Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
авить. Но она
шагнула на подоконник и бросилась вниз. И мне почудилось, будто что-то
отхлынуло от нее, когда она бросилась вниз, и ударило меня по лицу. -- Меня
начала бить дрожь, картина, нарисованная мною, казалась вполне реальной. --
А потом я не помню, что случилось. Кажется, я чуть не прыгнул вслед за ней.
Но, как видите, не прыгнул. Вместо этого я вызвал полицию и позвонил
служанке, а потом, наверно, на какое-то мгновение потерял сознание, потому
что очнулся на полу. И тогда я подумал: "Ты виновен в ее гибели". Так что,
Робертс, полегче на поворотах. Все это было страшно трудно.
-- Да, -- задумчиво протянул Робертс, -- кажется, я вам верю.
-- Прошу прощения, -- сказал О'Брайен. Он неловко поднялся с кресла и
вышел.
-- Остаются некоторые формальности, -- сказал Робертс. -- Если вы не
против, надо поехать в морг для официального опознания тела, а затем заехать
в участок и составить протокол.
-- Надеюсь, мне не придется рассказывать эту историю по многу раз.
-- Только один раз, для полицейского стенографиста. Все детали можете
опустить. Никакого рая, ада, рака, ничего в таком духе. Никаких
подробностей. Просто что она совершила это у вас на глазах.
О'Брайен вернулся с другим детективом, которого мне представили как
лейтенанта Лежницкого. Он был поляк. Ростом примерно с Робертса, пожалуй,
даже более сухощавый, похоже он страдал от тяжелой язвы, потому что
перемещался короткими скованными движениями. Его глаза были мрачного
желто-серого цвета с почти стальным, тусклым блеском. Волосы
серовато-черные, как чугун, и серая кожа. Ему было лет пятьдесят. Как только
нас познакомили, он втянул в себя воздух быстрым вдохом боксера. А потом
натянуто улыбнулся.
-- Почему ты убил ее, Роджек? -- спросил он.
-- В чем дело? -- вмешался Роберте.
-- У нее сломан шейный позвонок. -- Лежницкий посмотрел на меня. --
Почему ты не сказал, что задушил ее, прежде чем выкинуть из окна?
-- Это неправда.
-- Экспертиза показывает, что это правда.
-- Не верю. Моя жена упала с десятого этажа, а потом ее переехал
автомобиль.
Робертс вернулся в кресло. Я посмотрел на него, словно он был моим
главным союзником и самым верным другом, и он подался вперед по направлению
ко мне и сказал:
-- Мистер Роджек, каждый год мы имеем дело с массой самоубийц. Они
принимают таблетки, вскрывают вены, стреляют себе в рот из пистолета. Иногда
они выбрасываются из окна. Но за все годы, что я состою на службе, я ни разу
не слышал, чтобы женщина выбросилась из окна на глазах у собственного мужа.
-- Чего не было, того не было, -- сказал О'Брайен.
-- Тебе, старина, пора обзавестись адвокатом, -- сказал Лежницкий.
-- Не надо мне никакого адвоката.
-- Вставайте, -- сказал Робертс, -- и поехали в участок.
Они все разом поднялись, и я почувствовал их настроение. Это был запах
охотников, сидящих в чересчур натопленном охотничьем домике в ожидании
рассвета, в стельку пьяных после бражничанья всю ночь напролет. Я уже стал
для них просто дичью. Встав, я почувствовал, как на меня накатывается
слабость. Адреналин в крови не просыпался. Я претерпел больше, чем ожидал, и
испытывал сейчас такое же удивление, какое испытывает боксер, в самый разгар
поединка обнаруживший, что ноги у него стали ватными, а руки утратили силу.
Они провели меня через холл, Руты там не было, но из ее комнаты
доносились голоса.
-- Специалисты уже прибыли? -- спросил Лежницкий у полисмена, стоявшего
при входе.
-- Они уже там, -- ответил тот.
-- Передайте им, что я даю стопроцентную гарантию насчет этого и
стопроцентную гарантию насчет истории наверху.
И он вызвал лифт.
-- Надо бы вывести его черным ходом, -- сказал Робертс.
