Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
лить в него. Может быть,
даже она бросилась к нему на защиту и заслонила его от револьвера
какого-нибудь изгнанного поклонника. Но никто из посторонних не приезжал к
ним накануне покушения на убийство. Никто из их знакомых не был частым
посетителем в их доме. Впрочем, не стоит рассказывать во всех подробностях
эту старую историю.
До того самого дня, когда я должен был выступить в суде, я считал
необходимым только отрицать, что моя подзащитная совершила преступление, в
котором ее обвиняли, и доказывать, что она не могла этого сделать. И
только в последнюю минуту меня осенила гениальная мысль, разорвалась
завеса, скрывавшая тайну: все раскрыло показание сына обвиняемой, юного
Ива Вильнава, - вернее, не само показание, так как оно было
малозначительным и не дало ничего нового, а тот молящий и властный взгляд,
которым смотрела на него мать: она глаз с него не сводила до тех пор, пока
он не кончил своего показания и его не увели из зала суда, - тогда ее лицо
вдруг просветлело, все в ней изобличило внутреннее чувство успокоения. И
тут меня осенила мысль: я в своей речи обвинил сына, болезненного
подростка, ревновавшего мать к отцу, слишком горячо ею любимому. Я поразил
всех неопровержимой логикой и страстным красноречием. Моя
импровизированная речь знаменита до сих пор, ибо профессор Ф., по
собственному его признанию, нашел в ней в зародыше основу своей системы:
она способствовала более глубокому проникновению в психологию подростков,
помогла появлению новых методов лечения их неврозов.
Если я воскрешаю сейчас эти воспоминания, дорогая Иза, то вовсе не
потому, что надеюсь вызвать у тебя запоздавшее на сорок лет восхищение
моими талантами, которого ты не чувствовала в дни моего триумфа, когда
газеты обоих полушарий печатали статьи обо мне и помещали мой портрет.
Важно тут другое. Полное твое равнодушие в этот торжественный для меня час
моей жизни в полной мере показало мне, как я чужд тебе и как одинок. А в
это время у меня в течение нескольких недель был перед глазами пример
женской самоотверженной любви, - в тюремной камере я видел женщину,
которая приносила себя в жертву ради спасения своего ребенка, видя в нем
не столько своего любимого сына, сколько дитя своего любимого мужа,
наследника его имени. Ведь муж, жертва покушения, умолял ее: "Прими вину
на себя..." И из любви к нему жена решилась уверить весь мир, что она
преступница, что она хотела убить мужа, который был ей дороже всех на
свете. Побудила ее к этой жертве супружеская, а не материнская любовь.
(Дальнейшее развитие событий это подтвердило; она рассталась с сыном и под
разными предлогами всегда жила вдали от него.) А ведь какая-нибудь женщина
могла бы полюбить меня так же, как любила Вильнава жена. Во время процесса
мне часто приходилось с ним встречаться. Чем он был лучше меня? Довольно
красивый мужчина. В кем чувствовалась порода, но, должно быть, он был
недалек, - это доказывается его враждебным отношением ко мне после
процесса. А ведь я даровитый человек. Будь возле меня в ту пору любящая
женщина, - каких только высот я бы не достиг! Но ведь одинокий человек не
может всегда хранить веру в себя. Нам надо, чтоб возле нас был свидетель
нашей силы - кто-нибудь, кто ведет счет нанесенным ударам, отмечает удачи,
неудачи и увенчивает нас лаврами в день победы, - как когда-то в школе, в
день раздачи наград, получив похвальный лист и стопку книжек, я искал
глазами маму в толпе родителей, и под звуки военного оркестра, игравшего
туш, она мысленно возлагала да мою головенку, остриженную под машинку,
золотой лавровый венок.
Ко времени процесса Вильнава мама сильно сдала. Я Далеко не сразу
заметил это; первым признаком этого упадка была ее неожиданная
привязанность к черной собачонке, которая всегда неистово лаяла, как
только я приближался. Всякий раз когда я навещал маму, у нее только и
разговору было, что об этой собачке.
