Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Орлов Владимир. После дождика в четверг -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -
вала: "Только бы с тобой ничего не случилось...", и голос ее дрожал. В эти секунды она совсем не была похожа на деловую и энергичную женщину. Олег тогда и позже не мог привыкнуть к этому раздвоению матери, способности ее на людях быть одной, а дома, с ним и с близкими, словно бы превращаться в другого человека. Он знал, что во Влахерме ее называют голосистой, она и на самом деле говорила громко и грубовато; впрочем, в их городе вообще разговоры велись на повышенных тонах, жизнь почти всех влахермчан была связана с фабрикой, с ее гудящими цехами, заставлявшими перекрикивать машины. Но голосистой называли мать, называли с любовью и гордостью, за другое. Голосистой бывала мать на трибунах всяких собраний, и никто лучше ее не мог произнести речь, провозгласить здравицу или заклеймить кого-нибудь позором. Каждое ее появление на трибуне встречали аплодисментами, начинала она тихо, улыбалась так, что улыбался зал, а потом рубила рукой воздух, только изредка успевала отбросить назад длинные прямые волосы, говорила, как говорили, наверное, комиссары на митингах, и кончала так, что все вскакивали и кричали: "Да здравствует..." Влахермчане и праздника никакого не могли представить себе без речей матери, как без красных флагов. И Олег пробирался в зал и стоял, волнуясь и гордясь матерью. Всем доставляли удовольствие ее слова, так казалось Олегу, а директор фабрики щурился в президиуме и, хлопая, говорил иногда в микрофон одну и ту же фразу: "Вот какие у нас советские женщины... Самые замечательные в мире..." Центральная газета напечатала очерк "Государственный человек" о Вере Плахтиной, из Москвы иногда за матерью присылали автомобиль, новенькую "Победу" или "эмку", или трофейный "БМВ", раскорячистый, как таракан, а чаще она ездила на паровике в столицу, там она заседала в важных комиссиях и комитетах - антифашистском, славянском, демократических женщин и еще каких-то, она встречалась с именитыми людьми, все знали, что орден она получила из рук самого Калинина, а однажды ей пожал руку Сталин. Вера Михайловна рассказывала об этом десятки раз, а ее все просили рассказывать снова и снова, требовали, чтобы она не упустила ничего, и мать все ездила и ездила по фабрикам и колхозам района, откуда к ней приходили заявки. В тридцатых годах мать была одной из первых стахановок, ее имя гремело, как и имена Паши Ангелиной, Дуси и Маруси Виноградовых, и Олег удивлялся, почему по каналу не ходит буксир "Вера Плахтина". Мать смеялась, говорила, что забыли назвать, а однажды учитель сказал им на уроке литературы, что это про такую, как Вера Михайловна Плахтина, создан кинофильм "Светлый путь". Мать уезжала из Влахермы часто, иногда на недели, все выступала и заседала, как полагалось государственному человеку, а дела в фабкоме вел ее заместитель Степан Мокеевич Тришин, человек старенький, тихий и робкий, бывший бухгалтер. Теперь, когда Олег оглядывался на послевоенные годы, он признавался себе в том, что жил тогда в обстоятельствах праздничной приподнятости. Хотя он, как и мать, все время чего-то боялись. Думая же о том времени отвлеченно, он видел его трудным и каким-то очень сложным, и многие теперешние книги и статьи, которые он читал жадно и с пристрастием, укрепляли его в своих раздумьях. Но если приходилось ему вспоминать просто какие-то эпизоды тех лет, то радостные лица вспоминались ему чаще, чем мрачные. А жизнь его была не такой уж сытой. Мать никогда не пользовалась благами, которые могло бы дать ее положение, была щепетильной, и Олег часто бегал голодным и в рваных парусиновых башмаках, выданных по ордеру, только прокатить сына вместе с другими ребятишками в "Победе", приехавшей из Москвы, мать