Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
озабоченным. Он выглядел как человек, на которого обрушились
несколько неприятностей сразу, и сейчас он просто не знает, которой из них
заняться в первую очередь. Он протянул мне для рукопожатия вялую руку и
искоса глянул на меня. От него шибало ненавистью, запахом мрачным и сильным,
квинтэссенцией всего, что я почувствовал в Шерри за мгновение до того, как
чуть было не вырубился. И сейчас, стоя лицом к лицу с Тони, лицом к его
круглому лицу, я почувствовал тошноту: в нем таилась угроза, столь до
мелочей угадываемая (как будто бы задыхался в пластиковом мешке), что меня
охватило паническое желание покинуть их обоих, и я остался лишь потому, что
некий инстинкт говорил мне: при удушении первый миг всегда самый страшный.
Обратясь к Шерри, я с улыбкой сказал:
-- Можете себе представить? В полиции решили, что мне пора отсюда
сматываться.
-- В полиции служат умные люди, -- сказал Тони.
-- Так или иначе, они хорошо обо мне заботятся. Они были так
встревожены, что даже побеседовали с барменом после разговора со мной.
-- Здесь, в клубе, никогда ничего не бывает, -- сказал Тони, -- другое
дело в переулках. На улице. -- Но на лице у него вновь появилось выражение
озабоченности, словно ему предстояло отправить пять посылок, а под рукой
было только трое рассыльных.
-- В наши дни трудно на кого-нибудь положиться, -- сказал я.
-- Только на друзей, -- откликнулся он.
-- Друзьям это тоже надоедает. -- Это мое замечание не стоило ни гроша.
-- Ладно, ступай на сцену и пой, -- сказал Тони.
-- Я не в настроении.
-- Я тоже не в настроении. Не вешай на меня еще и это.
Она следила за выражением моего лица.
-- Расскажите анекдот, мистер Роджек.
-- Я расскажу стишок.
-- Давайте.
-- "Колдуньи-бздуньи -- сказал бздун-колдун".
-- Это первая строка вашего стишка?
-- Да. А хотите послушать вторую?
-- Хочу.
-- Но это будет уже самая последняя.
-- Давайте.
-- "От бздуна и слышим, -- ответили колдуньи".
Она разразилась таким веселым хохотом, как будто серебряная колдунья и
черная колдунья принялись биться друг о дружку крыльями.
-- Повторите, -- попросила она.
-- "Колдуньи-бздуньи, -- сказал бздун-колдун. От бздуна и слышим, --
ответили колдуньи".
Она заставила меня прочитать стишок еще раз, чтобы запомнить. И
ласковой улыбкой озарила мрак на лице Тони.
-- Ты собираешься петь? -- спросил он.
-- Я спою только одну песню.
-- Что это значит -- только одну песню?
-- Стишок мистера Роджека немного развеселил меня. Но я спою только
одну песню или же не буду петь вовсе.
-- Ступай на сцену, -- сказал Тони.
Когда она уже поднялась на эстраду, Тони повернулся ко мне и сказал:
-- Исполнит все отделение.
Но Шерри о чем-то шепталась с пианистом. Я видел, как он затряс головой
и улыбнулся слабой улыбкой слабого человека. Пока они разговаривали, его
пальцы нервно барабанили по клавишам, выстукивая мотив: "Дружок., не дури,
дружок не дури, и в голову это себе не бери".
Шерри подошла к микрофону и улыбнулась. "И в голову это себе не бери",
-- пробормотала она и, кажется, поймала какую-то электронную нить в
микрофоне, потому что звук вдруг широко разлился и сразу же перешел на визг.
Она прикрыла микрофон рукой, улыбнулась десятку клиентов, еще остававшихся в
заведении, и сказала:
-- Пора завтракать.
Раздались жидкие хлопки.
-- Понятно, что нам всем страшно выйти на улицу и увидеть солнышко.
-- Там дождь, -- крикнул судья, и кто-то хохотнул.
-- Да, ваша честь, но в суде уже взошло солнышко, -- ответила Шерри,
что вызвало новые смешки. -- Да, нам всем страшно идти завтракать, но я спою
вам одну песенку, а потом мы разойдемся по домам. Точка.
