Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
Когда я вернулся из Ленинграда, меня тут же вызвал начальник, Василий
Алексеевич Бойцов, и объявил, что на фабрике скандал: я будто бы дал
вредительские нормы выработки и должен немедленно представить подробную
объяснительную записку. И после него меня вызывает в свой кабинет
заведующая отделом кадров Каменева, она же начальник спецчасти, запирает
дверь, вынимает папку с моим делом и начинает "уточнять" насчет
родственников в Швейцарии и так далее. Пренеприятная толстая баба,
занимала одно время ответственные посты, но ввиду неграмотности и
склочности съехала, однако сохранила повадки ответственного работника, к
тому же на кадровой работе, шутка сказать, вид у нее такой, будто она все
про всех знает и держит в своих руках судьбу каждого, и это до некоторой
степени так и есть, она могла здорово напакостить. И потому, что она меня
вызвала, я понимаю, что склока с нормами затевается большая, но я
нисколько не беспокоюсь: это они не знают, в чем дело, а я знаю, они
случайные люди в нашем производстве, а я на нем вырос. И отвечаю
Каменевой, что в моем личном деле все есть, добавить мне нечего и
разговаривать с ней тоже времени нет, адье! Она даже рот разинула от
удивления.
Коротко дело заключалось в следующем. Жизнь идет вперед, появляется
новое оборудование, новая продукция, новые операции, и потому тарифные
справочники устаревают и требуют корректив. Я написал в Москву, попросил
изменений. Изменения разрешили, но ответ пришел в одном экземпляре, у нас
в области много обувных предприятий, а машинистка в совете одна, у нее
вагон работы, и эта инструкция может пролежать на машинке месяц, а то и
два. И чтобы дело не стояло, тем более я уезжал в Ленинград, я пошел на
фабрику, взял у Броневского нормативные справочники и своей рукой внес
изменения, полученные из Москвы, а ему велел пересчитать расценки. Но он
был занят беготней по учреждениям за пайками и талонами, пересчитал
расценки частично, одни да, другие нет, рабочие запротестовали, и
Броневский все свалил на меня, показал справочники, на них исправления
моей рукой, справочники старые, потрепанные, в них и до меня вносились
поправки - в таком виде они имели неубедительный вид, - тем убедительнее
выглядели обвинения Броневского в мой адрес, а я был в отъезде, в
Ленинграде, и оправдаться не мог. И Броневский настолько был уверен в моем
поражении, что разговаривал со мной как с конченым человеком.
- Вы, - говорит, - посмотрите на свои каракули, в них можно
разобраться? Откуда вы взяли эти цифры? С потолка? И откуда такие названия
- ведь вы себя считаете обувщиком!
Опять не хочу загружать вас деталями, но в каждом деле есть особенности
терминологии, иногда одни и те же вещи называются по-разному, иногда
разные вещи называются одинаково, эти тонкости терминологии Броневский,
как человек нерусский и к тому же чересчур самоуверенный, не знал.
Я ему не возражаю, все просмотрел, все уяснил, вернулся к себе и говорю
Бойцову:
- Нашей вины нет, можете быть спокойны. Давайте созовем совещание,
пригласим представителя из Москвы и разберемся.
Бойцов хотя и был, как я говорил, человек несколько усталый, но вместе
с тем опытный и в нужную минуту решительный. Дать меня угробить - значит
подорвать престиж нашего учреждения, никакому руководителю этого не
хочется. А может быть, вообще не хотел меня гробить, его самого достаточно
трепали. Во всяком случае, он со мной согласился.
Приезжает представитель из Москвы, созываем совещание, приглашаем
мастеров с фабрики, из районов, слово дают Броневскому: мол, какие у вас
претензии... И он произносит разухабистую речь, обвиняет меня в
невежестве, называет термины, которых не знает, и, желая подольститься к
рабочим, говорит: вот в этом кабинете (совещание шло в кабинете Бойцова)
на полу ковер, а на фабрике часто портится душ, - в общем, бьет не только
по мне, но и по руководству и оглядывается на Каменеву, стакнулся со
старой склочницей, она его вдохновила на "разоблачения".
Вы, надеюсь, понимаете, какой блин я из него сделал. Представитель из
Москвы подтвердил, что ничего я сам не придумал, инструкцию дала Москва.
Мастера высмеяли Броневского за то, что он не знает терминологии. Каменева
сразу сориентировалась и объявила, что не позволит коммерсантам из Варшавы
порочить советских специалистов. В общем, ничего хорошего ему эта интрига
не принесла. Дальнейшей его судьбы не знаю. После совещания я подал
заявление об увольнении ввиду возвращения в родной город, моя фабрика
прислала запрос с просьбой вернуть меня обратно.
