Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
не буду... -- Она
не договорила фразу, но речь шла кой о чем, чем она занималась только со
мной и ни с кем другим. -- Нет, -- продолжала Дебора, -- я решила: больше
мне этого не надо. Во всяком случае со Стивом.
Этому научил ее я, но потом в ней проснулся воистину королевский
аппетит. Это небольшое действо, похоже, стало для нее главным удовольствием.
-- Никогда больше? -- спросил я.
-- Никогда. Меня тошнит от самой мысли об этом, во всяком случае
применительно к тебе, дорогуша.
-- Ладно, давай завяжем с этим. Честно говоря, ты была не такой уж
искусницей.
-- Не такой, как твои малышки?
-- Ты и в подметки не годишься как минимум пятерым из них.
Она опять пошла красными пятнами. Я почувствовал исходящий от нее запах
гнили, мускуса и еще чего-то куда более жестокого. Это был запах случки в
зоопарке. И этот последний запах таил в себе опасность, он напоминал о
горящей резине.
-- Вот ведь как странно, -- сказала Дебора. -- В последнее время я ни
от кого таких нареканий не слышала.
С тех пор как мы разъехались, она не рассказывала мне ни о ком. До
сегодняшнего дня. Острая, печальная, почти приятная боль пронзила меня. Но
ее сразу сменил откровенный ужас.
-- У тебя есть любовники?
-- На сегодняшний день, милый, всего трое.
-- И ты... -- Я был не в силах договорить.
-- Да, дорогой. Ты даже не представляешь, как они были шокированы,
когда я к этому приступила. Один из них спросил: где ты этому научилась?
Всегда думал, что такое практикуется только в мексиканских борделях.
-- Заткнись, сука.
-- И благодаря широкой практике в последнее время я в отличной форме.
Я отвесил ей пощечину. Я собирался -- так подсказывали мне остатки
сознания, еще не охваченные пламенем, -- дать ей только пощечину, но мое
тело говорило стремительней, чем мой мозг, и удар пришелся ей по уху и едва
не скинул ее с постели. Она воспряла, как бык, и начала действовать подобно
быку. Она ударила меня головой в живот (вспышка в зарослях моих нервов), и
тут же заехала сильным коленом мне в пах (приемы боя у нее были как у
школьного надзирателя), и, не попав, потянулась туда же руками, стремясь
ухватить мой корень и раздавить его.
Это все и решило. Я ударил ее сзади по затылку, мертвым холодным
ударом, опрокинувшим ее на колени, а затем обвил рукою ее шею и стиснул
горло. Она была сильной, я всегда знал это, но сейчас ее сила была просто
чудовищной. Какое-то время я не понимал, смогу ли удержать ее, она почти
сумела подняться на ноги и отшвырнуть меня в сторону, что, учитывая
стартовую позицию, было бы достижением даже для профессионального борца.
Секунд десять -- двадцать она пыталась сохранить равновесие, но затем ее
сила начала иссякать, истекать из нее в меня, и зажим у нее на шее стал
крепче. Я действовал с закрытыми глазами. Мне виделось, будто я прошибаю
плечом гигантскую дверь, которая поддается лишь дюйм за дюймом.