-- Нет уж, -- ответил Лежницкий, -- пусть посмотрит в глаза газетчикам.
Они ждали на улице, человек восемь-десять, и сразу же в причудливой
пляске закружились вокруг нас, засверкали лампы-вспышки, вопросы сыпались
один за другим, их лица были напряжены и жадны. Они напоминали стайку
двенадцатилетних нищих в каком-нибудь итальянском городке: истеричные, почти
одичавшие, заранее предвкушающие, что им швырнут монетки, и поскуливающие от
страха, что монетки могут и не перепасть. Я не пытался спрятать от них лицо
-- более всего я боялся увидеть себя завтра на газетной полосе, прикрывающим
лицо руками или шляпой.
-- Ну что, Лежницкий, он укокошил ее? -- закричал один из них.
Другой протолкался ко мне, его лицо лучилось благожелательностью, как
будто он пытался внушить, что из всей толпы я могу доверять только ему.
-- Не хотите ли сделать заявление для прессы, мистер Роджек? --
настойчиво спросил он.
-- Никаких заявлений, -- ответил я.
Робертс усадил меня на заднее сиденье.
-- Эй, Робертс, -- закричал один из газетчиков, -- что ставить в
заголовок?
-- Самоубийство или как? -- уточнил другой.
-- Формальности, -- ответил Робертс, -- обычные формальности.
По толпе прокатился легкий ропот недовольства, какой возникает на
спектакле, когда объявляют, что в главных ролях сегодня занят второй состав.
-- Поехали, -- сказал Робертс.
Он уселся на переднее сиденье рядом с водителем, а я оказался зажат на
заднем сиденье между Лежницким и О'Брайеном. Это был потрепанный седан без
опознавательного знака, и, как только мы тронулись с места, на меня через
окно обрушились новые вспышки, и я услышал, как газетчики бросились к своим
машинам.
-- Зачем ты это сделал?! -- заорал Лежницкий мне в ухо.
Я ничего не ответил. Я старался казаться подавленным, как и должен
выглядеть человек, на глазах у которого выбросилась из окна его жена, а
докучливый сыщик был в этом случае не более чем дворнягой, лающей на меня,
но мое молчание было, конечно, злобным, потому что от Лежницкого исходил
запашок насилия, сходный с гниением, а сидевший по другую руку от меня
О'Брайен, прежде источавший что-то приторно сладкое и несвежее, благоухал
теперь по-иному: легким бздежем легавого перед поединком с преступником.
Руки ерзали у них по коленям. Они рвались в бой. У меня было ощущение, что,
стиснутый этой парочкой, я не продержусь и тридцати секунд.
-- Ты задушил ее чулком? -- спросил Лежницкий.
-- Голыми руками, -- мрачным и гулким голосом отозвался О'Брайен.
Пошел дождь. Легкая морось, почти туман, в нежном освещении повисла над
улицами. Я ощущал биение собственного сердца так, словно оно было канарейкой
у меня в руке. Оно билось не сильно, с какой-то безнадежной усталостью, я
казался себе барабаном, внутри которого колотилось, случайно угодив туда,
сердце, отзвуки его биения проникали наружу, и каждый сидящий в машине мог
их расслышать. За нами следовали несколько машин, разумеется, фотографы и
репортеры, свет их передних фар придавал поездке причудливый комфорт.
Подобно птице, запертой в клетке в темной комнате, я принимал эти огни за
напоминание о родном лесе, я чувствовал себя раздавленным биением
собственного сердца, словно только сейчас начал испытывать настоящий страх,
способный гнать меня через все барьеры волнения, пока сердце мое не
разорвется и я не вылечу наружу на свидание со смертью. Люди в машине были
залиты красным светом, затем зеленым, затем снова красным. Я, похоже, был
готов потерять сознание. Сидеть между ними было сродни удушению -- я ощущал
себя лисой на болоте, обложенной со всех сторон собаками. Во мне пробудился
сладкий испуг загнанного зверя, потому что, если опасность разлита в воздухе
и твои ноздри воспринимают ее столь же отчетливо, как прикосновение чужого
языка к твоей плоти, сладка становится и надежда на то, что, может быть, ты
все-таки останешься в живых. Из глубины города доносилось что-то, подобное
шепоту чащи, и, как мартовская ночная весть, через раскрытое окно до меня
донесся первый запах весны, похожий на запах первого пробуждения любви к
женщине, которая до этой минуты всего лишь уступала твоей любви.
