Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
отдавал себе отчет в том, что жизнь с ней,
ответственность за эту жизнь будет тяготить его и будет ему не по силам. Ему
уже и сейчас не нравились его обязанности и его постоянное беспокойство за
Надю и за ее отношение к нему, а предстоящие заботы и подавно пугали его.
Кроме всего прочего, он снова почувствовал сладость грусти, благополучие
разочаровывало из его, оно требовало не слов и не грез, а действий, он же
был неумехой по-влахермски, и ему доставляло удовольствие чувствовать себя
обиженным, даже несчастным, страдающим ради других, в дурманящих приступах
тоски он часами рисовал себе картины будущих реваншей и будущих
самопожертвований, и в картинах этих он был великодушен, справедлив и
прекрасен. "Вот тогда все узнают... Вот тогда все пожалеют..." Он и сейчас
чуть было не принялся раздумывать о том, кем он станет и что он совершит и
как пожалеет Надя, о чем - не важно, встретив где-нибудь его, Олега, лет
через пять, и как локти будет она кусать в раскаянии.
"Опять ты за свое! - раздраженно сказал он самому себе. - Это все
детство, детство! Не пора ли мужчиною стать! Лучше разберись, почему ты
всего боишься, почему ты находишь удовлетворение в сочиненных твоим
воображением картинах очищенной жизни, а реальная жизнь тебя пугает. Почему
ты, как жалкий гоголевский Шпонька, боишься женщины и уже заранее готов
потерять ее, чтобы о ней же и тосковать потом. Почему ты такой неспособный к
делу человек!"
Выпалив это, он и не думал спорить с самим собой, наоборот, он стал
вспоминать многие эпизоды из корявой своей жизни, в которых, как он считал,
двигала им осторожность, а то и на самом деле трусость или просто желание
отделаться от тяготившего его занятия.
Он вспомнил "снежный поход", куда сам напросился, потому что надеялся
переломить себя и быть как все, но на второй же день замерз и, продрогнув,
потеряв веру в то, что выберутся, выползут из проклятой белой ловушки, он
растерялся, скис, ходил среди горячившихся десантников унылой сгорбившейся
тенью.
Без всякой связи со "снежным походом" вспомнил он и позавчерашний
случай с анекдотом, который рассказал ему его сосед по бригаде Коротков.
Анекдот был смешной, и, выслушав его, Олег рассмеялся искренне. Но тут же он
стал оборачиваться по сторонам и успокоился, заметив, что вокруг никого нет.
Ему хотелось, чтобы анекдот этот услышали и другие люди, но люди были
разные, и кто знает, что там у них на душе, а потому Олег всюду говорил, что
Коротков рассказал ему смешной анекдот, но у него такая особенность, он не
запоминает анекдотов, вот если Коротков напомнит... И Коротков начинал
рассказывать, а Олег как бы оставался в стороне, и в случае чего пожурили бы
за болтовню Короткова, а Олега бы и не вспомнили. Впрочем, два дня назад
Олег не думал об этом, он просто подбивал Короткова на рассказ, и все. "Так
всегда", - вздохнул Олег.
И тут он подумал, что его вечная бескрылая жизнь с оглядкой,
неутихающая в нем боязнь отличника из седьмого класса "как бы не принести
домой тройку" - все это неистребимо, и не он виноват в этом. "А кто? -
подумал он со злостью. - Кто? Мать, дрожавшая за каждый мой шаг и водившая
меня за ручку в школу и на фабрику? Страх из моего детства? Или парта героя,
к которой я был прикован и которая давила меня правилами хорошего тона?"
Он вспомнил свою парту, вспомнил даже ее запах. Все парты стояли в
классе ободранные и в кляксах, а Олегову парту красили каждой осенью, а то
еще весной, да с такой любовью, зачищая капельные царапинки, как будто все
средства, отпускавшиеся на ремонт школы, директор рад был отдать деревянной
драгоценности. Правым своим локтем Олег боялся задеть табличку с надписью:
"Здесь сидел наш доблестный земляк Герой Советского Союза Николай Царев.
Будьте на него похожи!"
