Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
с которой даже невозможно считаться. Они,
подвижники, тоже ушли от окружавшего их свинства и мучительным подвигом
достигли желаемого просветления, то есть настоящего, того, для чего только
и стоит жить. И мне надоело жить, и я тоже мучительно ищу подвига,
искупления...
- Одним словом, желаешь быть добровольцем?
- Да, да... Ты представь себе, что и другие тоже мучатся, как я, и
тоже ищут подвига. Мы не знаем друг друга, но уже вперед делаемся братьями
по душе.
- Извини, я сделаю одно замечание: большую роль в данном случае играет
декоративная сторона. Каждый вперед воображает себя уже героем, который
жертвует собой за любовь к ближнему, - эта мысль красиво окутывается
пороховым дымом, освещается блеском выстрелов, а ухо слышит мольбы
угнетенных братьев, стоны раненых, рыдания женщин и детей. Ты, вероятно,
встречал охотников бегать на пожары? Тоже декоративная слабость...
- Ну, уж извини, пожалуйста. Тоже русская черта: по всякому поводу
предаваться дешевенькому скептицизму. Ничего ты не понимаешь, Вася, и мне
просто жаль, этак просто, по-хорошему жаль... Да, я могу ошибиться, я
преувеличиваю, идеализирую, - все, что хочешь, но все-таки я переживаю
известный подъем духа и делаюсь лучше.
В доказательство Пепко достал из кармана целую пачку вырезок из газет,
в которых описывались всевозможные турецкие зверства над беззащитными. По
свойственному Пепке деспотизму он заставил меня выслушать весь этот
материал, рассортированный с величайшей аккуратностью: зверства над
мужчинами, зверства над женщинами, зверства над детьми и зверства вообще. В
нужных местах Пепко делал трагические паузы и вызывающе смотрел на меня,
точно я только что приготовился к совершению какого-нибудь турецкого
зверства.
- Вася, пойдем вместе, - закончил Пепко, бережно укладывая драгоценные
материалы. - Ей-богу... А то ведь исподличаешься, очерствеешь, заржавеешь.
- Ты забываешь, что я только что начал поправляться. Кстати, что Анна
Петровна?
- Пока она ничего не знает... Я ей который день читаю о зверствах.
Знаешь, нужно подготовить постепенно. Только, кажется, она не из тех,
которые способны признавать чужие горести. Она эгоистка, как ты и как все
вы. Она, во всяком случае, не понимает моего настроения, а настроение -
все.
- Еще один нескромный вопрос: что Любочка? Она перед отъездом на дачу
приходила ко мне...
- Она, конечно, разыскала меня в Заманиловке и устраивает мне
скандалы. Придет к даче, сядет на лавочку и сидит целый день... Знаешь, это
хуже всего. Моя Анна Петровна пилит-пилит меня... А при чем же я тут?..
Могу сказать, что женщины в нравственном отношении слишком
специализируются. Да и какая это нравственность...
- И вдруг ты уезжаешь добровольцем, избавляясь разом от двух бед: не
будет сидеть Любочка против дачи, и не будет пилить Анна Петровна... Это
недурно...
- К сожалению, ты прав... Подводная часть мужской храбрости всегда
заготовляется у себя дома. Эти милые женщины кого угодно доведут до
геройства, которому человечество потом удивляется, разиня рот. О, как я
теперь ненавижу всех женщин!.. Представь себе, что у тебя жестоко болит
зуб, - вот что такое женщина, с той разницей, что от зубной боли есть
лекарство, больной зуб, наконец, можно выдернуть.
Пепко начал просто одолевать меня своим добровольческим настроением, и
не проходило двух дней, чтоб он не тащил меня в "Розу" поделиться новыми
зверствами. Дома Андрей Иваныч тоже читал жене о зверствах, так что я сам
готов был превратиться в башибузука. Дело дошло до того, что Пепко и Андрей
Иваныч соединились и принялись вместе устраивать в Шувалове какие-то
герцеговинские вечера. Нужно заметить, что Аграфена Петровна относилась к
Пепке как-то подозрительно и до сих пор не могла примириться с его ролью
зятя. Для меня это было задачей. В последнее время Пепко начал приходить к
нам, но старался не попадаться Аграфене Петровне на глаза.
