Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
вопроса? Если равноправность, так
должен быть и мужской вопрос...
Мой переезд в "Федосьины покровы" совпал с самым трудным временем для
Пепки. У него что-то вышло с членами "академии", и поэтому он голодал
сугубо. В чем было дело - я не расспрашивал, считая такое любопытство
неуместным. Вопрос о моем репортерстве потерялся в каком-то тумане. По
вечерам Пепко что-то такое строчил, а потом приносил обратно свои
рукописания и с ожесточением рвал их в мелкие клочья. Вообще, видимо, ему
не везло, и он мучился вдвойне, потому что считал меня под своим
протекторатом.
Да, наступили трудные дни...
Помню темный сентябрьский вечер. По программе мы должны были
заниматься литературой. Я писал роман, Пепко тоже что-то строчил за своим
столом. Он уже целых два дня ничего не ел, кроме чая с пеклеванным хлебом,
и впал в мертвозлобное настроение. Мои средства тоже истощились, так что не
оставалось даже десяти крейцеров. В комнате было тихо, и можно было
слышать, как скрипели наши перья.
- А, черт... - ворчал Пепко, время от времени делая передышку.
Я боялся, что он попросит у меня несуществующие десять крейцеров, и
молчал. Наконец, мучения Пепки перешли всякие границы, и он проговорил
мрачным голосом:
- Есть десять крейцеров?
- Увы, нет...
Пепко заскрипел зубами от молчаливого отчаяния.
Какая это ужасная вещь - голод, особенно в молодые годы, когда
организм так настойчиво предъявляет свои права на питание. Средним числом
мне пришлось прожить впроголодь около десяти лет, и я отлично понимаю, что
значит вечно недоедать. Теперь мне кажется странным, почему нам тогда не
пришла самая простая мысль, именно - готовить обед самим... Стоило купить
какой-нибудь крупы и заварить великолепную кашу. Питание сухоястием было
втрое дороже и не достигало цели. Даже рубец в нашем меню является большой
роскошью... Удивительнее всего то, что студенты-медики на голодный желудок
изучали свою гигиену, которая так любезно предлагает самые рациональные
методы питания, а относительно самой обыкновенной русской каши глухо
молчит. Впрочем, мы, как мужчины, могли и не догадаться, а вот почему тут
же рядом молчаливо голодали наши медички, тогда как по своей женской части
могли обсудить вопросы питания более практическим способом.
Итак, Пепко заскрипел с голода зубами. Он глотал слюну, челюсти Пепки
сводила голодная позевота. И все-таки десяти крейцеров не было... Чтобы
утишить несколько муки голода, Пепко улегся на кровать и долго лежал с
закрытыми глазами. Наконец, его осенила какая-то счастливая идея. Пепко
быстро вскочил, нахлобучил свою шляпу, надел пальто и бомбой вылетел из
комнаты. Минут через десять он вернулся веселый и счастливый.
- Эврика! - проговорил он, добывая из кармана полфунта ржаного хлеба и
полфунта дешевой лавочной колбасы. - Я перехитрил fortunam adversam...*
Предадимся чревоугодию...
______________
* невзгоды... (лат.)
Пепко съел все с жадностью наголодавшегося волка, облегченно вздохнул
и даже расстегнул свой пиджак, причем я убедился в отсутствии жилета.
- Проклятый закладчик дал всего десять крейцеров... - конфузливо
проговорил Пепко на мой немой вопрос. - Ну, да это все равно: не в деньгах
счастье.
Насытившись, Пепко сейчас же впал в самое радужное настроение. В такие
минуты он обыкновенно доставал из своей библиотеки какой-нибудь женский
роман и начинал его читать, иронически подчеркивая все особенности женского
творчества. Нужно оказать ему справедливость, Пепко читал мастерски, а
сегодня в особенности. Я хохотал до слез, поддаваясь его веселому
настроению.