Ее рука взметнулась к моему плечу и слегка забарабанила по нему
пальцами. Как будто гладиатор признавал свое поражение. Я ослабил давление
ей на горло, и дверь, которую я открывал, начала затворяться. Но я успел уже
заглянуть и за эту дверь -- и там были небеса, биение прекрасных городов,
сияющих в темных тропических сумерках, -- и я еще раз надавил на дверь изо
всей силы и почувствовал, как ее рука покидает мое плечо, я колотился теперь
в эту дверь что было мочи; судороги пробегали у меня по телу, и душа моя
закричала: назад! ты зашел слишком далеко! Назад! Я почувствовал серию
падавших, точно удары бича, команд, сполохами света летевших из мозга в
руку, и готов был повиноваться им. Я пытался остановиться, но импульс за
импульсом со всей неумолимостью вели к грозовой разрядке: некая черная
страсть, некое желание продвинуться вперед, довольно схожее с тем, как
входишь в женщину вопреки ее крикам о том, что она не предохраняется,
налившись бешенством, взорвалась во мне, и душа моя лопнула под фейерверком
ракет, звезд и жестоко ранящих осколков, рука, сдавившая ей горло,
отказалась повиноваться шепоту, который все еще доносился оттуда, и раз! --
я сдавил тверже, и два! -- я сдавил еще сильней, и три -- я заплатил ей за
все, и теперь уже не было удержу, и четыре! -- дверь полетела с петель, и
проволока порвалась у нее в горле, и я ринулся внутрь, ненависть накатывала
на меня волна за волной, болезнь тоже, ржавчина, чума и тошнота. Я плыл. Я
проник в самого себя так глубоко, как мне всегда мечталось, и вселенные
проплывали предо мною в этом сне. Перед моим внутренним взором плыло лицо
Деборы, оно оторвалось от тела и уставилось на меня во тьме. Взор ее был
злобен, он говорил: есть пределы зла, лежащие в областях, которые превыше
света. И затем она улыбнулась, как молочница, и уплыла прочь, и исчезла. И
посредине этого исполненного восточной роскоши ландшафта я почувствовал
утраченное прикосновение ее пальцев к моему плечу, излучающих некий зыбкий,
но недвусмысленный пульс презрения. Я открыл глаза. Я устал так, словно
поработал на славу, и вся моя плоть была освежена этой работой. Так хорошо я
не чувствовал себя с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. В эти минуты мне
казалось невероятным, что жизнь может приносить не только радость. Но здесь
была Дебора, она лежала мертвая на цветастом ковре на полу, и на этот счет
не оставалось никаких сомнений. Она была мертва, она и в самом деле была
мертва.
2. БЕГЛЕЦ ИЗ КАЗИНО
Шестнадцать лет назад, ночью, когда я занимался любовью с Деборой на
заднем сиденье моей машины, она, едва мы кончили, взглянула на меня с
загадочной и растерянной улыбкой и спросила:
-- Ты ведь католик?
-- Нет.
-- А я думала, что ты польский католик. Роджек -- звучит похоже.
-- Я наполовину еврей.
-- А что со второй половиной?
-- Протестант. А собственно говоря, вообще ничего.
-- Вообще ничего, -- повторила она. -- Ладно, отвези меня домой.
Но она помрачнела.
Восемь лет потребовалось мне для того, чтобы выяснить, почему она тогда
помрачнела: семь лет без нее и год в браке с нею. Весь первый год ушел на
то, чтобы понять, что у Деборы есть предрассудки, столь же сильные, как и ее
пристрастия. Ее презрение к евреям-протестантам и просто евреям не знало
границ. "Им совершенно чуждо милосердие", -- наконец пояснила она.
Как и у любого истинного католика, у Деборы были собственные
представления о милосердии. Милосердие было налетчиком на свадебном пиру,
призраком на нашем супружеском ложе. После очередного скандала она говорила
печально и как бы отрешенно: "Меня всегда переполняло милосердие, а сейчас
его нет во мне". Когда она забеременела, милосердие вернулось к ней. "Не
думаю, что я все еще омерзительна Богу", -- говорила она. И действительно, в
иные мгновения от нее исходила нежность, проливая теплый бальзам на мои
нервы, но бальзам этот не был целительным: милосердие Деборы зиждилось на
глубинном родстве с могилой. Я был уверен в ее любви, и все же в такие
мгновенья душа моя взмывала на безжизненную горную вершину или же готовилась
низринуться в бушующее море, в трехметровую волну, оскалившуюся косой
ухмылкой в своей седой бороде. Таково было любить Дебору, совсем не то, что
заниматься с ней любовью: вне всякого сомнения, она определяла эти занятия
как милосердие и похоть. Переполненная любовью, она внушала ужас, занимаясь
любовью, она оставляла вам на память ощущение случки со стреноженным зверем.