Бойцов не хотел меня отпускать.
- Чем мы вас обидели?
- Ничем, - отвечаю, - но так сложились семейные обстоятельства, надо
возвращаться домой.
- Ну что ж, - говорит, - насильно мил не будешь. Я вашей работой
доволен. И вы не поминайте нас лихом.
Искренне сказал, трогательно.
И я ответил:
- И я вас, Василий Алексеевич, благодарю за доброе отношение и всегда
буду вас помнить.
Так хорошо и душевно мы с ним простились. И это приятно: каждая работа
- часть твоей жизни, и расставаться надо по-человечески.
В марте сорок первого года я вернулся в родной город, в родной дом, на
родную фабрику.
Что вам сказать? Дым отечества... Все, как говорится, течет, все
изменяется, уходят одни люди, приходят другие, и все же если ты
возвращаешься в город, где родился и вырос, он для тебя такой же, какой и
был: дуют те же ветры, идут дожди - такие же самые дожди, и солнце светит
- солнце твоего детства.
Вы понимаете, как были рады мне отец и мать. Но, с другой стороны,
неудача, крушение любви, неоправданные надежды... Отец - ни слова, никаких
расспросов, мужское дело: сошелся - разошелся... Мать пыталась держаться
так же и все же не утерпела и заговорила об этой _вертихвостке_.
Я мягко, но решительно прервал:
- Ее не было, нет и не будет.
Больше мы о Соне никогда не говорили.
После Сони, после Броневского, после передряг на старой работе я с
особенной радостью и удовольствием ощутил устойчивость и спокойствие
нашего дома. Отцу - пятьдесят один, матери - сорок восемь. Одной морщинкой
больше, одной меньше, красивого человека и морщины украшают. Они прожили
вместе тридцать лет, эти тридцать лет не были, как один день, было много
дней, ясных и ненастных, ненастных больше. Видели вы одинокое дерево на
прибрежном утесе? Сквозь камни пробилось оно корнями к земле и стоит
несокрушимое для бури, для шторма, для свирепых и беспощадных волн. Таким
могучим деревом и была любовь моих родителей. Она была опорой и для них и
для тех, кто возле них.
Вечер, все дома, мама гладит, раздувает утюг, широко раскачивает его,
утюг тяжелый. Помните, были такие большие высокие утюги, в них тлел уголь,
в зубчатых прорезях мелькали красненькие огоньки? Мама слюнявит палец,
дотрагивается до утюга, горяч ли, набирает в рот воды, брызжет на белье, и
оно, чуть влажное, прижатое горячим утюгом, отдает паром и уютным, свежим
домашним запахом... Между прочим, будучи детьми, мы тоже любили набирать в
рот воду и брызгать на белье; если мама не слишком торопилась и была в
хорошем настроении, она нам это разрешала, оказывала такую милость...
Отец раскладывает на столе контурную карту, зовет Олю и Игорька, те уже
бегут с цветными карандашами...
В прошлом году Люба хотела забрать Игоря. Но отец и мать сказали:
- Будущей осенью ему в школу, тогда заберете, а пока пусть поживет у
нас, воздух здесь получше, чем в Ленинграде.
На том решили, и, значит, Игорь доживал у нас последнее лето. Что вам о
нем сказать? Белобрысый, как его отец... Люба тоже была блондинка, но
темная, а Володя с севера, Игорь в него, коренастенький, здоровый бутуз.
Но Володя был выдержанный парень, а Игорь... Это что-то невообразимое,
точь-в-точь его дядя Генрих, мой дорогой братец; что он был в свое время,
как от него стонала улица, я вам рассказывал. Таким рос и Игорь. И дрался
он точно, как Генрих: налетал на противника и руками и ногами, ошеломлял
таким наскоком, типично хулиганская манера драться, и всего ведь каких-то
семь лет от роду. Все деревья были его, все крыши, сараи... Разбитый нос,
синяки, ободранные коленки, расцарапанные локти... Но, между прочим,
мальчик был довольно ласковый, когда я читал ему, он прислонялся ко мне и
внимательно слушал. И знаете, в нем было известное благородство, не обижал
Олю, та уже ходила в третий класс, тихая, застенчивая девочка, ей пришлось
преодолеть в доме отчужденность, даже враждебность, и, кроме того, на
улице между детьми секретов не бывает, что знают взрослые, то знают и
дети: и чья она дочь, и кто ее настоящий отец, и кто не настоящий, -
словом, все это, перепутанное в детском сознании и помноженное на наивную
детскую беспощадность, предъявлялось Оле, всем здесь чужой, и маленький
Игорек, семь лет, что он понимает, ему бы вместе с другими дразнить Олю, -
нет, чуть что, лез драться, защищал ее, не давал в обиду.