- Ты ее боишься? - спросил я его однажды.
- Агриппины? О да... Недостает, чтобы еще она бросилась мне на шею.
Будет. Довольно... Я презираю всех женщин.
Относительно герцеговинских вечеров Аграфена Петровна составила себе
сейчас же свое собственное мнение.
- Два дурака сошлись, - коротко объяснила она. - Еще мой-то Андрей
Иваныч поумнее будет... Он хлопочет для Анжелики, чтобы ее на публику
выставить билетершей или благотворительной продавщицей. А Пепко сам не
знает, чего хочет. Удивляюсь я сестре Анюте...
Аграфена Петровна обыкновенно не договаривала, чему она удивляется, и
только строго подбирала губы. Вообще это была странная женщина. Как-то ни с
того ни с сего развеселится, потом так же ни с того ни с сего по-бабьи
пригорюнится. К Андрею Иванычу она относилась, как к младенцу, и даже
входила в его любовные горести, когда Андрей Иваныч начинал, например,
ревновать Анжелику к какому-то офицеру.
- Это она тебя подвинчивает, - объясняла Аграфена Петровна. - Все
женщины так делают, когда начинают сомневаться в мужчине... Значит,
Анжелика дорожит тобой.
- Ты в этом уверена, Агриппина?
- Спроси кого угодно... Даже Василий Иваныч понимает, а тебе-то стыдно
не знать таких пустяков.
Относительно моей невинности Аграфена Петровна любила иногда
прогуляться, и я чувствовал, что начинаю превращаться в младенца номер
второй. В манере держать себя у нее было что-то мягкое и
ласково-угнетающее, и мне это не нравилось. Еще больше мне не нравилось
любопытство Аграфены Петровны. По некоторым намекам я догадался, что она
читает мои письма и мои рукописи. Это уже было слишком, и я раз откровенно
ей заметил, что нехорошо простирать свое любопытство так далеко. Она вся
вспыхнула и отреклась от всего начисто, как отпираются иногда дети.
- За кого вы меня принимаете, Василий Иваныч? - повторяла она,
напрасно стараясь попасть в тон несправедливо обиженного человека. - И,
наконец, какое мне дело...
- Я так, к слову...
В конце концов я сам уверился, что она права, и даже попросил
извинения. Этого было достаточно, чтобы Аграфена Петровна расхохоталась и
заявила:
- Читала, все читала... Не могла никак удержаться. И даже плакала над
одной главой... Женское любопытство одолело. А вы сами виноваты, зачем не
прячете того, чего я не должна читать. Не могу... Пойду убирать комнату,
так меня и потянет взглянуть хоть одним глазком, что он такое пишет. Ах,
если бы я умела писать...
- Сейчас бы Андрея Иваныча описали?
- Нет, другое...
У Аграфены Петровны явилось серьезное лицо, и она с печальной улыбкой
проговорила:
- Я написала бы, что думает и чувствует одинокая женщина... Ведь все
женщины в конце концов остаются одинокими. Вот вы этого-то, главного, и не
понимаете, Василий Иваныч...
Вместе с выздоровлением у меня явилась неудержимая потребность к
творчеству. Я еще раз перебрал все свои бумаги, еще раз проверил написанное
и еще раз убедился, что вся эта писаная бумага никуда не годится. Пережитая
болезнь открыла мне глаза на многое, чего я раньше не понимал и не замечал.