И дело было не только в запахе дикого кабана, налившегося дурной кровью, в
горячем запахе звериных клеток в зоопарке, было тут и нечто иное, ее духи,
легкий намек на святость, нечто столь же хорошо просчитанное и греховное,
как двойная бухгалтерия, да -- от нее пахло банком, господи, в ней было
слишком много всего для одного мужчины, и в самой сердцевине таилось что-то
скользкое, возможно, змея, я часто именно так и воспринимал это: змея,
стерегущая вход в пещеру с сокровищами, с богатством, с бесстыдной роскошью
всего мира, -- и очень редко выпадали мгновения, когда я мог воздать ей
должное, не испытывая при этом острых уколов боли, словно в меня вонзалось
жало. Отдыхая после объятий, я плыл по течению, меня куда-то нес тяжелый
поток пламени, больного и отравленного пламени, горящего масла, которое
вытекало из нее и охватывало меня. И каждый раз из груди у меня вырывался
стон, похожий на бряцанье цепей, и губы мои прижимались к ее губам, пытаясь
глотнуть немного воздуха. И мне казалось, что из моей души вырвали некое
обещание и взяли его как выкуп.
-- Ты бесподобен, -- говорила тогда она.
Да, мне пришлось поверить и в милосердие, и в отсутствие оного, в
указующий Перст Божий и в сатанинский бич, мне пришлось прийти к научному
обоснованию реальности ведьм. Дебора верила в бесов. В ней говорит ее
кельтская кровь, пояснила она как-то раз, кельты жили в согласии с духами,
занимались с ними любовью и охотились вместе. Она и в самом деле была
первоклассным охотником. Со своим первым мужем она бывала на сафари и убила
подраненного льва, изготовившегося вцепиться ей в горло, и двумя пулями в
сердце (винчестер 30/06) уложила белого медведя, но я подозревал, что
однажды она все же утратила хладнокровие. Как-то раз она намекнула, что
бросилась бежать от какого-то зверя и проводнику пришлось самому прикончить
его. Но я не знаю этого наверняка -- она никогда не договаривала до конца. Я
предлагал ей вместе отправиться на охоту -- в Кодьяк, в Конго, все равно
куда, в первые годы нашего супружества я был готов помериться силами с любым
героем, профессионалом и чемпионом, -- но она постаралась развеять мое
романтическое настроение. "Нет, дорогой, с тобой я не поеду никогда. Памфли,
-- таково было с трудом выговариваемое уменьшительное имя ее первого мужа,
-- был великолепным охотником. Охота -- это лучшее, что было у нас с ним.
Неужели ты думаешь, что я захочу осквернить свои воспоминания? Это не
принесет радости ни тебе, ни мне. Нет, я никогда больше не решусь на большую
охоту. Разумеется, если только не влюблюсь в кого-нибудь, кто охотится
божественно". Как и большинство ее друзей, она с аристократическим
безразличием относилась к любым способностям, кроме врожденных. Цветком
можно полюбоваться и, если захочется, сорвать его, но выращивают его пусть
другие.
В конце концов она взяла меня на охоту -- на кротов и сурков. Мне снова
продемонстрировали дистанцию между мною и ее ненаглядным Памфли, но даже во
время этой охоты, обычной прогулки по вермонтским лесам неподалеку от
домика, который мы сняли на лето, я убедился в ее мастерстве. Дебора
по-особому умела видеть лес. Именно там, в прохладе и в сырости, среди
пряных и нежных и напоенных гниением запахов леса, она чувствовала себя в
своей стихии: ей был внятен дух, таящийся в какой-нибудь группе деревьев,
она сказала мне, что чувствует, как этот дух наблюдает за ней, а когда его
вытеснял или подменял кто-то другой, тоже наблюдавший за нею, то этот другой
и оказывался зверем. Так было и сейчас. Какое-нибудь маленькое существо
выбиралось из своего укрытия, и Дебора укладывала его на месте. Она
истребляла множество зверушек, больше, чем любой другой охотник. Чаще всего
она стреляла от бедра -- спокойно, словно указывала на зверька пальцем. Но
некоторым позволяла спастись. "Этот твой", -- говорила она, и я мазал. Что
вызывало смешок благородного, но мрачноватого сочувствия. "Купи себе
винтовку с оптическим прицелом, дружок", -- шептала она. Мы охотились всего
несколько раз, но я успел понять, что больше никогда не отправлюсь на охоту.