- "Он был среднего роста, с тонкой талией, обличавшей серьезную силу и
ловкость"... Есть!.. "Но в усталых глазах (почему в усталых?)
преждевременно светился недобрый огонек..." Невредно сказано: огонек!
"Меланхолическое выражение этих глаз сменялось неопределенно-жесткой
улыбкой, эти удивительные глаза улыбались, когда все лицо оставалось
спокойным". Вот учись, как пишут...
Мы очень весело провели наш вечерний чай, позанимались еще часа два и,
по программе, в девять часов улеглись спать.
- Я чувствую себя в положении боа-констриктора, который только что
сожрал целого теленка, - объяснял Пепко, кутаясь в заношенном байковом
одеяле. - Да... И вот страдания двадцать первого сентября закончились.
Пепко жестоко ошибся: страданиям не суждено было закончиться.
Мы только что потушили свои лампы и приготовились заснуть, как было
назначено в нашей программе, но именно в этот критический момент в коридоре
послышались легкие женские шаги, а затем осторожный стук в двери черкеса.
"Войдите", - отвечал грубоватый мужской голос, а затем прибавил уже
вполголоса совсем другим тоном: "Ах, это вы"... Дальше послышался
сдержанный шепот и что-то вроде поцелуя...
- А, черт... - обругался Пепко в пространство, тяжело ворочаясь на
своей кровати.
Благодаря тонкой дощатой стенке, отделявшей нашу комнату от комнаты
черкеса, мы сделались настоящими мучениками. Стоявшая мертвая тишина чутко
подхватывала малейший шорох, точно наша комната превратилась в громадный
резонатор. А шепот продолжался, и ему аккомпанировал смущенно-счастливый
смех... Я напрасно прятал голову в подушку, напрасно Пепко прятался с
головой под одеяло, - мы были беззащитны. Если бы в соседней комнате
кричали и хохотали во все горло, было бы лучше, чем этот раздражавший
полушепот, тихий смех и паузы.
- А, черт... - еще раз обругался Пепко, зажигая лампу. - Нет, это
невозможно! Эти проклятые восточные человеки думают только о себе...
Обозленный Пепко надел сапоги и в виде демонстрации зашагал по
комнате, стуча каблуками. Но и это не помогло... Остановившись и
прислушавшись, Пепко поднял высоко плечи и заявил:
- Ведь то же самое было и третьего и четвертого дня, когда ты уходил
из дому... Но тогда приходили другие - я в этом убежден. По голосу слышу...
О, проклятый черкес!.. Ты только представь себе, что вместо нас в этой
комнате жила бы Анна Петровна?..
Пепко принял позу "последнего римлянина" к трагически воздел руки
горе. Кстати, в этой позе Пепко видел все свои права на блестящее будущее и
гордился ей.
VII
Первые печатные строки... Сколько в этом прозаическом деле скрытой
молодой поэзии, какое пробуждение самостоятельной деятельности, какое
окрыляющее сознание своей силы! Об этом много было писано, как о самом
поэтическом моменте, и эти первые поцелуи остаются навсегда в памяти, как
полуистлевшие от времени любовные письма.
- Сегодня ты отправляешься в Энтомологическое общество от "Нашей
газеты", - сурово заявил мне Пепко в одно совсем непрекрасное
"после-обеда".
- Что же я там буду делать? - откровенно недоумевал я.
- Будешь сидеть в заседании, запишешь доклад и прения, а завтра к утру
составишь отчет... Самое простое дело.
- Но ведь я по части энтомологии ни бельмеса не смыслю... Что-то такое
о жучках, бабочках, козявках...
- Именно, наука о козявках, мушках и таракашках, а в сущности - вздор
и ерунда. Еще лучше, что ты ничего не смыслишь: будет свежее впечатление...
А публике нужно только с пылу, горячего.
- Однако что же я буду писать, если незнаком даже с научной
терминологией?
- Э, вздор... А впрочем, мне некогда.