иногда решалась. Конечно, при всем этом было волшебство детства, чуть что напускавшее розовый цвет. Но дело, видимо, было не только в волшебстве детства. Не он один жил в те годы праздником. И вот к тому благодушному и праздничному ладу, считал Олег, очень подходила его мать. Он гордился ею в те годы. Мать ходила по немощеным улицам Влахермы энергичной мужской походкой, говорила громко и властно, курила "Беломор", носила строгий костюм с белым воротничком, а иногда и гимнастерку. В комоде ее лежали довоенные платья и лаковые черные лодочки на толстых каблуках-обрубках. Платья были давно забыты, а туфли мать иногда надевала, отправляясь в Москву, дома же обходилась стоптанными ботинками и сапогами. Вид у нее был решительный и боевой, позже Олег узнал, что на случай, если бы немцев не сразу вышибли из Влахермы, мать должна была бы стать комиссаром партизанского отряда, и оружие на боку ей, конечно бы, пошло. Она была красива, это признавала вся Влахерма, строгой и суровой красоте ее подражали фабричные девчонки и двигались тяжеловато, по-мужски сгибая руки в локтях. Все смотрели на мать, Олег это чувствовал, где бы она ни появлялась, и вспоминали, какой ладной была она еще в девушках, а мать шла, каблуки вдавливая в землю, величественная и прямая. А дома мать становилась другой, и Олег ее не узнавал и боялся ее. Дома она бывала не так уж долго, приходила поздно, проверяла табель и тетрадки, хвалила сына, и тут же звонил телефон, и снова своим деловым, усталым голосом она говорила в трубку о премиальных, путевках, увольнениях, квартирах, ругала кого-то за то, что на вчерашние похороны не явился духовой оркестр. А потом мать сидела и курила, молчала, смотрела на фотографию отца, раскрашенную ретушерами за десять рублей, и на Сережкины рисунки танков и подводных лодок, похожих на крокодилов. Возвращаясь в земное из своих раздумий, мать говорила рассеянно: "Ты еще не спишь... Надо спать... Завтра много дел". Часто она приходила совсем поздно, когда он уже спал в своей комнате, его укладывала одна из сестер матери, Феня, одинокая и несчастливая женщина, безропотная и испуганная вечно, прозванная Чокнутой. Она жила рядом и стряпала и стирала, да все почти делала по хозяйству. Иногда Олег просыпался ночью, слышал за дверью чьи-то голоса, смех матери, гитарный перезвон, шипенье патефонной иглы. Олег лежал с открытыми глазами и боялся чего-то, фабрика гудела рядом, вечная ей была предписана бессонница. Дверь скрипела, мать, стараясь не шуметь, туфли скинув, ступала по коврику к его кровати, стояла над ним и шептала что-то, от нее пахло вином и духами. Олег застывал, деревенел, изображая спящего, а мать гладила его волосы и уходила на носках, пошатываясь. Олег так и не мог заснуть, пока не уходили, посмеявшись в передней, ночные материны гости, а наутро он ходил волчонком и старался не смотреть ей в глаза. Но однажды, он учился уже тогда в пятом классе, Олег не выдержал, соскочил с кровати и, как был, в трусах и в майке, рванул дверь и вошел в гостиную. Там сидели трое мужчин в зеленых и синих френчах и еще бухгалтерша с фабрики, но Олег смотрел только на мать. Мать застыла напряженно на диване, ногу на ногу положив, гитару на коленях держала, волосы ее растрепались, белая кофточка была расстегнута на груди, а глаза смотрели пьяно и испуганно. Она вскочила тут же, вытолкала гостей в переднюю, и те ушли, смутившись, молча, мать прибежала, бутылки и окурки поубирала со стола, чтобы напомнить ни о чем не могли, кинулась к Олегу. Олег сидел на кровати и ревел, она обняла его и тоже заплакала, говорила много и нервно, о войне и еще о чем-то, но успокоить не могла, с ним была в ту ночь истерика. Через день мать водила его в больницу, врачи нашли истощение нервной системы, посоветовали съездить к морю. Мать отправляла его сначала в