И мы хорошо относились к Оле, мама со временем тоже примирилась, потому
что с этой девочкой незримо витала в доме тень так нелепо погибшего Левы.
О нем, о Леве, мало говорили, но много думали, и когда мать вдруг
вздохнет, а отец задумается, - это Лева...
Значит, раскладывает папа карту... Контурная карта - это, скажу вам,
замечательное изобретение, когда хочешь приучить детей к географии. Вы же
помните, на контурной карте только голубые ниточки, кружочки и больше
ничего. Надо написать, что это Волга, тут Ока, там Кама, нужно разрисовать
коричневым горы, зеленым низменности... Но не это было главным. Любое
путешествие мы обычно начинали с нашего города. Искали на Днепре, где
должен быть Киев, отмеряли от него нужное расстояние на север, определяли,
где быть Чернигову, от него двигались на северо-восток и ставили крестик -
наш город.
- А теперь, - говорил отец, - попутного ветра нам в наших странствиях.
Мы пересекали с ним пески Каракумы, взбирались на Памир, шли назад,
добирались до Каспийского моря, каждый выбирал свой маршрут, и каждый,
конечно, хотел перещеголять другого... Счастливые вечера... Так раньше
отец занимался с нами, старшими, потом с Диной и Сашей, теперь с Олей и
Игорем...
Я слушаю по радио репортаж Вадима Синявского с футбольного матча. Как
вы понимаете, сам я в футбол уже не играл, но болельщиком остался до сих
пор.
Саша читает. Хворобы его и болячки прошли, стройный мальчик и все же
хрупкий, нежный, не изнеженный, а именно нежный, сострадательный,
доверчивый. Сказать по совести, я за него беспокоился: время суровое, как
тогда говорили, строгое, требовало от человека силы, иногда и гибкости;
мне казалось, что Саша не сумеет приспособиться к жизни, как в свое время
долго не мог приспособиться наш отец. А мои родители, представьте, были
спокойны за Сашу. То есть что значит спокойны? Родители никогда не бывают
спокойны за своих детей, но они беспокоились за Генриха - военный летчик!
А Саша?.. Конечно, как всякому мягкому по натуре парню, ему будет трудно,
но он дома, при родителях, а когда вырастет, тогда будет видно. Воспитав
семерых детей, они приучились быть спокойными за них. Ну а я беспокоился
за Сашу.
И так почти каждый вечер... Иногда мама шила. Помню, вскоре после моего
возвращения из Калинина она перешивала Дине свое голубое крепдешиновое
платье. С мануфактурой тогда было трудно, да и бюджет наш, сами
понимаете... А Дина уже кончала школу, собиралась осенью в Киевскую
консерваторию, с ее голосом и внешностью ее ожидало великое будущее. Но
внешность и возраст требуют своего. "Мне не в чем выйти, не в чем ходить,
стыдно на людях показаться..." Эти фразочки, какими девушки что-нибудь
выцыганивают у своих родителей, я думаю, вам известны.
- Видели ее! - усмехалась мама. - Выйти ей не в чем, голая ходит, людей
стыдится! Ты не о людях думаешь, ты надеешься, твой летчик приедет. За
крепдешин он тебя будет больше любить? Меня твой отец полюбил, когда я в
ситцевом ходила.
Так говорила мать, но платья свои перешивала Дине, и туфли ей покупала,
и чулки фильдеперсовые - в общем, чтобы была не хуже других.
Приходила бабушка с письмом от внука Даниила - помните, которого в свое
время выкохал дедушка, сына дяди Лазаря? Даня служил действительную в
пограничных войсках. И с каждым его письмом бабушка приходила к нам -
прочитайте! Мы понимали: Лазарь, конечно, спит после _рюмки_. Дядя Лазарь
работал со мной на обувной фабрике, в ОТК, по-прежнему попивал, не валялся
в канаве, но прикладывался по _маленькой_, без этой маленькой не мог
работать, это и есть, в сущности, алкоголик, больной человек.
Философствовал, искал для своих рассуждений таких же алкашей, к тому же
любил читать, и не то чтобы взять в библиотеке, а зайдет после получки с
фасоном в книжный магазин, и того ему заверните, и этого, книги дома
валяются, пылятся, неорганизованный человек, хотя добрый и порядочный. Со
временем превратился в некоего городского чудака, дедушка переживал это
еще больше, чем его пьянство.