Но сидение на парте было не легким, хотя он к нему и привык. Находилось
много людей, которые напоминали ему о том, что он удостоен высокой чести и
не имеет права бросать тень на имя героя. Стоило ему с шумной толпой ребятни
пробежаться на переменке по коридору, как учительница пения взглядом
сокрушающимся выхватывала его из толпы и говорила строго: "Олег, как вы
можете, ведь вы же сидите на парте..." "Как ты можешь, Олег, как ты
можешь..." - только и слышал он на людях и в накуренной учительской, слышал
поначалу, а потом в его кровь, даже в его движения и его слова так вошли
правила парты, что он перестал огорчать и учителей, и совет дружины, и
гороно, и мать и только радовал их своим соответствием памяти героя. И даже
ребята, сбегая с уроков или затевая розыгрыш учителя или просто выясняя
кулаками отношения между классами, Олега не звали, не потому, что презирали
его или считали выскочкой и зубрилой, а потому, что, по их понятиям, он не
имел права сбегать с уроков или списывать контрольную по геометрии; они бы
очень огорчились, узнав, что он такой же, как и они, они позволяли себе
озорничать в уверенности, что есть все-таки святые, замечательные люди. Они
гордились им и любили его, в походах ли, в тяжелых ли делах они принимали на
себя заботу о нем и не отягчали его ничем, а если случалась вдруг драка, его
потихоньку, вежливо отталкивали назад, чтобы не расквасили невзначай нашей
гордости нос.
А Олег завидовал, помалкивая, им. Завидовал их беспечности и тому, как
они сдирают сочинения, как они зарабатывают синяки, как они ныряют с
бетонных лотков в черную воду канала, как они дуются в футбол, как они,
спрятавшись от взрослых, пробуют водку, как гуляют они с девчонками. Он
завидовал им, чувствовал себя порой ничего не умеющим, скованным жестокими
правилами, но потом приходили оправдания, ловкие и умелые, и Олег доказывал
себе, что он несет в себе черты будущего, что он должен быть во всем
показательным, как говорит директор, и в этом прекрасный смысл его бытия на
земле, а вольная жизнь его сверстников казалась ему эгоистичной и
неправильной. В душе он понимал и то, что, как это ни странно, парта
облегчает ему жизнь, освобождая от рискованных и трудных затей приятелей, и
если бы его ссадили с парты, это было бы для него ужасным позором.
Но потом пришла весна жестокая и счастливая для Олега. И надо же было
ему той весной в деревне, в семи километрах от Влахермы, наткнуться на
нестарую еще говорливую женщину с детишками вокруг, мать Николая Царева. Он
и раньше ее встречал, но в торжественной обстановке, а тут угощала она Олега
мочеными антоновскими яблоками и рассказывала о сыне, хулиганистом, шальном
парне, чьи фокусы были известны всей округе. Глаза ее повлажнели, но об
изобретательном озорстве сына она рассказывала с удовольствием. "Троечки,
троечки он носил, а иногда и двойки, а уж по поведению... Знаете, он однажды
придумал..."
И хмельным было для Олега то время, время митингов и сердитых речей,
время все подчинившего порыва.
Но потом, когда Олегу заявили, что он революционер чувства, а нужны
неспешные, но и нелегкие дела, он, обидевшись поначалу и хлопнув дверью, все
же согласился с этими словами, почувствовал себя прежним, неспособным на
многое человеком, тогда он и дал клятву, вспомнив чеховское признание,
выдавливать из себя раба. И случались моменты, когда он был доволен собой и
никому не завидовал, но чаще приходилось заниматься самобичеванием, а это
был для него верный путь обрести душевное равновесие. Но особенно пугала
Олега и свербила ему душу постоянная боязнь, что в один прекрасный момент
люди вокруг, относящиеся к нему с уважением и с приязнью, разглядят в нем
голого короля и выгонят его к чертовой матери, посмеявшись. И он всегда ждал
этого дня, ожидание было вечным, оно обострилось теперь, и надо было уезжать
из Саян, из этого мокрого, недоступного для него мира, не дожидаясь позора,
и так уже Надя и Терехов, самые близкие ему люди, начинают смотреть на него
с недоумением. Надо бежать, бежать.