Артек, потом на пароходе до Астрахани и обратно. Гостей она больше не приводила, возвращалась домой раньше, но ее ненадолго хватило, снова стала заявляться ночью, а то и под утро, и подвыпившая. И по Влахерме поговаривали о том, что мать гуляет, поговаривали без злорадства и возмущения, а даже с сочувствием. Как-то Олег возвращался домой с пионерского сбора, и парень из их класса толкнул его в бок: "Вон видишь, тот дядька, так он..." Олег прибежал домой, мать сидела перед зеркалом, губы красила, и Олег выпалил ей в лицо: "Как ты можешь! Это же фальшь, ложь это!.. Как ты можешь жить так! Что о тебе говорят! Разве могут такими быть большевики!" Мать поднялась быстро, подошла к нему, а он застыл перед ней, решительный и даже торжественный в белой рубашке и алом галстуке, мать обняла его, прижала к себе, говорила: "Какой ты стал... Ты вырос достойным... Я так счастлива, что ты такой, мой сын... Ты похож сейчас на Радика Юркина или даже на..." Она вдруг замолчала, сникла, опустилась на диван и заплакала. Она сидела жалкая и постаревшая, говорила, всхлипывая, о сложностях жизни, о ранах войны, о том, что он еще многого не понимает в силу своего детского разума, "а я баба, баба я...", что она человек несчастный, не на своем месте, все, что она делает сейчас, - это только обозначение чего-то, и зачем только оторвали ее от ткацких станков, от ее дела, говорила такие слова, от которых Олегу стало страшно, достала фотографию, где она была снята ткачихой, совсем девчонкой, улыбчивой красавицей. "Какой я только была, плясуньей, озорницей, а теперь словно в чужих платьях хожу..." Потом она плакала об отце и Сережке, Олег стоял растерянный, все еще старался быть суровым, но жалел ее и уже искал ей оправдание. Он много думал об этом разговоре позже и успокаивал себя. Он посчитал, что слабости в человеке пока живут и никуда от них не денешься, все это идет от напряжения, от нервов, от усталости в главном великом деле, к нему они вроде бы естественное приложение. Они живут сами по себе и главного не чернят. Он вспомнил, что недавно сам стоял на сцене районного Дома пионеров в почетном карауле у знамени, это была высокая честь, но Олег стоял и думал не о знамени, а о своем животе, он болел у него, и Олег все ждал, чтобы его быстрее сменили. Ему было стыдно, ничего поделать он не мог. Естественным, но не имеющим отношения к главному в жизни стало тогда казаться Олегу многое, и оно уже не возмущало его. Естественной казалась Олегу и атмосфера их квартиры, их жизни, то есть он даже в ту пору не думал о ней, а теперь-то он знал точно, что в атмосфере этой был растворен страх. Именно растворен, потому он и был незаметен. Мать вечно боялась чего-то, о чем он не знал. И она тряслась за каждый его шаг, сначала это Олега раздражало, как и то, что она при людях его, почти совсем взрослого мужчину, гладила по головке, но в конце концов он привык к ее страху, потому что уж такой была ее любовь. Он и сам стал бояться за себя, завидовал рискованным ребятам: и Терехову, и Севке, и другим своим приятелям, которым ничего не стоило нырнуть с моста, подраться до крови или добраться до Москвы на крышах коричневых товарных вагонов. Он смеялся над рассказами тетушек и матери о ворах и убийцах, и те обижались, говорили, что много развелось после войны людей жестоких, кровь для которых - водица, он помнил всякие истории о том, как проигрывают последних в очереди в карты, подойдет хмырь в серой кепочке, сползшей на глаза, ножиком, выточенным из напильника, пырнет в бок - и привет. А потому, отправляясь за хлебом или в керосинную лавку, в хвост очереди Олег вставал с оглядкой, и на душе у него было не сладко, он никак не мог успокоиться, пока не вырастали за спиной люди. Однажды Олег притащил в дом со двора анекдот и рассказал его, мать поулыбалась, а потом стала