-- Она дурачится, -- сказал Тони. Его голос был заботливо закутан во
что-то мягкое, и все же глухо звенел, как крышка канализационного люка,
поднятая со своего места и брошенная рядом на асфальт. -- Только дурачится,
-- повторил он.
-- Вот именно, -- сказала Шерри. -- Давайте похлопаем?
Она хлопнула в ладоши, и несколько ленивых хлопков ответило ей. Затем
вступил пианист. Шерри решила исполнить церковную песнь.
Каждый день с Иисусом
Слаще, чем вчера.
День за днем все слаще.
Я его сестра.
Она сделала паузу между куплетами, посмотрела на публику и молитвенно
сложила руки. Казалось, она вот-вот расхохочется во все горло.
Своего Спасителя
Повстречать пора.
Каждый день с Иисусом
Слаще, чем вчера.
Изо всех спетых ею в ту ночь песен эта была самой лучшей. В ней она
выражала себя полней всего. Военизированным отрядом в мое сознание вошла
Южная Баптистская Конгрегация женщин из маленького городка, свет играл в
стекле бокалов, как играл бы на стеклах их очков, полотняно-белые лица с
вертикальной складкой над верхней губой, страсть, лишь чуть спугнутая
праведностью, безумье в глазах, то нездоровое вожделение, что свищет своим
бичом над пустыми могилами, богобоязнь, запертая в ревматические суставы.
"День за днем все слаще. Я его сестра", -- пела Шерри, время от времени
опережая не поспевавшего за нею аккомпаниатора, с плотской радостью в горле,
бальзам для крапивных волдырей, которые эти люди, должно быть, оставили у
нее на теле, и все же исполнение было по-настоящему искусным, потому что она
не испытывала к ним никакой ненависти, ведь они тоже были колдуньями,
отвратительными старыми маленькими колдуньями или ведьмами, но и они умели
кого-то любить: племянника, или братца, или нестарого дядюшку, давным-давно
уже умершего, они держали чьи-то старые письма в связке, перетянутой
резиночкой, или заботились о какой-нибудь забеременевшей греховоднице; в
ледяных замках их старческой подагры расцветал цветок Иисусовой крови,
романтически напоминая им о некоем слабосильном, умершем любовнике и о жизни
на ветру этой давней потери. "Каждый день с Иисусом слаще, чем вчера..."
"Пойте со мною", -- сказала Шерри, и я, словно став в свои немолодые годы
подростком, воссоединившимся со своим возрастом после стольких лет ожидания,
вскочил на ноги и запел с нею, раскачивая стакан с двойным виски широкими
движениями руки, как камень, используемый в качестве маятника. "Слаще, чем
вчера".
Мы были наедине друг с другом. Испарения дурмана струились от нее ко
мне и затем парили, улетая обратно, а пианист лишь время от времени
вторгался в наше одиночество, подобно мыши из мультфильма, суетящейся на
брачном пиру здоровенных котов. И никого это не оставило равнодушным. Только
что вошедший в кабак пьяница бормотал за нами последнее слово каждой
строчки, а потаскушки, сидевшие с судьей, начали подпевать нежным тихим
фальцетом, отчего судья чуть не испепелил их своим взглядом. Остальные
пребывали в молчании. Тони кипел от ярости. Шерри сошла с эстрады, подошла к
нему и сказала:
-- Ну вот и конец. Увольняюсь.
-- Ты не увольняешься, -- сказал Тони, -- тебя выгонят. С треском. Ты
просто спятила.
-- У меня, Тони, есть американский флаг, и я подарю его тебе на
Рождество. Чтобы тебе было на чем кушать.
-- Теперь, детка, ты будешь петь в ванной. И больше нигде. Я позабочусь
о том, чтобы тебя в этом городе ни в один кабак и на порог не пускали.
-- Мне надо переодеться, -- сказала Шерри.
-- Я подожду, -- ответил я.