Впрочем, мамина нежность не заменила бы мне той любви, которая могла бы
спасти меня на решающем повороте моего жизненного пути. У мамы был один
порок: она слишком любила деньги, и этот порок я унаследовал от нее, -
сребролюбие у меня в крови. Мама, конечно, всячески уговаривала бы меня не
бросать адвокатуры, которая дает мне "хорошие деньги". А ведь я мог бы
стать литератором, меня усиленно приглашали сотрудничать и газеты и все
толстые журналы; на выборах левые партии предлагали мне выставить свою
кандидатуру в парламент от округа Ла-Бастид (человек, который после моего
отказа дал согласие баллотироваться, прошел без труда), - но я поборол
свое честолюбие, потому что хотел "зарабатывать хорошие деньги".
Да ведь и тебе этого хотелось, и ты дала мне понять, что никогда не
расстанешься с провинцией; меж тем женщине, которая любила бы меня, была
бы дорога моя слава, и она убедила бы меня, что искусство жить состоит в
том, чтобы жертвовать низменными аппетитами во имя высокой страсти. Дураки
газетчики поднимают шумиху и выражают притворное негодование по поводу
того, что тот или иной адвокат, став депутатом или министром, извлекает
кое-какие мелкие преимущества из своего положения. А лучше бы господа
борзописцы выражали свое восхищение твердостью выдающихся людей, которые
сумели установить разумную иерархию в мире своих страстей и предпочли
славу политического деятеля самым прибыльным судебным процессам. Если б ты
любила меня, ты исцелила бы меня от глупой алчности, которая выше всего
ставит непосредственную выгоду, заставляет гоняться за мелкой, жалкой
добычей - за гонорарами и пренебрегает "тенью могущества". А ведь не
бывает тени без реальности, тень - это часть реальности. Но куда там! У
меня оставалось одно утешение: "зарабатывать хорошие деньги". Идеал любого
лавочника!
Вот и все, что мне осталось, - деньги, нажитые за долгие и ужасные
годы. Вас одолевает безумное желание выманить их у меня. А мне невыносима
мысль, что они попадут в ваши карманы, хотя бы после моей смерти. Я ведь
говорил в начале своего письма, что хотел принять кое-какие меры, и вам бы
тогда ничего не досталось. И тут же я дал тебе понять, что я отказался от
этой мести. Но говорил я так, не зная, что в моем сердце ненависть - как
море: есть у нее свои приливы и отливы. Отхлынет она - я смягчаюсь. А
потом снова прилив, и мутная волна захлестывает меня.
С нынешнего дня, со дня "светлого праздника пасхи", когда вы сделали
попытку обобрать меня ради Фили и когда я видел, как вся семья собралась у
двери в кружок и следит за мной, меня преследует картина будущего дележа
моего наследства. Вот-то поднимется драка! Вы, как собаки, начнете
грызться из-за моих земель, из-за акций и прочих ценных бумаг. Земли вы
получите. А вот ценных бумаг уже нет. Да-с, те самые ценные бумаги, о
которых я упоминал в начале письма, - фью! Нет их, проданы на прошлой
неделе! И хорошо я сделал, что сбыл их с рук: с тех пор курс бумаг на
бирже падает с каждым днем. Все корабли идут ко дну, лишь только я убегаю
с них. Я никогда не ошибаюсь. Теперь у меня миллионы, миллионы чистоганом!
Вы их тоже получите... Получите, если мне это будет угодно. Но бывают дни,
когда я говорю: "Не достанется вам ни гроша!"
Слышу, как вы идете целой оравой по лестнице, перешептываетесь,
останавливаетесь на площадке, разговариваете, не боясь разбудить меня (у
вас уже решено, что я оглох); сквозь щель под дверью вижу свет от
зажженных свечей. Узнаю фальцет вашего милейшего Фили (у него как будто
все еще ломается голос), и вдруг раздается приглушенный женский смех,
фырканье, кудахтанье. Ты их журишь: "Перестаньте, как не стыдно! Он же не
спит!" Ты подходишь к моей двери, прислушиваешься, смотришь в замочную
скважину. Меня выдает лампа. Ты возвращаешься к своей стае и, должно быть,
шепчешь: "Не спит еще! Подслушивает". Все уходят на цыпочках, Опять
скрипит лестница, потом одна за другой затворяются двери. В пасхальную
ночь в доме собрались супружеские пары нашей семьи. И ведь я мог бы стать
живым стволом нашего генеалогического древа, тесно связанным со своими
молодыми отпрысками. По большей части в семье любят отца. Но ты была моим
врагом, и дети оказались во вражеском стане.