серьезной и сердитой и Олега отчитала за то, что он слушает и повторяет такие мерзкие анекдоты, которые на руку нашим врагам. "Не вздумай болтать такие вещи, а если спросят, откуда узнал, говори: во дворе слышал, мать ничего не знает. И будь особо осторожен с дядей Семеном, дворником, он ко мне приставлен..." Глаза у нее были испуганные, и головой она качала, словно только теперь поняла всю серьезность дела. А потом пришел пятьдесят шестой, шумный и сердитый, високосный год. Для Олега тот год был трудным. Он стал совсем худой и нервный, все выступал на разных собраниях в техникуме, где он уже учился, голос срывал, врачи прописывали ему полоскание содой, а собраний и митингов было той весной побольше, чем занятий, и занятия-то превращались в споры. В своих суждениях он был резок, его любили слушать, к тому же, видимо, передались ему от матери ораторские способности. Всю ту весну он был в состоянии какого-то страстного порыва, которым, впрочем, были охвачены многие, он жил одним - революцией - и верил искренне, что служит ей, а такие прозаические вещи, как еда или любовь, казались ему кощунством. Вот тогда он и понял, что ненавидит мать. Он пришел к этой мысли однажды, когда открыл дверь в комнату матери и увидел ее у трельяжа, она купила его недавно, в комиссионном, и теперь сидела перед ним, разложив на столике кремы, краски и коробочки с пудрой. "Актриса", - подумал Олег, она и на самом деле была похожа на актрису, забежавшую перед представлением в гримерную. Мать обернулась, и, наверное, глаза у нее были злые, потому что она испугалась и даже вперед подалась, словно хотела закрыть от него все свои коробочки и флаконы. Он ей тогда ничего не сказал. Он так и не знал до конца, была ли она и вправду в те годы актрисой, понимавшей "кое-что". Дело было даже не в этом. Какие бы скидки Олег ни давал матери, вспоминая и о тяжелых условиях тех лет, и о том, что война искалечила ее жизнь, отняв мужа и сына, все же он считал, что мать причастна ко всему, что было при Сталине, и этого он ей простить не мог. А потому он почти и не разговаривал с ней. Несколько раз мать советовала ему быть поумнее, если уж заблуждаться, то заблуждаться про себя. В техникуме Олег проучился недолго. Ему уже разонравилась будущая специальность - механика ткацких станков. В комитете он оказался в одиночестве, его вдруг стали называть революционером чувств, все говорили, что сейчас нужна практическая работа, а не речи, и другие обидные слова говорили. Олег расстроился и вышел из комитета. И решил съездить на целину. Два года он жил на целине, в разных совхозах, и все же не выдержал и вернулся во Влахерму, увидел мать и не узнал ее. Он многого не узнал во Влахерме, то, что происходило у него перед глазами, принималось само собой разумеющимся и не очень значительным, а потому и не связывалось в сознании Олега с большими переменами. А во Влахерме он сравнивал и удивлялся. Мать стала вполне современной женщиной. И мысли она высказывала вслух такие, за которые года три назад отчитывала Олега, оглядываясь при этом испуганно по сторонам. И речи ее были теперь подлиннее и повеселее, с пословицами и отступлениями от текста. Влахермские девчонки подражали теперь не ей, не ее прежней строгой красоте и суровым и энергичным манерам, наоборот, мать сама училась у них, прическу делала с начесом, а волосы у нее все еще были пышными, красила их, лицо приводила в порядок всякими импортными кремами и тонами, по часу сидела перед зеркалом, носила вывезенные из-за границы остроносые туфли и вязаные кофты, а побывав в Швеции с профсоюзной делегацией, привезла бежевый костюм из джерси и очень гордилась им, хотя он был ей мал, а она уже порядком располнела. И говорила она теперь не громко и не грубо, а нежно и даже не без кокетства. И в сорок лет своих была она красива и ярка, и