Ему стало жалко себя, и он представил, как он, обиженный и разбитый,
уедет с трассы, как будут потом жалеть о нем все на Сейбе, а Надя особенно,
как узнают сейбинцы из газет, из кинохроники или просто из писем о его
героической и доброй жизни где-то вдали от них, а где - не важно, и как они
будут раскаиваться в своей жестокости и слепоте. От дум этих стало Олегу
хорошо, и ему хотелось сидеть так долго, пусть под дождем, и размышлять о
сладких мелочах своего будущего.
"Опять, да?! Опять! - взвился Олег. - Опять тебя заносит на старое!"
И все же он немного успокоился, напомнив себе о том, что не один он
виноват в бескрылой своей жизни, и ноющая неприязнь к матери, к парте, к
солнечным, но пугливым годам детства, проснувшись, всколыхнулась в нем. И от
этого ему вдруг стало легче, он словно бы снова встал в кучу своих
сверстников и был так же упрям и всемогущ, как они.
Он встал и прохаживался возле пня, взволнованный, синяя тайга замерла,
прислушиваясь к его думам, и только Сейба шумела внизу, дразнила его ровным
своим нескончаемым гудом, но он уже не боялся ее. Он знал, что сейчас, или
через минуту, или через две он пойдет к мосту, в самое пекло ночной осады, к
ребятам, которых он любит я для которых он готов отдать все, он встанет с
ними и отстоит мост, все выдержит, пересилит себя, и это будет первым шагом
к новой жизни. Он уже не раз давал себе слово начать новую жизнь или хотя бы
подготовить себя к ней, но все это, как он считал теперь, было попытками
несерьезными, а нынче, казалось ему, он на самом деле сможет шагнуть в новую
жизнь, и все будет хорошо, все встанет на свои места, и с Надей у них все
наладится.
Он даже заулыбался и, пробираясь в грязи к сейбинскому спуску,
представлял, как все произойдет, и видел любящие Надины глаза.
"23"
- Сапоги у тебя не дырявые? - спросил у Олега Рудик Островский.
- Нет.
- А у меня дырявый левый сапог. И дырочка-то всего ничего, как от
гвоздя, через нее вода заходит, а из нее - шиш. И хлюпает, и хлюпает. Дай-ка
я о тебя обопрусь.
Олег, обхватив маленького Рудика за плечо, поддерживал его, а Рудик,
покачиваясь и поругиваясь, стянул с себя сапог и потом с удовольствием вылил
из него воду.
- Возьми у меня левый сапог, - сказал Олег и наклонился с готовностью.
- Зачем, зачем! А ты?
- Я только пришел, - великодушно сказал Олег, - а вы тут крутитесь.
Как-нибудь выдержу.
- Нет, нет, у тебя и сапог-то больше размера на четыре. Нет, нет, и не
думай. Слушай, прекрати. Я сейчас побегу в сушилку, там мы свалили сапоги со
склада.
Рудик уходил, ковылял и прихрамывал, спешил, как будто без него могли
произойти здесь события чудовищные, оборачивался часто и махал рукой,
подбадривая Олега. Олег смотрел Рудику в спину, и ему было жалко, что Рудик
отказался от его помощи, и все же Олег радовался собственному великодушию и
готовности к жертвам ради других. "Вот видишь, - сказал он самому себе, -
видишь, как все хорошо, а теперь надо встать в цепочку со всеми..."
Наверху, в поселке, было много суеты и беготни, и думалось, что у
моста, внизу, варится большая каша, от которой горячие брызги летят по
Саянам. Олег удивился, оглядевшись, спокойствию оберегающих мост людей и
тишине водяной осады, тишине, потому что к шуму Сейбы привыкли, а люди были
молчаливы и их нынешние враги - прижавшиеся к воде упрямые, темные стволы -
были тоже молчаливы. Худые багры или просто ободранные наспех стволы
молоденьких деревьев без всякого почтения прыгали на спины сытых намокших
великанов и толкали их, погоняли их, учили их уму-разуму, как нашкодивших
недоростков, за шиворот тащили их к пенистым промывам между бревенчатыми
срубами. Багров-погонял было много, и они то и дело, покачиваясь, ныряли в
Сейбу.