Обстоятельства Пепки круто изменились к лучшему, и поэтому он
относился свысока и ко мне и к Федосье. Он где-то напечатал свою "Петлю" и,
кроме того, какие-то стишки, - последнее для меня было неожиданным
открытием. Я не подозревал, что в Пепке самым скромным образом скрывался
поэт... У меня даже явилось чувство зависти, когда Пепко принес номер
уличного листка и показал мне свое произведение. Есть какое-то мистическое
уважение к печатному слову, и я смотрел на стихи Пепки почти с
благоговением, как и на его маленькие рассказы. Благодаря нахлынувшему
богатству Пепко, во-первых, выкупил свой жилет, во-вторых, отправился в
ресторан обедать и по пути напился и, в-третьих, возвращаясь домой, увидел
в окне табачной лавочки гитару, которую и приобрел немедленно, как вещь
необходимую в эстетическом обиходе "Федосьиных покровов". Оказалось, что
Пепко, кроме поэтического жара, владел сладким искусством тренькать на
гитаре какие-то ветхозаветные романсы и под аккомпанемент этого треньканья
распевал "пшеничным тенорком" очень жалобные и чувствительные строфы.
- Эстетика в жизни все, - объяснял Пепко с авторитетом сытого
человека. - Посмотри на цветы, на окраску бабочек, на брачное оперение
птиц, на платье любой молоденькой девушки. Недавно я встретил Анну
Петровну, смотрю, а у нее голубенький бантик нацеплен, - это тоже эстетика.
Это в пределах цветовых впечатлений, то есть в области сравнительно грубой,
а за ней открывается царство звуков... Почему соловей поет?..
- Послушай, Пепко, а в чем же я пойду в Энтомологическое общество? -
спрашивал я, прерывая эту философию эстетики. - У меня, кроме высоких сапог
и пестрой визитки, ничего нет...
- Э, вздор! Можешь надеть мои ботинки и мои штаны. Если тебя смущает
твоя пестрая визитка, то пусть другие думают, что ты оригинал: все в
черном, а ты не признаешь этого по твоим эстетическим убеждениям. Только и
всего...
Это было еще то блаженное время, когда студенты могли ходить в высоких
сапогах, и на этом основании я не имел другой, более эстетической обуви.
Когда смущавший меня костюмерский вопрос был разрешен предложенным Пепкой
компромиссом, я опять повергся в бездну малодушия, сознавая свою полную
несостоятельность по части энтомологии. Пепко и тут оказался на высоте
призвания: он относился к ученым свысока. Единственным основанием для этого
могло служить только то, что он в течение трех лет своего студенчества
успел побывать в технологическом институте, в медицинской академии, а
сейчас слушал лекции в университете, разом на нескольких факультетах,
потому что не мог остановиться окончательно ни на одной специальности.
Самый способ слушания лекций у Пепки превращался в жестокую критику
профессоров, причем он любил выражаться довольно энергично: "балда",
"старая подошва", "прохвост" и т.д. Пепко был вообще строг к ученым людям
и, отправляя меня на заседание Энтомологического общества, говорил в
назидание:
- Я тебе открою секрет не только репортерского писания, но и всякого
художественного творчества: нужно считать себя умнее всех... Если не можешь
поддерживать себя в этом настроении постоянно, то будь умнее всех хотя в то
время, пока будешь сидеть за своим письменным столом.
Все это, может быть, было и остроумно и справедливо, но я испытывал
гнетущее настроение, отправляясь на свою первую репортерскую экскурсию. Я
чувствовал себя прохвостом, который забирается самым нахальным образом
прямо в храм чистой науки. Вдобавок шел дождь, и это ничтожное
обстоятельство еще больше нагоняло уныние.