Олег видел, как посматривали на мать мужчины. Работала она уже не на фабрике, а в горисполкоме, кабинет у нее попросторнее, в углу стоял телевизор. За эти годы она могла многое понять и пережить, а потому быть теперь искренней, но Олег отвергал все попытки матери сблизиться с ним. Чаще всего Олег обходился односложными ответами на ее слова. Он зашел к ней на работу и убедился, что, как и прежде, она зажигается иногда искренне и шумит, но это только десятая часть дел. И, как прежде, она хорошо говорила речи, любила это делать, и, как прежде, часто возвращалась домой немного хмельная и вились вокруг нее мужчины, элегантные в меру возможностей. Олега это возмущало. В последние годы он и сам стал терпимее, и многие его пламенные мысли казались ему теперь смешными и неверными, но забыть он ничего не мог и простить матери ничего не мог. Хотя он снова вспоминал и о войне и о сломанной ее судьбе и готов был найти ей оправдание. Отношения их, очень приличные внешне, не могли стать лучше еще и потому, что мать не принимала его любви к Наде. Она ее не любила и щурилась сердито, когда говорила о Наде и Белашовых. Заметив, как смотрит Олег на Надю, она вскипела и долго не могла прикурить от зажигалки с красным галльским петухом на пупырчатом металле. "Думать о ней забудь, - сказала мать, - будешь с ней несчастливым". Потом она пыталась говорить с ним спокойнее, но у него на все ее слова был один ответ. Откуда шла эта неприязнь матери к Наде, Олег не мог понять, то ли она ревновала его и потому "будущую разлучницу" заранее отвергала, а может быть, неприязнь пришла без всяких видимых причин, просто ведь бывает так, для матери эта длинноногая девица из журнала мод была загадочной марсианкой, неземные пороки чудились в ней, и доверить ей сына она боялась. "Взбалмошная, легкая девчонка, - говорила мать. - Все они, Белашовы, рискованные люди, сумасброды... Ты еще пожалеешь..." А Надю и на самом деле сумасбродной называла улица, и бабы в платочках, усаживавшиеся на обглаженные их задами скамеечки, охали, глядя на нее, но Олег считал, что Надю он знает лучше семечной улицы и ему судить, какая она. Он обернулся и хотел сказать Наде что-нибудь ласковое, а потом бросить к черту свою писанину и подойти к ней, но он увидел, что Надя спит. Журнал, зачитанный, с лиловым негром на обложке, валялся на полу, а Надя спала прямо на одеяле, вытянув ноги в сшитых ею самою джинсах и кулаки подложив под голову. "Родная ты моя, - подумал Олег, - устала за этот нервный день..." Он подошел к ней без шума и стал гладить ее волосы и волновался, потому что хотел быть с ней, и ему было досадно, что она заснула, но разбудить ее он не решался, все сидел, и ему почудилось вдруг нечто красивое в том, что он должен подавить свое желание ради ее покоя. Олег встал и подошел к столу. "Мать, мать, - подумал он, - а мать будет курить..." Он нервничал, и ему казалось, что причина тут одна - его всегдашние думы о матери, повторенные сегодня. Но он тут же понял, что не из-за матери нервничает, и перестал принуждать себя думать о ней, все глядел на Надю и радовался ею и досадовал на ее сон. "9" Ни черта не было видно. Терехов пожалел, что не взял фонарик. Впрочем, фонарик, наверное, мог бы заглядывать сегодня только под ноги и высвечивать лужи и ничем бы не помог, дождь бы тут же прихватил его лучи нервущейся своей сеткой. Ступая на каблук, вдавливая сапоги в грязь, медленно спустился Терехов по скользкому съезду с Малиновой сопки. Мост был метрах в ста впереди, и Терехов его не увидел. Сейба гудела и бесилась и не собиралась спать ночью. "Ничего, посуетись, пошуми", - подумал Терехов. Он вспомнил Будкова и их вчерашний разговор и слова Будкова о мосте и метеорологах, поводов нервничать не было, и все же Терехов решил,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору