полка, грязные, до ушей
улыбаясь. И в этот миг, и долго еще потом, пока связанные в марш-бросках
верви братства не перетрутся в буднях, нет тебе ближе людей на свете,
чем эта злая, изможденная, гордая собой солдатня. А на личной беседе с
командиром, на последней разборке, важный лейтенантик, полистав для
порядка папочку с "личным делом", сказал: "Ты плохой солдат." Я
удивленно поднял брови. "Да. Сильный, выносливый, но... Только о себе
думаешь..." "Что, - я слегка обиделся, - так заметно?" "В армии все
заметно."
11.8. На фото в газете упавший истребитель. Песня искореженного железа.
Катя на заднем сидении прильнула к Гольдштейну и шептала обессиленным
голосом: "Правда ничего было? Но я стала лучше писать, правда? А ты меня
ругай, ругай, мне это поможет." Я поглядывал в зеркало: нет, вроде без
нежностей. ("Так расскажите суду, Аграфена Дмитриевна, что вы увидели в
кустах? Ну, известно чо, заглянула я за куст, так и есть, ебуться. Не
ебуться, Аграфена Дмитриевна, а вступают в половые сношения. Ну вот я и
думала-то поначалу, что вступают, а ближе-то подошла, смотрю - нет,
ебуться!")
На обратном пути я осторожненько Гольдштейна спросил:
- Вы давно с Катей знакомы?
- Да нет совсем, - открестился он. - Раза два виделись, включая
сегодняшний вечер.
После вечера все повалили к Кате, народу было, кажись, больше чем на
вечере. Скучились вкруг стола, долго ждали бутербродов, пришлось водочку
без закуски тянуть. Потом бутербродики мама, заботливая и гордая
торжеством, принесла, Кати все не было, она, как прима после спектакля,
отходила "от нервов". Потом явилась в домашних шароварах, "жрете,
бляди", ласково послала кого-то в пизду и улеглась на диван за спины
подружек. Подали огурчики. Народ постепенно раскочегарился. Я сидел
между Гольдштейном и Верником. Незнакомая рыжая борода напротив
втолковывала нам, что Пуанкаре - голова, что он его больше всего ценит,
что Гаусс тоже был голова, а Эйнштейн, мол, - темная история. Верник
прорезался: "Хочу говорить о Сухово-Кобылине! Не, старик, это ж первый
русский модернист! А какая судьба!
- Так убил он или не убил? - подкинул Гольдштейн вопросик.
- Да конечно убил! Но это и не важно, согласись, ведь не важно!
Надо готовить умный, бодрый наш народ к беспощадности. После "мирных
забав" придет время бойни...
14.8. Вышли утром на Кватре Фонтана, дождик накрапывал. Вздохнул всей
грудью. Дома цвета сангины, и ни одной бетонной стены, ни одной
стеклянной. Улица убегала вниз ровным коридором, и вдали виднелась
колонна Марка Аврелия.
В соборах толпы туристов и никакого благоговения. Красота
величественная, благоговения - ёк. А без него красоту не почувствуешь. В
Санта Мария Маджоре архиепископ службу творил, тесная кучка вокруг
молилась, шатались праздные толпы, сигали охранники с рациями, "перехожу
на прием", какая-то красотка в коротенькой юбчонке преклонила колено,
обнажив трусики, и закрестилась. Народ закосил взглядами, тут, матушка
Мария Маджоре, магнит попритягательней. Особенно отличалась отсутствием
благоговения израильская шантрапа, в соборе Петра служитель
предупреждает: фотографировать можно, но нельзя позировать, ну, это для
нашего брата чересчур тонкая диалектика. Бравый Офир обнял де