Энтомологическое общество заседало у Синего моста, в помещении
министерства. Сановитый и представительный швейцар с молчаливым презрением
принял мое мокрое верхнее пальто с большим изъяном по части подкладки и
молча ткнул пальцем куда-то наверх. Зачем существуют пестрые пиджаки и
скверные осенние пальто с продырявленной подкладкой? Ах, сколько
незаслуженных неприятностей я перенес именно от этих невиннейших по
существу подробностей мужской костюмировки... Памятуя наставления своего
друга, я принял вид оригинала, когда взбирался по широкой министерской
лестнице во второй этаж. С этим же видом я подошел к какому-то начинающему
молодому человеку, фигурировавшему в роли секретаря, и вручил ему свою
верительную грамоту от редакции "Нашей газеты". Он так же молча, как
швейцар, указал мне на отдельный стол. Как новичок, я забрался слишком рано
и в течение целого часа мог любоваться лепным потолком громадной
министерской залы, громадным столом, покрытым зеленым сукном, листами белой
бумаги, которые были разложены по столу перед каждым стулом, - получалась
самая зловещая обстановка готовившегося ученого пиршества. У меня что-то
заныло под ложечкой, и я начал чувствовать, что постепенно теряю свою
оригинальность, как человек, попавший на холод, теряет постепенно живую
теплоту собственного тела.
Прошло с четверть часа, пока я осмотрелся и заметил двух молодых
людей, шушукавшихся в углу залы. Это были, видимо, начинающие ученые,
которые забрались в качестве новичков тоже раньше других. Потом явились еще
и еще, и я мог наблюдать, как наука росла на моих глазах. Потом явились
среднего возраста жрецы науки, которые держали себя уже своими людьми. Они
разговаривали громко, фамильярно подавали руку секретарю и вообще проявляли
такую развязность, которая заставляла меня только завидовать, как
неудавшегося оригинала. Заседание открылось только с прибытием ученой
женщины, солидно занявшей главное место. Я не помню, как около моего
столика точно из земли вырос какой-то юркий молодой человек в золотых
очках, который спросил меня без всяких предисловий:
- Вы от какой газеты? Прежде от "Нашей газеты" приходил сюда Молодин.
Шустрый молодой человек оказался представителем большой
распространенной газеты и поэтому держал себя с соответствующим апломбом.
Затем явились еще два репортера - один прилизанный, чистенький, точно
накрахмаленный, а другой суровый, всклокоченный, с припухшими веками. Это
уже было свое общество, и я сразу успокоился.
Не буду описывать ход ученого заседания: секретарь читал протокол
предыдущего заседания, потом следовал доклад одного из "наших начинающих
молодых ученых" о каких-то жучках, истребивших сосновые леса в Германии,
затем прения и т.д. Мне в первый раз пришлось выслушать, какую страшную
силу составляют эти ничтожные в отдельности букашки, мошки и таракашки,
если они действуют оптом. Впоследствии я постоянно встречал их в жизни и
невольно вспоминал доклад в Энтомологическом обществе.
Тут же в первый раз я имел удовольствие видеть специально ученую ложь,
уснащенную стереотипными фразами: "беру на себя смелость сделать одно
замечание уважаемому докладчику", "наш дорогой Иван Петрович высказал
мнение", "не полагаясь на свой авторитет, я решаюсь внести маленькую
поправку" и т.д. Меня удивляло это обилие никому не нужных канцелярских
слов и торжественно-похоронное выражение лиц всех этих Иванов Петровичей,
фигурировавших здесь в роли столпов науки и отцов отечества. Сколько
ненужной лжи и дрянных, ненужных слов, интимной подкладкой которой служило
только то, что молодые подающие надежды энтомологи-черви скромно
подтачивали старые пни и гнилые колоды родной науки. Приблизительно
происходило то же, что с немецким лесом, который был съеден ничтожными
жуками.
Записал я все, что происходило, очень плохо, потому что отчасти был
занят совершенно посторонними наблюдениями, а отчасти потому, что не умел
еще быстро схватывать сущность доклада и прений. Поэтому, возвращаясь
домой, я испытывал прилив самого мрачного отчаяния... Какой я репортер для
ученых обществ?.. Что я буду писать и о чем? Никто не будет печатать мою
галиматью, а если "Наша газета" напечатает, то будет еще хуже, потому что
появится возражение. Одним словом, скверно, а всего сквернее то, что я
никак не мог вообразить себя умным человеком.
Вернувшись домой, я застал Пепку уже в постели. Он спал сном младенца,
и меня это огорчило: мне не с кем было даже поделиться своим отчаянием.
Вообще скверно... Я мог только попросить Федосью разбудить меня завтра в
шесть часов утра.
Утро было ужасное. Отчет должен был быть готов к восьми часам, и я
работал, как приговоренный к смертной казни. Нужно было вылепить из
отрывочных замечаний, занесенных в репортерскую книжку, хоть что-нибудь
осмысленное и до известной степени целое. Это была жестокая практика...
Убивало главным образом то, что нужно было кончить к восьми часам.
Пробило и восемь часов. Отчет был готов.
- Теперь неси его к Фрею, - говорил Пепко. - Его найдешь в трактире у
Симеониевского моста... Я сегодня туда не пойду.
Предстояло новое испытание. Мне казалось, что Фрей отнесется ко мне с
презрением и засмеется прямо в лицо. Но Фрей не высказал никаких особливых
враждебных чувств, а молча просмотрел мой первый опыт, молча сунул его себе
в карман и самым равнодушным тоном проговорил:
- Хорошо...
"Академия" тоже встретила меня равнодушно, точно я всю жизнь только и
делал, что писал отчеты о заседаниях Энтомологического общества.
Какой тяжелый день, какая тяжелая ночь! Нет ничего тяжелее и
мучительнее ожидания. Я даже во сне видел, как за мной гнались начинающие
энтомологи, гикали и указывали на меня пальцами и хохотали, а вся земля
состояла из одних жучков...
Наступило утро, холодное, туманное петербургское утро, пропитанное
сыростью и болотными миазмами. Конечно, все дело было в том номере "Нашей
газеты", в котором должен был появиться мой отчет. Наконец, звонок, Федосья
несет этот роковой номер... У меня кружилась голова, когда я развертывал
еще не успевшую хорошенько просохнуть газету. Вот политика, телеграммы,
хроника, разные известия.
- Напечатан? - спрашивает Пепко.
От волнения я пробегаю мимо своего отчета и только потом его нахожу.
"Заседание Энтомологического общества". Да, это моя статья, моя первая
статья, мой первородный грех. Читаю и прихожу в ужас, какой, вероятно,
испытывает солдат-новобранец, когда его остригут под гребенку. "Лучшие
места" были безжалостно выключены, а оставалась сухая реляция, вроде тех
докладов, какие делали подающие надежды молодые люди. Пепко разделяет мое
волнение и, пробежав отчет, говорит:
- Ничего...
- Как ничего?.. А что скажут господа ученые, о которых я писал? Что
скажет публика?.. Мне казалось, что глаза всей Европы устремлены именно на
мой несчастный отчет... Весь остальной мир существовал только как
прибавление к моему отчету. Роженица, вероятно, чувствует то же, когда в
первый раз смотрит на своего ребенка...
- Ничего... - тянул из меня душу Пепко. - Завтра ты отправляешься в
университет, на ученый диспут; какой-то черт написал целую диссертацию о
греческих придыханиях...
Как же это так, вдруг: вчера жучки, а завтра греческие придыхания? Я
только тут в первый раз почувствовал себя литературным солдатом, который не
имеет права отказываться даже самым вежливым образом...
VIII
Мое репортерство быстро пошло в ход, и в какой-нибудь месяц я
превратился в заурядного газетного сотрудника. Меня уже не смущала больше
моя пестрая визитка, потому что были и другие репортеры, которые настойчиво
желали быть оригиналами. Громадное неудобство этой работы заключалось в
том, что она отнимала ужасно много времени. Приходилось в день заседания
уходить из дому часов в семь вечера и возвращаться в час, а затем утром
писать отчет и нести его в трактир. Одни