И вот мы с Тони остались вдвоем. Мы старались не глядеть в глаза друг
другу и стояли рядом, словно испытывали один другого; он был здесь, и я тоже
был здесь, два исчадия бездны в глубоководном океанском гроте, избегнувшие
назойливого внимания прочих обитателей моря. Тони был сер лицом, кожа цвета
асфальта. Я почувствовал, что под этим асфальтом он меня мысленно и хоронит,
и тогда я призвал на помощь Дебору. Сколько раз, беседуя с Деборой, я
хватался рукой за горло -- вне всякого сомнения, она проводила воображаемым
лезвием по моей шее от одного уха до другого. Что ж удивляться тому, что она
верила в чудеса. А теперь я, в свою очередь, сунул руку в карман, нащупал
там нож, неким мыслительным усилием переместил его в ладонь, раскрыл и
вонзил стремительно рванувшееся вперед лезвие в шею Тони, как раз под
адамово яблоко. "Так и надо, -- сказал голос Деборы в моем мозгу, --
наконец-то ты чему-то научился. Теперь присыпь рану солью". -- "Где мне
взять соль?" -- спросил я у нее. -- "Выдави из слез у того, кого этот
человек способен унизить. Там ты найдешь соль. И вотри ее в рану".
И вот я взыскал некоей дистиллированной печали, и игра моего
воображения была так сильна, что кончики пальцев почувствовали прикосновение
белых кристалликов, которые надлежало перенести на шею Тони, а затем
какая-то часть моего мозга принялась старательно втирать их.
Я почувствовал, что ему стало не по себе. Он переступил с ноги на ногу.
Затем заговорил:
-- Душно здесь.
-- Да.
-- Скверная история с вашей женой.
Этого ему показалось мало.
-- Я ее знавал, -- сказал он.
-- В самом деле?
-- Я держу еще один кабак в другом конце города. И там она бывала с
друзьями. Довольно часто.
Шерри вышла из своей уборной. На ней было деловое платье и плащ, в руке
-- чемодан.
-- Пошли отсюда, -- сказала она мне и, не удостоив Тони взглядом,
направилась к двери. Я последовал за нею, но в центре позвоночника у меня
возникло ощущение, будто Тони раскрыл нож и сейчас вонзит его мне в спину.
-- Да, мистер Роджек, -- сказал Тони, -- ваша жена была баба что надо.
Первый класс.
-- Знаете ли, -- ответил я ему, -- мне очень жаль, что у вашего дяди
такие неприятности.
-- Он с ними разберется, -- сказал он мне в спину.
Это было последним, что я услышал там, и мы с Шерри вышли на улицу.
Мы завтракали в какой-то забегаловке маленькими английскими булочками с
чаем и почти все время молчали. В какой-то момент, поднося чашку к губам, я
заметил, что рука у меня дрожит. И Шерри это тоже заметила.
-- Ну и ночка у вас была, -- сказала она.
-- Дело не в ночке. А в том, какое мне предстоит утро.
-- Вы боитесь того, что произойдет в ближайшие часы?
-- Я всего боюсь, -- сказал я.
В ответ она не засмеялась, а просто кивнула.
-- Я ходила к психоаналитику, -- сказала она.
-- А была причина?
-- Суицидальное настроение.
-- С красивыми женщинами это бывает.
-- Все было куда паршивей.
-- Вот как.
-- А вам не кажется, что порой наступает момент, когда разумнее всего
совершить самоубийство?
-- Возможно.
-- Особенно, если это ваш последний шанс.
-- Пожалуйста, объясните.
-- Вам случалось жить с мертвецами? -- спросила она с деловитым
выражением на лице.
-- Нет. Не знаю. В самом деле не знаю.
-- Ну, ладно. Я жила у отца с матерью, и все время, пока я росла, они
были мертвецами. Они умерли, когда мне было пять лет и пять месяцев. Погибли
в автомобильной катастрофе. И я осталась со старшим братом и сестрой.
-- Но они о вас заботились?
-- Какое там, -- сказала Шерри. -- Они оба полусумасшедшие.
Она закурила сигарету. Круги у нее под глазами казались черными от
усталости, зеленый цвет на кромке век переходил в пурпурный и выцветал,
струясь по щекам, в бурую желтизну.
-- Если живешь с мертвецами, -- сказала она, -- то со временем
начинаешь понимать, что в определенном году есть определенный день, когда
они ждут тебя и готовы принять тебя с распростертыми объятиями. И этим днем
нужно воспользоваться. Потому что иначе ты можешь умереть в такой день,
когда тебя никто не ждет, никто не встречает, и тогда тебе приходится просто
скитаться. Поэтому-то, когда этот день настает, ощущаешь столь сильный порыв
к самоубийству. И я поняла, что такой день для меня наступил. И не
воспользовалась им. Вместо этого кинулась к психоаналитику.