-- Решил кокнуть жену и жениться на служанке? -- спросил Лежницкий.
-- Ты задушил ее, -- гулким голосом сказал О'Брайен. -- Зачем ты
задушил ее?
-- Робертс, -- сказал я, -- не могли бы вы заткнуть этих ублюдков?
В этот миг им так не терпелось поколотить меня, что я почувствовал, как
волна безысходности выплеснулась из руки Лежницкого и ударила меня по лицу
так же, как била по глазам лампа-вспышка. Они сидели рядом со мной, положив
руки на колени, покачиваясь, -- Лежницкий на мускульном ходу поршня, а
О'Брайен -- трясясь, как выброшенная на берег морская медуза.
-- Повтори-ка это еще разок, и я уделаю тебя рукояткой пистолета, --
сказал Лежницкий. -- Тебя предупредили.
-- Нечего угрожать мне, приятель.
-- Проехали, -- сказал Робертс, обращаясь к нам. -- Кончайте.
Я откинулся на спинку сиденья, сознавая, какую опасность на себя
навлек. Теперь адреналин бушевал в их крови, как чернь в часы бунта.
Остаток пути мы ехали молча. Их тела были так перегреты яростью, что
моя кожа получила нечто вроде ожога, как бывает, если пересидишь под
ультрафиолетовой лампой.
Опознание в морге заняло лишь несколько минут. Мы прошли по коридору,
смотритель шел впереди, отпирая одну дверь за другой, и очутились в
помещении, где на столах из нержавеющей стали лежали под простынями два
трупа и стояли холодильники, в которых держат тела. Свет был цвета китовьего
подбрюшья, ненатуральная белизна флюоресцентных ламп, и здесь царило
какое-то новое молчание, мертвая тишина, некая полоса пустоты без всяких
отголосков событий, оставшихся позади, мертвая тишина пустыни. В носу у меня
свербило от запахов антисептика и деодоранта и того, другого запаха --
вялого запаха бальзама и фекальных вод, прокладывающего себе путь в спертом
воздухе. Мне не хотелось глядеть на Дебору. Когда откинули простыню, я
бросил лишь беглый взгляд, и все же явственно увидел открытый глаз, твердый,
как мрамор, мертвый, как глаз мертвой рыбы, -- ее прекрасное лицо распухло,
красота навеки исчезла.
-- Пойдемте отсюда, -- сказал я.
Смотритель вернул простыню на место профессиональным поворотом
запястья, рассчитанным, чуть небрежным, но неторопливым, не без некоторой
церемонности. Ему была присуща та же несимпатичная угрюмость, какая бывает у
уборщиков в мужских туалетах.
-- Доктор прибудет через пять минут, -- сказал он. -- Вы подождете?
-- Передайте ему, пусть позвонит нам в участок, -- сказал Лежницкий.
На столе в углу, в конце этого большого помещения, я увидел миниатюрный
телевизор, размером не больше настольного радиоприемника. Звук был
приглушен, изображение то ярко вспыхивало, то гасло, то вспыхивало опять, и
у меня возникла бредовая мысль, будто оно беседует с неоновыми лампами и они
отвечают ему. Я был в полуобморочном состоянии. Когда мы прошли коридорами и
покинули госпиталь, я наклонился и попытался проблеваться -- но только
почувствовал вкус желчи во рту, да подарил фотографу еще один снимок.
По дороге все опять молчали. Какой бы участи Дебора ни заслужила, этот
морг был для нее неподходящим местом. Я стал размышлять о собственной смерти
и о том, как моя душа (когда-нибудь в грядущем) будет пытаться подняться и
вырваться из мертвого тела. В этом морге (ибо видение моей смерти явилось ко
мне там) нежные составляющие моей души задохнулись под парализующим
воздействием дезодорантов, а надежда угасла в диалоге между неоновыми
лампами и телевизором. Я впервые ощутил собственную вину. Было преступлением
отдавать Дебору в морг.