Пора теперь перейти к нашей междоусобной войне. Но сегодня уже не могу
писать, нет сил. Однако в постель я не лягу. Терпеть не могу лежать в
постели, даже когда здоровье этого требует. Зачем прятаться от смерти,
притворяясь покойником. Мне кажется, смерть не посмеет прийти, пока я
держусь на ногах. Чего же я боюсь? Страданий, мучительной агонии,
предсмертной икоты? Нет. Но ведь смерть - это небытие, ее можно выразить
лишь знаком отрицания - минус.
7
Пока трое наших детей были крошками, наша вражда оставалась скрытой.
Атмосфера в доме создалась тяжелая. Ты была глубоко равнодушна ко мне и ко
всему, что меня касалось, а поэтому не страдала из-за этой атмосферы, - ты
просто ее не замечала. Да меня почти никогда и дома не было. Утром я
завтракал один и в одиннадцать часов уезжал в суд. Меня поглощали дела,
семейным радостям я мог бы посвящать очень немного времени, но и это время
я, как ты, конечно, догадываешься, тратил на удовольствия совсем иного
рода. Почему же меня соблазнял самый грубый разврат, лишенный всего, что
обычно служит извинением распутству, сведенный к самой неприкрашенной
мерзости, без малейшей тени чувства, без малейшей, хотя бы притворной,
нежности? Ведь мне не трудно было бы заводить романы, которые вызывают в
хорошем обществе восхищение. Разве адвокату, и к тому же еще довольно
молодому, не приходится сталкиваться с соблазнительными просительницами?
Очень многие женщины, обращаясь ко мне по делу, видели во мне мужчину и
старались очаровать меня. Но я потерял веру в лукавых обольстительниц или,
лучше сказать, не верил, что действительно могу понравиться. С первого же
взгляда я угадывал, что женщины, готовые стать моими любовницами и
прилагающие все усилия к тому, чтобы я откликнулся на их призыв,
руководились корыстью. Меня замораживала предвзятая мысль, что все они
ждут для себя выгоды от этого сближения. Да почему не признаться еще в
одной причине? К трагической уверенности в том, что никто меня не любит и
не может полюбить, присоединилась подозрительность богатого скупца,
который боится, как бы его не надули, не стали бы вытягивать у него
деньги. Тебе-то я назначил определенную сумму на расходы. Прекрасно зная
мой характер, ты не решилась бы попросить у меня хоть на грош больше.
Впрочем, сумма была довольно солидная, и ты никогда ее не превышала. С
этой стороны мне ничто не угрожало. Но другие женщины! Я принадлежал к
числу тех дураков, которые убедили себя, что на свете существуют только
две категории женщин: бескорыстные, жаждущие любви, и пройдохи, которые
хотят только денег. А между тем у большинства женщин жажда любви уживается
с потребностью в поддержке, покровительстве, - им хочется, чтоб кто-нибудь
заботился о них, защищал, баловал... В шестьдесят восемь лет я вижу это
так ясно, что иной раз готов выть от отчаяния, - зачем я сам, собственными
руками отталкивал от себя любовь, и не из добродетельных чувств, а из
недоверия и мелкой скаредности. Было у меня в жизни несколько связей, но
едва начавшись, они обрывались, - то из-за моей нелепой подозрительности,
ибо я "дурно истолковывал самую невинную просьбу, то я сам становился
противен женщине за кое-какие мои повадки, которые и ты недолюбливала: за
споры с официантами в ресторанах или с извозчиками из-за чаевых. Я хочу
заранее знать, сколько должен платить. Я люблю, чтобы на все была такса.