-- Ну, хорошо, -- сказал я, -- возможно, вам и надо было
воспользоваться шансом, который вам в этот день представился. Но если вы
осознали это и через это прошли, то, может быть, в следующий раз вас не
потянет на самоубийство так сильно. А может быть, всему этому просто не
стоит придавать чересчур большое значение.
-- Вы оптимист, -- сказала она и дотронулась до моей руки. -- Вам все
еще страшно?
-- Уже не настолько, -- ответил я и солгал. Страх и угроза витали над
моей утешительной речью. Не бояться смерти, быть готовым к ее приходу, --
иногда мне казалось, что я боюсь смерти сильнее, чем кто-либо другой. Я был
не готов к ней, совершенно не готов.
-- Сейчас полнолуние, -- сказал я, -- сколько оно еще продлится?
-- Еще три дня.
-- Понятно.
-- Вы сказали, что боитесь. Вы имели в виду женщин?
-- Порой мне кажется, что мне нечего с ними делать.
-- Нечего делать?
Я чуть было не поведал ей того, о чем никогда не говорил никому
другому.
-- Мне бы не хотелось это обмусоливать, -- сказал я.
Я не решился сказать ей, что, находясь в постели с женщиной, редко
представлял себе, что созидаю жизнь, напротив, ощущал себя пиратом,
совершающим разбойничий налет на жизнь, и что в тайниках моей души жил страх
-- да, там была самая сердцевина моего страха, -- перед судом, который
должен был состояться в глубине женского лона. Я почувствовал, что у меня
чуть вспотела спина.
-- Как насчет того, чтобы немного выпить? -- спросил я. -- У вас дома
найдется выпить?
-- Ко мне нельзя, -- сказала Шерри. -- Тони будет звонить каждые
четверть часа. Потом пошлет кого-нибудь, чтобы тот барабанил в дверь.
-- Да и ко мне нельзя. Там покоя не дадут. Репортеры, друзья, коллеги
и, так сказать, родственники.
Барней Освальд Келли возвращался в город. Он возвращался в город, если
Робертс мне не солгал, но с какой стати он стал бы лгать? Мысль о моем
тесте, которого я за все время супружества не видел и восьми раз, но знал
достаточно хорошо, чтобы его опасаться, была чрезвычайно серьезна, но, так
или иначе, я отбросил ее -- примерно так же, как отбрасываешь мысль о
возмущении народных масс где-нибудь в Азии.
-- Да, -- сказал я, -- от моего дома лучше держаться подальше.
-- А в отель я не хочу.
-- И я тоже.
Она вздохнула.
-- Есть еще одно место. Совершенно особое. Крайне интимное.
-- Я пойду туда с величайшим почтением.
-- Слишком рано нам там появляться.
-- Но у нас нет выбора, принцесса.
-- Ох, Стив, -- сказала Шерри. -- "От бздуна и слышим".
5. СЦЕПКА СТИЛЕЙ
Холодным туманным утром, под небом столь серым, словно оно тщилось
сравняться с дыханием мокрых городских улиц, мы поехали на такси в Нижний
Ист-Сайд и там, вскарабкавшись на шестой этаж какого-то дома, минуя сладкий,
с примесью гнилого дерева, запах дешевой винной лавки, вверх по лестнице, с
грязной лампочкой на каждой площадке, одетой в проволочную клетку с налипшею
на нее пылью, такой же плотной и пышной, как мох. Мусорные баки стояли у
дверей -- острый проперченный запах пуэрториканской стряпни, запах тмина,
свиной требухи и загадочных приправ, запах откровенной нищеты. На каждой
площадке зияла распахнутая дверь уборной, пол вокруг унитаза был влажен.