У входа в участок толпилось еще больше репортеров и фотографов, и снова
они закричали и заговорили все разом.
-- Это он ее пришил? -- заорал один.
-- Вы его сцапали? -- добивался другой. -- Что же это, Робертс, что же
это было?
Они пошли следом за нами, их остановили лишь на пропускном пункте, где
какой-то полисмен восседал у расчерченного на квадраты табло, которое всегда
напоминало мне о трибунале (хотя до сих пор я видел такое только в фильмах),
и вот мы очутились в чрезвычайно большом помещении, может, шестьдесят футов
на сорок, стены которого до уровня глаз были выкрашены в функционально
зеленый цвет, а выше -- в столь же функционально коричневатый, краска
выцвела, а местами облупилась, потолок же состоял из грязно-белых,
восемнадцатидюймовых в поперечнике плит, каждая из которых была украшена
цветком, который, по мнению его изготовителя, жившего в девятнадцатом
столетии, должен был изображать собой геральдическую лилию. Кругом стояли
столы, штук двадцать, и, кроме того, в помещении было два маленьких бокса.
Робертс остановился в дверях между пропускным пунктом и этой комнатой и
сделал короткое заявление для прессы:
-- Мы вовсе не задерживаем мистера Роджека. Он просто помогает нам,
согласившись прийти сюда и ответить на наши вопросы. -- После чего захлопнул
у них перед носом дверь.
Робертс подвел меня к столу, и мы сели. Он достал какое-то досье и
заполнял его в течение пары минут. Затем поднял на меня глаза. Мы опять
остались вдвоем, -- Лежницкий и О'Брайен куда-то исчезли.
-- Вы заметили, -- сказал Робертс, -- что я оказал вам сейчас услугу?
-- Заметил.
-- Ладно, но меня от этого просто воротит. Терпеть не могу таких вещей.
И Лежницкий с О'Брайеном, кстати, тоже. Должен сказать вам: Лежницкий
превращается в зверя, когда дело доходит до такого материала. Он убежден,
что вы ее убили. Он думает, что вы сломали шейный позвонок шелковым чулком.
И надеется, что вы сделали это за пару часов до того, как выкинули ее из
окна.
-- Почему?
-- Потому что, друг мой, если она провалялась там парочку часов,
вскрытие это покажет.
-- Что ж, тогда победа за вами.
-- О, у нас достаточно предпосылок для победы. Я еще кое-что почуял, я
знаю, что вы путаетесь с этой немочкой, со служанкой. -- Его твердые синие
глаза буравили меня. Я выдерживал его взгляд, пока мои глаза не начали
слезиться. И лишь тогда он посмотрел в сторону. -- Вам еще повезло, что
никто серьезно не пострадал, когда столкнулись пять машин. Если бы
кого-нибудь убило, да мы смогли бы навесить на вас смерть вашей жены, газеты
представили бы вас злодеем почище Синей Бороды. Скажем, если бы погиб
ребенок.
И правда, над этой стороной дела я почему-то не задумывался. Ведь я
вовсе не собирался устраивать на улице свалку из пяти машин.
-- Так что, знаете ли, -- продолжил он, -- вы отнюдь не в самом
безнадежном положении. Но вы именно в том положении, когда необходимо
принять решение. Одно из двух. Если вы сознаетесь в содеянном -- простите,
если задел вас, -- но сможете привести в качестве смягчающего обстоятельства
факты или факт измены со стороны вашей жены, то хороший адвокат сумеет
добиться для вас двадцатилетнего срока. Что, как известно, на практике
означает двенадцать лет, а может быть сведено и к восьми. Мы поможем вам, мы
объявим, будто признание сделано вами добровольно. Мне придется объяснить
ваше молчание на протяжении нескольких первых часов, но я скажу, что вы были
в состоянии шока. Я и словом не обмолвлюсь о той херне, которую вы мне
несли. И выступлю на суде свидетелем защиты. С другой же стороны, если вы
будете запираться до тех пор, пока мы не соберем все изобличающие вас улики,
и только тогда признаетесь, вы получите пожизненное заключение. Что
означает, что даже в самом лучшем случае вы выйдете на свободу не раньше чем
через двадцать лет. Ну а если вы будете стоять на своем и бороться до конца,
мы вас одолеем и дело кончится электрическим стулом. Вам обреют наголо
голову и угостят вашу бессмертную душу хорошим зарядом электричества. Так
что посидите-ка да подумайте. Подумайте об электрическом стуле. А я
позабочусь о кофе.