Во всяком случае, с нею. Потому что Дебора убивала самых красивых и самых
уродливых зверьков. Она подстреливала белок с ласковыми мордочками, нежных,
как лань, в своей смертельной истоме, она разносила норы сурков, гримасы
которых в агонии были столь же скульптурны, как горгульи. Ни один участок
леса не оставался прежним после того, как она проходила там.
-- Видишь ли, -- сказала она мне однажды поздно ночью, когда хмель уже
вышел из нее и она пребывала в одном из своих редчайших настроений, не
жестоком, но порочном, не похотливом, а просто задумчивом, задумчивом самих
размышлений ради, -- я знаю, что во мне больше блага и больше зла, чем в
любом другом человеке, но что было заложено в меня с рождения, а что
привнесено потом?
-- Ты служишь добру и злу попеременно.
-- Нет, просто делаю вид. -- Она улыбнулась. -- Честно говоря, я
преисполнена зла. Но я презираю его, в самом деле презираю. Просто Дьявол
сильнее меня.
Что было равнозначно признанию в том, что зло заточило добро в темницу.
После девяти лет брака с Деборой я тоже не мог дать точного ответа на этот
вопрос. Я привык вращаться в кругу людей, верящих в то, что написано в
"Нью-Йорк Таймс": "Специалисты возражают против фтора", "Дипломаты критикуют
выводы комиссии", "Самоуправление бантустанов", "Советник подчеркивает",
"Новый подход к проблеме престарелых". Сейчас я уже не верю во всю эту
ерунду: я погрузился в воды Дебориной интуиции, это куда ближе моим
воспоминаниям о четырех убитых мною немцах, чем все перечисленное выше или
там не названное. Но я не мог понять, кто из нас заточил в темницу другого и
как. Сколь ужасен был этот гребень безумия: лежать с Деборой на супружеском
ложе и гадать, кто из нас виновен в той туче гнилой пагубы, в которую
сливаются наши дыхания. Да, я начал верить в духов и бесов, в дьяволов и
демонов, домовых и леших, в инкубов и суккубов; не раз я садился в постели
этой странной женщины, ощущая когти у себя на груди, знакомый, не
перебиваемый алкоголем, дурной запах на устах и глаза Деборы, уставившиеся
на меня во тьме, и тогда мне казалось, что меня душат. Она воплощение зла,
решал я, но тут же мне приходило на ум, что добро может наведаться в гости к
злу только под личиной зла: да, зло сможет разгадать добро под такой маской
только благодаря напористости, присущей добру. И может, воплощением зла был
я сам, а Дебора -- моей узницей? Или же я был просто слеп? Ибо сейчас я
вспомнил, что нахожусь там, где нахожусь, и что Дебора мертва.
Это было очень странно. Мне как бы пришлось напомнить себе об этом.
Казалось, будто она не мертва, а просто перестала жить.
Итак, я пришел в себя и обнаружил, что минуту-другую, а может, уже и
десять минут или того больше лежу в полусне возле тела Деборы. Я по-прежнему
чувствовал себя превосходно. Я чувствовал себя превосходно, но что-то
подсказывало мне, что не стоит сейчас думать о Деборе, именно сейчас не
стоит, и я поднялся с полу и пошел в ванную помыть руки. Вам случалось
когда-нибудь употреблять пейотль? Ванная была залита фиолетовым светом, и
где-то на краю моего зрения по кафелю проходила радуга. Стоило мне закрыть
глаза, как водопад бархатного дождя, красного, как обивка красной коробочки,
обрушился на мою сетчатку. Руки дрожали в воде. Я вспомнил пальцы Деборы у
меня на плече, сорвал рубашку и вымыл предплечья. Кусок мыла казался живым:
оно шлепнулось обратно в мыльницу с низким, сдавленным звуком. Я готов был
слушать его целую вечность. Но в руке у меня уже было полотенце, и его
прикосновение к моим пальцам напоминало прикосновение к трухе, в которую
превращаются поздней осенью листья. Так же обстояло дело и с рубашкой.
Словно кто-то хотел доказать мне, что я никогда не знал, что такое рубашка.