Приходилось начинать с новых опытов. Это была увлекательная работа, тем
более что я уже не думал ни о редакциях, ни о публике, ни о критике, - не
все ли равно, как там или здесь отнесутся к моей работе? Важно одно,
именно, чтобы она до известной степени удовлетворяла самого автора и
служила выражением его внутреннего человека. В этом все, а остальное
пустяки. Журналы могут не печатать, публика не читать, критики разносить, -
все это может быть одной случайностью, а важно только одно, именно, что у
автора есть свое собственное содержание, свое я. Конечно, до известной
степени он явится подражателем кого-нибудь из своих любимых
авторов-предшественников, - это неизбежно, как детские болезни, - но автор
начинается только там, где начинает проявлять свое я, где внесет свое
новое, маленькое новое, но все-таки свое. До сих пор я дальше Ивана Иваныча
и "Кошницы" не мог пойти именно потому, что только бессознательно кому-то
подражал, что писал о людях понаслышке, придумывал и высиживал жизнь.
Плодом этого нового подъема моего творчества явилась небольшая повесть
"Межеумок", которую я потихоньку свез в Петербург и передал в знаменитую
редакцию самого влиятельного журнала. Домашняя уверенность и литературная
храбрость сразу оставили меня, когда я очутился в редакционной приемной.
Мне казалось, что здесь еще слышатся шаги тех знаменитостей, которые
когда-то работали здесь, а нынешние знаменитости проходят вот этой же
дверью, садятся на эти стулья, дышат этим же воздухом. Меня еще никогда не
охватывало такое сознание собственной ничтожности... Принимал статьи
высокий представительный старик с удивительно добрыми глазами. Он был так
изысканно вежлив, так предупредительно внимателен, что я ушел из знаменитой
редакции со спокойным сердцем.
Ответ по обычаю через две недели. Иду, имея в виду встретить того же
любвеобильного старичка европейца. Увы, его не оказалось в редакции, а его
место заступил какой-то улыбающийся черненький молодой человечек с живыми
темными глазами. Он юркнул в соседнюю дверь, а на его место появился
взъерошенный пожилой господин с выпуклыми остановившимися глазами. В его
руках была моя рукопись. Он посмотрел на меня через очки и хриплым голосом
проговорил:
- Мы таких вещей не принимаем...
Я вылетел из редакции бомбой, даже забыл в передней свои калоши. Это
было незаслуженное оскорбление... И от кого? Я его узнал по портретам. Это
был громадный литературный человек, а в его ответе для меня заключалось еще
восемь лет неудач.
XXXV
Неудача "Межеумка" сильно меня обескуражила, хотя я и готовился вперед
ко всевозможным неудачам. Уж слишком резкий отказ, а фраза знаменитого
человека несколько дней стояла у меня в ушах. Это почти смертный приговор.
Вероятно, у меня был очень некрасивый вид, потому что даже Пепко заметил и
с участием спросил:
- Опять обзатылили?
- Да и еще как...
Я рассказал свою "дерзость" и результаты оной, до уничтожающей фразы
включительно.
- "Мы таких статей не принимаем"? - повторил Пепко ответ знаменитого
человека, видимо, его смакуя. - Ну, а ты что же?
- Я? Кажется, я походил на собаку, которая хотела проникнуть в кухню и
вместо кости получила палку... Вообще подлое чувство. День полного
отчаяния, день отчаяния половинного, день просто сомнения в самом себе и в
заключение такой вывод: он прав по-своему...
- Ах ты, мякиш!
- Не, не мякиш... Я буду там печататься и добьюсь своего. Эти неудачи
меня только ободряют... Немного передохну - и опять за работу...
- История первого портного? Что же, не вредно... Могу только
сочувствовать. Да... У нас вон тоже неудача: кассирша сбежала. А мы с
Андреем Иванычем все-таки не унываем... да.
- Нашли занятие...
- И прекрасное занятие. Мы уже отправили триста рублей в славянский
комитет. Лепта вдовицы по размерам, а все-таки лепта. Если бы каждый мог
внести столько.
Пепко, как известно из предыдущего, жил взрывами, переходя с
сумасшедшей быстротой от одного настроения к другому. Теперь он почему-то
занялся мной и моими делами. Этот прилив дружеской нежности дошел до того,
что раз Пепко явился ко мне в час ночи, разбудил меня, уселся ко мне на
кровать и, тяжело дыша, заговорил:
- Знаешь, я все время думаю...
- Постой, который теперь час?
- Два... то есть второй.