Придется сделать постыдное признание: пожалуй, в разврате меня привлекало
то, что на него заранее установлены определенные цены. И разве у такого
человека, как я, есть что-нибудь общее между влечением сердца и голым
желанием. Влечение сердца, как мне казалось, у меня уж никогда не может
быть удовлетворено, а потому, едва оно зарождалось, я спешил его подавить.
Я стал великим мастером в искусстве убивать в себе всякое чувство в ту
минуту, когда воля еще играет в любви решающую роль, когда мы стоим на
грани страсти и еще вольны всецело отдаться ей или же вырваться из ее
оков. Я довольствовался простейшими отношениями, - теми, которые
покупаются за условленную заранее цену. Терпеть не могу, когда меня
надувают, но то, что я обязан заплатить, я всегда плачу. Вы вот все
кричите о моей скупости; между тем я никогда не задерживаю деньги по
счетам, не выношу долгов и всегда плачу наличными: все мои поставщики это
знают и восхваляют меня. Мне просто бывает невыносима мысль, что я кому-то
должен, хотя бы ничтожную сумму. Точно так же я понимал и "любовь". За
услугу плати чистоганом... Какая гадость! Нет, я слишком уж сгущаю краски,
слишком черню себя: все-таки я любил одну женщину, и она, кажется, любила
меня... Было это в 1909 году, на исходе моей молодости. Зачем обходить
молчанием этот роман? Ты знала о нем и припомнила мне его, когда тебе
понадобилось кое-что выторговать у меня.
Она была молоденькой гувернанткой, я спас ее от суда (она была под
следствием по обвинению в детоубийстве). Сначала она отдалась мне из
благодарности, но затем... Да, да, в тот год я изведал искреннюю любовь...
только все погубил мой ненасытный эгоизм. Мало того, что я держал ее в
бедности, чуть ли не в нищете, я еще требовал, чтобы она всегда находилась
в моем распоряжении, ни с кем бы не виделась, была бы всецело в моей
власти, зависела от приливов и отливов моего желания и услаждала меня в
редкие часы моего досуга. Она была моей собственностью, моей вещью.
Владеть, пользоваться, использовать себе на потребу, - эти мои стремления
распространялись и на людей. У меня натура рабовладельца. И вот однажды в
жизни я как будто нашел себе покорную жертву, отвечавшую всем моим
требованиям. Я держал ее под надзором, следил за каждым ее взглядом... Ах,
что ж это я!.. Забыл свое обещание не вести с тобой разговор на такие
темы. Скажу кратко: она уехала в Париж, - не могла выдержать.
"Ведь если б ты только с нами не мог ужиться, - не раз говорила мне ты,
- а то ведь все, решительно все боятся тебя, избегают тебя, Луи. Ты же сам
видишь!" Да, я видел это. В судебной палате меня всегда сторонились. Очень
долго меня не выбирали в Совет присяжных поверенных. А на пост старшины
сословия адвокатов выбирали не меня, а всяких кретинов, после которых мне
было бы стыдно занимать этот пост. Да в сущности зачем мне он? Только
лишние расходы на представительство, на приемы. Все эти почести обходятся
дорого, игра не стоит свеч. Тебе, наоборот, хотелось почета - ради детей.
Ты никогда ничего не хотела ради меня самого, всегда твердила: "Сделай это
ради детей".
"Через год после нашей свадьбы у твоего отца случился первый удар, и
доступ в усадьбу Сенон был для нас закрыт. Ты очень скоро привыкла к
Калезу и свила в нем себе гнездо. Меня ты отринула, но родной мой край
полюбила. Ты пустила корни в моей земле, но они не переплелись с моими
корнями. Дети всегда проводили каникулы в этом доме, в этом саду. Здесь
умерла наша дочка Мари. И смерть ее не исполнила твою душу ужасом, -
наоборот, ты считаешь священным местом ту комнату, где она, бедняжка,
страдала. Здесь ты лелеяла свой выводок, ухаживала за больными детьми,
сидела у их колыбели, читала наставления нянькам и гувернанткам. Между
этими вот яблонями натягивали веревки, на которых сушились выстиранные
платьица Мари и все эти милые детские одежки. Вон в той гостиной аббат
Ардуэн садился за пианино, собрав вокруг себя детей, и они пели хором,
причем пели не только псалмы и духовные-гимны, - "чтобы не рассердился
папа".