- Ну вот видишь, Олег, сапожок-то ничего! Понял?
Олег обернулся. Рудик уже стоял рядом, руки воткнув в боки, с
удовольствием пританцовывал, показывая, какой он раздобыл хороший сапог.
- Ничего, - сказал Олег, - только у тебя оба правых.
- Наше дело правое, - сказал Рудик, - мы победим. А чего ты стоишь? -
спросил он тут же. - Пошли.
- Куда-нибудь, где погорячей, - обрадовался Олег.
- Пошли, пошли.
Рудик тянул Олега за рукав к мосту, как будто бы минуту назад Олег
сопротивлялся и только силой можно было заставить его идти к воде. Олег
шагал, посмеиваясь, поглядывая на суетливого в движениях Рудика со
снисходительной добротой взрослого человека, но был благодарен ему, потому
что, не явись Рудик, проболтался бы он без дела долго, неприкаянный,
брезентовой тенью на синем фоне, растерянным инспектором-надзирателем, так
бы и не знал, где ему назло стихии приложить физические усилия. Бригад тут
не было, все смешалось, никто никем не руководил, да и не надо было
руководить, подгонять кого-то, все знали, зачем они здесь, как знали и то,
зачем они отправились в Саяны из теплых сухих мест с асфальтом или хотя бы
утоптанной, желтой в зелени тропкой под ногами. Каждый сейчас словно бы
импровизировал, как в изобретательном диксилендовом оркестре, делал то, что
умел, не суетясь, но со злостью, уж если ввязались в передрягу с Сибирью,
недреманным оком помаргивающей тайгой, коренастыми и крепкоскулыми, как
Батыевы всадники, колючими горами, прячущими в холодных долинах мокрые
ветры, раз уж пробились в медвежьи хмурые владения, отступать было нельзя ни
на шаг, ни на пядь, ни на пролет моста.
Олег шагал, узнавал своих молчаливых товарищей, кивал им, улыбаясь,
словно не видел их долго, и они улыбались ему, вспоминали, наверное,
вчерашнюю свадьбу.
- Сюда, сюда, - сказал Рудик. - Тут я стоял. И ты тут пристраивайся.
Вот палки валяются, хватай...
Здоровые, неошкуренные жердины с отбитыми сучками лежали на траве,
порядочных, всамделишных багров было в поселке мало, пришлось в последние
часы в суматохе губить молоденькие деревья, времени не оставалось на
сожаления. Олег выбирал себе шест неторопливо, но все же долго, а Рудик уже
орудовал, тыкал в летящие стволы, уворованные Сейбой из лесозаводской
запани, ржавым костылем, вбитым в жердину, вмятым в сочную еще мякоть
осинового туловища.
Шест, выбранный Олегом, был тяжеловат и не слушался его рук, короткая
рогатина шеста соскальзывала с мокрых спин бревен или только чуть-чуть
утапливала темные громадины, но они тут же выныривали и летели дальше, так и
не свернув со своей дороги, и ребятам, стоявшим ближе к мосту, приходилось
толкать их усердно к пенистым промывам. Олег огорчался поначалу, но потом он
решил, что сразу ремеслу плотогона не научишься, а кто-нибудь исправит его
неловкость, людей стоит за ним много. Сейба била в его сапоги, холодила ноги
и пахла травой и листьями смородины, за спиной Олега темнел откос уцелевшей
насыпи, парни, что теснились ближе к мосту, вынуждены были шагнуть в воду
глубже, и Олег завидовал им. Он старался перехитрить ворочавшийся в его
руках шест, подчинить его себе, чтобы как пальцами, деревянными и
гигантскими, прихватывать бревна и тянуть их к стрежню промоины. И когда
вдруг он рогатиной шеста ловко ухватился за обрубок сука, когда он словно бы
вцепился в загривок невиданного сейбинского зверя и отволок его прямо к
багру своего соседа справа, он обрадовался и закричал Рудику:
- Видел, как мы их! Мы еще им покажем!
Рудик закивал и ткнул ржавым костылем в бок соснового кита.