Зловоние трущобной канализации внушало ужас стародавних времен, наводило на
мысль о том, сколь болезненна сама болезнь, сколь испорчено содержимое
испорченных кишечников. Поднимаясь по этой лестнице, я был не столько
любовником, сколько солдатом, пересекающим вражескую территорию. "Разучись
любить, -- говорил запах, -- и ты не будешь от меня отличаться". Кое-где за
стеной звучали мамбы, какая-то девочка орала в безумном страхе, как будто ее
забивали до смерти, и на каждой площадке из приоткрытой двери на нас
таращились карие глаза -- в пяти футах от полу, в трех футах, всего в одном
футе -- это был годовалый малыш, еще не научившийся твердо стоять на ногах.
Шерри достала ключи и отперла дверь, вставив два ключа в два замка, они
открылись со скрежетом, на удивление замогильным для таких маленьких
цилиндриков, и я физически ощутил, что уши, составляющие одно целое с
яркими, как у мартышек, глазами, услышали этот звук.
-- Я обычно бегом взбегаю, -- сказала Шерри. -- Прихожу, бывает и в три
часа ночи, и в час дня, и всегда они на меня смотрят.
Она сняла пальто, закурила, отбросила сигарету в сторону, зажгла
газовый обогреватель, подошла к буфету и достала оттуда два стакана и
бутылку. Холодильник был старый разбитый двухкамерник, и грязный запах
речного льда шел от свинцово-серых кубиков, которые она выдавливала из
ванночки. Я хотел было помочь ей, но она справилась сама, быстрым движением
вывернув ванночку, и продолжала спокойно болтать, моя посуду в раковине, а
водопровод рычал, как пяток старых псов, сон которых внезапно потревожили.
-- Здесь жила моя сестра. Она хотела учиться живописи. Поэтому я
немножко ей помогала. Совсем немножко. Обставляла все здесь она.
-- А потом уехала?
Ответ последовал после некоторой паузы:
-- Да, теперь это моя квартирка. Иногда я виню себя в том, что держу
ее, хотя редко ею пользуюсь, а эти несчастные живут друг у друга на голове.
Но здесь жила моя младшая сестра. И мне не хочется расставаться с этой
квартирой.
Вся квартира состояла из одной-единственной комнаты -- жилой,
обеденной, спальни и кухни -- площадью двенадцать футов на двадцать пять.
Стены были покрашены белой краской, изрядно облупившейся, обивка мебели
свидетельствовала о неискушенности, томатно-оранжевая, красная, зеленая, --
из тех, что привлекают молодую особу, впервые оказавшуюся в Нью-Йорке и
ничего не знающую о моде и стиле. Здесь была двухспальная кровать без
изголовья, кушетка со сломанной ножкой, столик для бриджа, два раскладных
металлических кресла, походный стульчик кинорежиссера и мольберт. На стене
висело несколько картин без рам, но в некоем их деревянном подобье, а из
двух окон открывался вид на кладбище -- одно из немногих кладбищ,
сохранившихся на Манхэттене.
-- Это ваша сестра рисовала? -- спросил я. Мне не хотелось задавать
этот вопрос, но чувствовалось, что она ждет его.
-- Да.
-- Надо бы поглядеть.
И вдруг я почувствовал раздражение, какой-то признак усталости:
адреналин в крови загорелся желанием подбавить алкоголя. Когда-нибудь, через
несколько часов или же завтра, наступит момент, когда я лягу и смогу уснуть
-- если мне, конечно, этого захочется, -- и тогда воспоминания о только что
прожитой ночи восстанут передо мной, как изуродованные трупы на поле брани.
А пока я еще пребывал в магическом кругу алкоголя, в золотой колеснице,
обитой красным бархатом, и в этой колеснице мог проехать по полю,
оглядываясь на каждый поднявшийся с земли труп, и у всех у них было лицо
Деборы.
Мне не хотелось рассматривать картины. Я уже успел кое-что разглядеть:
в сестре Шерри было слишком много мрачности, слишком много глупости, воды и
ваты, маниакальная грань, причем чрезвычайно зыбкая.
Картины являли собой печальный контраст с томатно-оранжевой и
ярко-зеленой мебелью. Взбалмошная, должно быть, девица. Я помедлил в
нерешительности, прежде чем продолжать осмотр. Я ощущал в себе напряжение,
подобное прикусу лошади, которой не терпится пуститься в галоп. Проще
говоря, я чувствовал себя заядлым кур