Каждый из скопившихся в ней запахов (все эти отдельные молекулы и частицы)
расплескался по ткани, как стая мертвых рыб на берегу моря, -- их
разложение, интимный запах их гниения образует нить, связующую их с
потаенным сердцем моря. Итак, я вдел в рубашку собственное тело с
торжественностью кардинала, водружающего на голову свою тиару, а затем
завязал галстук. Простой черный галстук с узлом, но мне казалось, будто я
пришвартовываю корабль к причалу, галстук был грубоват на ощупь, полоска
манильской ткани шириной в дюйм, достаточно длинная, чтобы можно было
завязать сложный узел, мои пальцы пробегали по его поверхности, как мышь по
куче трепья. Если уж говорить о милосердии, то я еще никогда не ощущал
такого покоя. Доводилось ли вам слушать ночное молчание комнаты или великое
молчание в глубине леса? Вслушайтесь: ибо превыше молчания существует некий
мир, где каждое из молчаний занимает подобающее ему место. Я стоял в ванной,
закрыв кран, и вслушивался в молчание кафеля. Где-то на нижних этажах
включился вентилятор и задребезжал холодильник: они словно торопились, как
звери, ответствовать вызову, бросаемому исходящей от меня тишиной. Я
поглядел в зеркало, снова пытаясь разгадать загадку собственного лица:
никогда мне не доводилось видеть лицо более привлекательное. Это правда.
Правда именно того сорта, какую узнаешь, завернув за угол и лицом к лицу
столкнувшись с незнакомцем. Мои волосы были живыми, а глаза -- цвета
безоблачного неба над морем, наконец-то это были глаза, способные потягаться
с глазами немца, стоявшего передо мной со штыком в руке, -- над гаванью
моего покоя кометой промелькнуло мгновение страха, и я постарался поглубже
заглянуть в глаза в зеркале, как будто они были замочной скважиной в
воротах, ведущих во дворец, и я спросил себя: "Благ ли я сейчас? Исполнен ли
зла вовеки?" -- это казалось очень простым двуединым вопросом -- но вдруг в
ванной погас свет, потом он замигал короткими вспышками. Кто-то давал в
честь меня салют. И теперь глаза в зеркале были веселыми, хотя и чуть
поблекшими. Я не мог поверить, что только что они казались совсем иными.
Я вышел из ванной, и мне пришлось вновь взглянуть на Дебору. Она лежала
на животе, уткнувшись лицом в ковер. Мне не хотелось переворачивать ее прямо
сейчас. Покой, владевший мною, был достаточно зыбок. Его хватало только на
то, чтобы стоять возле трупа и озираться по сторонам. Особого беспорядка не
было. Покрывало и одеяло сползли на пол, одна из подушек упала, кресло было
отодвинуто в сторону, его ножки оставили борозду в ковре. Вот и все. В
бутылке и стопке по-прежнему был ром, мы не опрокинули ни одной лампы и не
сорвали со стены ни одной картины, ничего не разбили, на полу не было
никаких осколков. Мирная сцена -- пустое поле с пушкой времен гражданской
войны: она выпалила несколько минут назад, последний клуб дыма, словно змея,
еще выползал у нее из жерла и колечками плыл по ветру. Да, такая вот мирная.
Я подошел к окну и с десятого этажа поглядел вниз на Ист-ривер-драйв, где
быстро мчались машины. Прыгнуть? Но вопрос этот был не слишком настойчивым:
решение нужно было принять здесь в комнате. Можно было снять трубку и
позвонить в полицию. Или погодить с этим. (Мне доставляло удовольствие
делать каждый шаг с той грациозной осмотрительностью, какую ощущает в своих
ногах балерина.) Да, можно отправиться в тюрьму, просидеть там лет десять
или двадцать и попробовать написать ту гигантскую книгу, замысел которой
почти выветрился из моего мозга за долгие годы пьянства и Дебориных игрищ.
Это было достойное решение, и все же я ощутил лишь мимолетный порыв
предаться ему во власть, нет, в недрах моего мозга уже заработало что-то
иное, там рождалась какая-то схема, какое-то желание -- я чувствовал себя
так хорошо, словно м