Летними вечерами, покуривая возле дома в саду, я слышал детские чистые
голоса, выводившие арию Люлли: "Ах, леса и скалы, прозрачные ключи..."
Спокойное счастье, в котором мне не было доли, - я это знал; запретная для
меня сфера чистоты и светлых грез: спокойная любовь, дремлющая волна,
льнувшая к берегу в нескольких шагах от моей скалы.
Стоило мне войти в гостиную, голоса умолкали. При моем появлении
обрывались все разговоры. Женевьева уходила, захватив с собой книгу. Одна
лишь Мари не боялась меня. Я подзывал ее, и она бежала ко мне; я хватал ее
в объятия, да она и сама ласково прижималась ко мне. Я слышал, как бьется
ее сердечко, - часто, часто, как у птички. А как только я, бывало, выпущу
ее, она упорхнет в сад... Мари!
Очень рано детей стало тревожить то, что я не хожу в церковь и ем
скоромное по пятницам. На их глазах между отцом и матерью шла борьба, но
очень редко она приводила к бурным стычкам, в которых, надо сказать, я
чаще всего терпел поражение. После каждой схватки продолжалась подземная
война. Ареной ее всегда был Калез, потому что в городе меня никогда не
бывало дома. Но перерыв в сессиях судебной палаты совпадал со школьными
каникулами, и два месяца (август и сентябрь) мы все были здесь в сборе.
Помню тот день, когда мы бросились друг на друга в лобовую атаку (по
поводу шуточки, которую я позволил себе в присутствии Женевьевы,
отвечавшей аббату Ардуэну урок по "закону божьему"); в этой ссоре я заявил
о своем праве оберегать разум моих детей, а ты - о своем долге охранять их
души. Я был разбит впервые, так как согласился, чтобы воспитание Гюбера
доверили отцам-иезуитам, а девочек отдали в пансион при женском монастыре.
Я уступил, поддавшись престижу, который всегда имели в моих глазах
"традиции семейства Фондодеж". Но я жаждал отплатить за поражение, а кроме
того, сделал в тот день важное открытие - нащупал единственное твое
больное место, я знал теперь, на какую тему завести разговор, чтобы ты
вышла из себя, позабыв о своем обычном равнодушии ко мне, и подарила бы
меня вниманием - хотя бы из ненависти. Наконец-то я нашел почву для
столкновений. Наконец-то я заставлю тебя вступить со мной в рукопашный
бой! Когда-то мое неверие в бога было для меня пустой формой, в которую
изливались, как струи расплавленного металла, унижения мелкого
крестьянина, разбогатевшего, но презираемого своими товарищами из высшей
буржуазии; теперь эта изложница заполнилась любовным разочарованием и
почти беспредельной ненавистью.
Как-то раз за столом снова разгорелась ссора. (Я спросил у тебя, что за
радость предвечному смотреть, как ты ешь в постные дни форель или лососину
вместо говядины). Ты вышла из-за стола. Я помню, каким взглядом смотрели
на меня наши дети! Я направился вслед за тобой в твою спальню. Ты не
плакала, говорила со мной совершенно спокойно. В тот день я понял, что ты
вовсе не смотришь сквозь пальцы на мой образ жизни, как я думал.
Оказалось, ты наложила руку на кое-какие письма, - они давали тебе
основание требовать в суде развода. "Я осталась с тобою из-за детей. Но
если жизнь с тобою будет грозить гибелью их душам, я колебаться не
стану..."
Да, ты без колебаний распростилась бы со мной и даже с моими деньгами.
При всей своей корысти ты готова пойти на любую жертву, лишь бы в душах
твоих детей остались нетронутыми заложенные в них "основы веры", то есть
куча ханжеских привычек, правил, формул - чистейшая-ерунда.
Тогда еще у меня не было в руках оружия против тебя - оскорбительного
письма, которо