А Олег все еще радовался своей удаче, он знал, что теперь будет
орудовать ловко и умело и, пусть натрет на ладонях волдыри, спуску
тяжеленным стволам не даст, повернет их на путь истинный. И на самом деле
все у него пошло хорошо, редкие бревна ускальзывали теперь от рогатин его
шеста, Олег тянул их, напрягаясь, вперед и вправо и приговаривал миролюбиво:
"Давайте, голубчики, не подводите, шишек мосту не набейте".
Теперь, когда дело у него пошло и появилось сознание, что он не хуже
других и пользы приносит не меньше других, Олег успокоился и, орудуя шестом,
стал посматривать по сторонам, разглядывать, что тут у моста творится.
Бревен было все же не так много, и шли они не густо, деревянное их стадо
разбрелось по водяной дороге. А потому люди успевали оберегать ряжи да еще
покуривали по очереди. Сейбинские жители стояли на берегу, на откосах
насыпи, на горбине моста, стыли в воде перед крайними ряжами, живые
волноломы, покрепче бетонных, и Олег подумал, что возле ряжа расположился
Терехов, и ему самому захотелось перебраться на то боевое место. Но пока он
все отправлял бревна к багру соседа, и занятие это Олегу стало надоедать.
- Что-то мало их, - сказал он Рудику, - так уснешь.
Рудик покачал головой, протараторил, что это все цветочки, а надо ждать
худшего, пока прутся, наверное, самые нетерпеливые бревна, что будет, если
явятся целые косяки этих мокрых чудищ. Пока он говорил, словно бы в
подтверждение его опасений одно из бревен, неловко направленное шестами,
шмякнулось в третий ряж, и звук столкновения был неприятен. Еще Рудика
беспокоил березовый залив слева от моста, куда затягивало бревна, и они
прибивались к берегу, приживались там на время. Сейба собирала в заливе у
лукоморья резервный отряд, чтобы в случае чего бросить его в бой на подмогу
осаде. Несколько бревен кое-как вытащили на берег, выкатили их, остались они
негаданным трофеем, чтобы потом пригодиться в хозяйстве, но их было мало, а
все остальные крутились потихоньку в заливе и огорчали Рудика.
Олега они не пугали, осада казалась ему уже спокойной и нудной.
И хотя по-прежнему его радовала ловкость собственных рук и
подчинившегося ему шеста, хотя прикрикивал он иногда на укрощенные бревна со
смаком, занятие и вправду надоедало Олегу. Прошел час, второй, третий,
темнота потихоньку подбиралась в неугомонную долину, а он все стоял под
дождем и толкал вперед и вправо сосны и ели. А бревна все летели и летели, и
не было им конца.
"Хоть бы происшествие какое случилось, - мечтал Олег, - заварушка какая
бы началась".
Он уже чувствовал, как портянка снова натирает ему пальцы, как горят
ладони и ноет спина, и ему было не по себе, и он боялся, как бы не забрало
его снова ненавистное состояние апатии и безволия.
"А какие молодцы вокруг, - думал Олег, - тянут свою лямку, не ропщут и
не устают, и уж который час подряд, вот люди!" Он вдруг понял, что его
молчаливый брезентовый сосед справа не кто иной, как Испольнов, а за ним,
наверное, стоял Соломин. Понял Олег и то, что он ошибся: Терехов был не в
воде, а на мосту, секунду назад он распрямился, крикнул Чеглинцеву и Севке,
чтобы включили свет в своих механизмах, и вспыхнули фары, прожекторы не
прожекторы, но и от их жидких желтых лучей, посеченных дождем, стало веселее
и спокойнее.
Но бревна все летели, и часы летели, впрочем, для кого-нибудь часы
летели, а для Олега волочились, и наползало угрюмое желание: "Только бы все
кончилось", и тело уже ныло, а спина была перетянута витыми жгутами боли, и
ладони саднило, словно их только что намазали йодом, нелюбимым с детства,
как пшенная каша и касторовое масло, а по всему чувствовалось, что стоять
тут и тыкать шестом черные спины сосен и лиственниц придется всю ночь, и
весь завтрашний день, и весь июнь, и весь июль, и весь август, и сентябрь, и
только в октябре дремотный Дед Мороз постучит по сопкам своим
посо