-- Сейчас глубокая ночь, -- сказал я. -- Не пора ли вам отправляться
домой?
-- Я пошел за кофе.
Мне было жаль, что он оставил меня в одиночестве. Как-то легче было,
когда он сидел тут. А сейчас мне не оставалось ничего другого, кроме как
размышлять над тем, что он сказал. Я пытался прикинуть, сколько времени
прошло между тем мигом, когда я понял, что Дебора мертва, и тем, когда ее
тело упало наземь на Ист-ривер-драйв. Никак не менее получаса. А может быть,
и час, и даже полтора. Когда-то я разбирался в анатомии, но сейчас никак не
мог вспомнить, как долго клетки мертвеца остаются нормальными и когда они
начинают разлагаться. И, должно быть, пока я сидел здесь, они уже
производили вскрытие. Свинцовая тяжесть лежала у меня в желудке, та же
бездонная тоска, какую я обычно испытывал, не видя Дебору неделю-другую и
вдруг, по внезапному порыву, начиная ей названивать. Тяжко было сидеть и
дожидаться Робертса еще и потому, что то безжалостное отсутствие милосердия,
в зависимость от которого я попал с Деборой (как от спиртного, способного
унять страх у меня в желудке), теперь было обещано мне следователем. Я знал,
что они, скорее всего, наблюдают за мной и что мне следует оставаться на
месте. Знал, что, едва я встану, мое волнение выдаст себя в каждом жесте, в
каждом шаге, и все же не был уверен в том, что у меня хватит воли оставаться
неподвижным: несколько часов подряд я палил из всех орудий, и склад моих
снарядов был уже почти пуст.
Я заставил себя переключиться и стал осматривать помещение. Детективы
вели допросы за четырьмя или пятью столами. Какая-то старуха в потрепанном
пальто деловито рыдала за соседним столом, а откровенно скучающий детектив
барабанил карандашом по столешнице, ожидая, когда она образумится. Чуть
подальше здоровенный негр с расквашенным лицом отрицательно тряс головой в
ответ на каждый вопрос, а из бокса доносился, как мне показалось, голос
Руты.
И тут в другом конце комнаты я увидел златокудрую женскую головку. Это
была Шерри. Она была здесь с дядюшкой и с Тони, ее спутники о чем-то горячо
спорили с Лежницким и еще двумя детективами, которых я раньше не видел. Я
находился тут уже добрых четверть часа, но не видел ничего, кроме лица
Робертса. Только сейчас я услышал, какой тут стоит шум: протесты и
обвинения, и настойчивые, как выстрелы, голоса полицейских сливались в
единый хор, и я мог бы, пожалуй, ускользнуть сейчас в некое преддверие сна,
в котором мы все плыли бы по морю грязи, окликая друг друга под грохот
крушения о рифы под темной луной. Голоса словно состязались друг с другом,
дядюшка в другом конце комнаты заговорил запинающимся и всхлипывающим
голосом, старуха за соседним столом зарыдала еще громче, голос Руты тут же
подцепил что-то пронзительное в рыданиях старухи, а негр с расквашенным
лицом почти затараторил, качая головой в джазовом ритме, который он извлек
из всеобщего гама. Мне казалось, что я заболеваю, у меня возникло ощущение,
будто меня куда-то тащат в железной хватке моей памяти, будто я изменяю
сейчас всем счастливым мгновениям, которые были у меня с Деборой, и прощаю
ей каждый сгусток моего гнева в те часы, когда она умела посмеяться надо
мной. Мне казалось, что я прощаюсь даже с той ночью на итальянском холме и с
моими четырьмя немцами, да, я ощущал себя существом, которое страх загнал в
некое пограничье меж землей и водой (страх, вобравший в себя опыт тысячи
поколений), -- оно цепляется когтями за что-то твердое,