- Да ты с ума сошел, Пепко... Что такое случилось?
- Мне нужно серьезно поговорить с тобой о "Межеумке". Я прочитал
рукопись и отправлюсь с ней в редакцию для некоторых объяснений. Видишь ли,
он тебя оскорбил... Это нехорошо, очень нехорошо. Он слишком большой
человек, а ты сущая литературная ничтожность. Да... Значит, он должен быть
вежлив прежде всего. Это minimum... Допустим, что ты написал неудачную
статью, - это еще не беда и ни для кого не обидно. Даже опытный автор может
написать неудачную статью... Занятие, во всяком случае, скромное. Я приду к
нему и скажу: "Милостивый государь, я вас очень люблю, уважаю и ценю, и это
мне дает право прийти к вам и сказать, что мне больно, - да, больно видеть
ваши отношения к начинающим авторам"... О, я ему все скажу! Я буду
красноречив... Ведь он нанес тебе оскорбление.
- Послушай, ты, кажется, рехнулся?.. С какой стати ты полезешь
объясняться?.. Оскорбителен был тон, - да, но ты прими во внимание, сколько
тысяч рукописей ему приходится перечитывать; поневоле человек озлобится на
нашего брата, неудачников. На его месте ты, вероятно, стал бы кусаться...
- Нет, нет, этого дела так нельзя оставлять. Я скажу ему несколько
теплых слов.
- Редакции не обязаны мотивировать свои отказы и отвечать по существу
дела: для этого не хватило бы времени. Если каждый отвергнутый автор
полезет с объяснениями, когда же он сам будет писать?.. Нет, это дело нужно
оставить.
Мне стоило большого труда успокоить Пепку. Он кончил тем, что принялся
ругать меня, колотил в стену кулаками и вообще проявил формальное
бешенство.
- Вася, ты глуп... о, как ты глуп! С каким удовольствием я сейчас
вздул бы тебя...
- Ты сядь, Пепко... Странно, что твои добрые намерения заканчиваются
непременно мордобитием.
- Дерево деревянное!.. Ветчина!.. олух!..
За этим пароксизмом последовал быстрый упадок сил. Пепко сел на пол и
умолк. В единственное окно моего гроба глядело уже летнее утро. Какой-то
нерешительный свет бродил по дешевеньким обоям, по расщелявшемуся
деревянному полу, по гробовой крышке-потолку, точно чего-то искал и не
находил. Пепко сидел, презрительно мотал головой и, взглядывая на меня, еще
более презрительно фыркал. Потом он достал из кармана несколько написанных
листов и, бросив их мне в физиономию, проворчал:
- На, черт тебя возьми...
- Что это такое?
- А вот, читай... Целую неделю корпел. Знаешь, я открыл, наконец,
секрет сделаться великим писателем. Да... И как видишь, это совсем не так
трудно. Когда ты прочтешь, то сейчас же превратишься в мудреца. Посмотрим
тогда, что он скажет... Ха-ха!.. Да, будем посмотреть...
Просматривая Пепкину работу, я несколько раз вопросительно смотрел на
автора, - кажется, мой бедный друг серьезно тронулся. Всех листов было
шесть, и у каждого свое заглавие: "Старосветские помещики", "Ермолай и
Валетка", "Максим Максимыч" и т.д. Дальше следовало что-то вроде счета из
ресторана: с одной стороны шли рубрики, а с другой - цифры.
- Пепко, извини, это выше моего понимания...
- Ага!.. Я взял у каждого знаменитого автора по рассказу и произвел
самый точный химический анализ, вернее - анатомическое вскрытие. Вот не
угодно ли: вступление - двадцать три строки, вводная сцена - сорок семь
строк, описание летнего утра - семнадцать строк, вывод главного
действующего лица - тридцать две строки, завязка - пятнадцать строк,
размышления автора - пятьдесят девять строк, сцена действия - сто строк,
описание природы, лирическое отступление, две параллельные сцены - у меня
все высчитано, голубчик. И посмотри, что из этого выходит... Лист шестой:
сравнительный анализ - у Гоголя столько-то строк занимают описания природы,
столько-то характеристики, столько-то сцены, столько-то лирические
отступления; у Лермонтова - столько-то, у Тургенева - столько-то, у Льва
Толстого - столько-то. Затем сравнительный порядок, в котором расположены
эти отдельные части у каждого автора, - одним словом, решительно все. Еще
ни одна бестия-критик не додумался до подобного точного метода
исследования, а в этом весь секрет упадка нашей критики, что уже не
составляет ни для кого тайны.
- Пепко, да ведь здесь недостает только масштаба... Ты авторов меряешь
аршином.
- А ты слушай: я анатомировал твоего "Межеумка" и убедился, что ты
ближе всего подходишь к Гоголю. Да... Ведь это целое открытие, и тебе
только остается им воспользоваться. Прежде чем писать что-нибудь, сделай
сценарий: тут описание природы столько-то строк, тут выход героини, там
любовная сцена, - одним словом, все как на ладони. Знаешь, я хотел
высчитать, сколько каждый автор употребил имен существительных,
прилагательных, глаголов, наречий, затем, сколько у него главных
предложений и придаточных, многоточий, знаков восклицаний и т.д. Не хватило
терпения, да и сделать это может только какой-нибудь немец. Нашелся такой
подлец Карл Иваныч, который высчитал, сколько раз у Цицерона встречается
союз ut во всех его сочинениях.
Мне показалось, что Пепко серьезно рехнулся, и я в тот же день
отправился к нему на дачу. Это был мой первый визит. Анна Петровна, как все
молодые жены, ревновала мужа больше всего к его старым друзьям, служившим
для нее олицетворением тех пороков, какими страдал муж; ведь сам он,
конечно, хороший, милый, чудесный, если бы не проклятые друзья. История
известная, и я до сих пор старался не отягощать Анну Петровну своим
присутствием, да и роль олицетворенного порока мне не нравилась. К моему
счастью, Анны Петровны не оказалось дома, а Пепко шагал по дачному садику в
гимназическом ранце. Оказалось, что ранец был набит камнями, и он вперед
приучал себя к трудностям предстоявшей боевой жизни.
- Я уж теперь могу сделать пять тысяч шагов без одышки, - объяснял он.
- Впрочем, зависит от питания... Ведь я уже целый месяц питаюсь солдатским
пайком. Труднее всего перелезать в роще через забор...
- Это еще что такое?
- А видишь ли, забор для меня заменяет горы... Сначала я мог
перелезать всего сорок раз, а сейчас уже достиг до сотни. Вот, не хочешь ли
попробовать?
- Нет, благодарю. Я ведь не собираюсь поступать в герои...
Пепко огляделся, подмигнул мне и шепотом сообщил:
- Я сделал чудное открытие, Вася... Ха-ха!.. Знаешь, я раньше очень
страдал... ну, в семейной жизни это случается. Серьезно страдал... да. А
теперь, брат, шалишь... Например, Анюта меня оскорбит... понимаешь? Мне
обидно... Раньше я дня на два терял расположение духа, а теперь надену
ранец - и в парк. При легких огорчениях достаточно сделать две тысячи
шагов, при серьезных тысячи четыре - и все как рукой снимет. Дело в том,
что нужно создать физический противовес внутренней душевной тяжести - и
равновесие восстановляется. Не правда ли, как это удобно? Анюта, например,
говорит: "ты - негодяй", - это стоит двести шагов; "ты испортил мне всю
жизнь", - ну, это триста пятьдесят, даже все четыреста; "ты - пьяница и
умрешь под забором", - это всего пятьдесят шагов, а когда она начинает
плакать, - тут уж прямо тысяча. У меня есть таблицы, где я веду строгую
отчетность и даже высчитываю те ошибки, которые у астрономов подводятся под
личное уравнение. У меня, братику, все по счету, ибо цифра составляет душу
мира, как говорили еще пифагорейцы.
Пепко опять был мил, как ребенок, и я чувствовал, что опять начинаю
его любить. В нем была эта проклятая черта русского характера, за которую
можно