И бабушка переживала... Косилась на репродуктор, прислушивалась к
голосу Синявского, к его паузам - помните знаменитые паузы Синявского,
после которых он кричит: "Гол!"? Со вздохом спрашивала:
- Он пьет?
- Пьет? Почему пьет?
- Голос у него хриплый.
Отец мне подмигивал: бабушка говорит о Синявском, а думает о Лазаре.
С Лазарем им не повезло. И с Иосифом не повезло: окопался в своем
зубоврачебном кабинете и далек от дедушкиной семьи.
Другое дело - дядя Гриша, если помните, наша знаменитость, лучший
мастер на фабрике, по-прежнему числился в первых стахановцах,
рационализатор, изобретатель, он и на Доске почета, он и в областной
газете, и семья хорошая, дружная: жена, три сына, дочь. Дядя Гриша
женился, когда ему было двадцать пять, а моя мама вышла замуж в
шестнадцать, оттого-то мои двоюродные братья и сестры годятся мне в
племянники.
Данино письмо отец читает вслух, бабушка вздыхает, утирает слезы -
любимый внук, сирота, вырос без матери, а отец пьяница... Потом, чтобы
отвлечься от своих горестных мыслей, бабушка смотрит на карту, которую
отец разрисовывает с детьми.
- Какие у тебя красивые руки, Яков...
И вдруг из соседней комнаты Сашин крик. Мама откладывает шитье и идет
туда. Оказывается, Дина ниткой привязала Сашин зуб к дверной ручке и
дернула дверь, знаете, как это делают дети... Мама пальцами выдернула Саше
зуб и сказала:
- Посмотрите на эту дылду! Посмотрите на эту _невесту_! Прежде чем
выходить замуж, надо хоть немного набраться ума. Ты и своих детей тоже так
будешь лечить?
Дина презрительно смотрит на Сашу.
- Маменькин сынок!
Вот так мы жили. Скучно ли мне было? Как вам сказать... Сверстники мои
переженились, разъехались, и я фактически был один. В тридцать лет на
танцплощадку не пойдешь, работал я начальником производства, приходил
поздно, кроме фабрики и дома, ничего не знал, надежды мои были на лето,
когда съедутся дачники, и среди них наши местные, кто жил здесь раньше. И
действительно, с конца мая стали наезжать мои бывшие приятели, товарищи
детства и юности, и, конечно, все удивляются, что я с дипломом торчу в
глуши, без всяких перспектив, надо перебираться куда-нибудь в промышленный
центр. И я сам это понимал прекрасно. Но обстоятельства этого не
позволяли.
Безусловно, материальное положение родителей улучшилось, но все же не
было блестящим. Немного высылали только Люба и Ефим. Генрих хоть и на всем
готовом и оклад идет, но парень молодой, хочется и того и другого, завел
мотоцикл, в те времена это было то же самое, что сейчас собственный
автомобиль.
В общем, мой приезд оказался кстати, ставка у меня хорошая, живу в
семье, и что мне еще нужно? Пачка "Беломора" в день, баня, парикмахерская;
парикмахер, кстати, был все тот же - Бернард Семенович, постарел, но еще
крепкий. И я решил так: пусть Дина поступит в консерваторию, Люба заберет
Игоря, я стариков пока поддержу, ведь Саша и Оля еще маленькие, они станут
на ноги, а через годик куда-нибудь переберусь: в Харьков, Киев,
Днепропетровск - словом, в промышленный центр, где у меня больше будет
перспектив. Конечно, и там я не забуду своих, буду помогать.
Но этому не суждено было сбыться. Двадцать второго июня началась
война...
15
Двадцать второго июня началась война, двадцать третьего меня призвали и
отправили в Брянск на формирование.
Что говорить? Вы все это пережили. Не буду вам описывать состояние
матери, таково было состояние всех матерей России. Генрих служил в военной
авиации, Любу и ее мужа Володю призвали как военных врачей, призвали дядю
Гришу, а сын дяди Лазаря, Даниил, служил на западной границе. Но мог ли я
тогда предполагать, что тем, кто остается, будет намного хуже, чем нам!
Те, кто пошел на фронт, если погибали, то на поле боя, как солдаты. А как
погибли те, кто остался, вы знаете. Но тогда?! Мог я допустить мысль, что
немцы дойдут до Москвы и Сталинграда?
Как я уже рассказывал, действительную я проходил в артиллерии, туда же,
в артиллерию, командиром орудия меня и направили. И вот однажды зимой на
Брянском фронте, в районе Мценска, берут наши в плен немецкого офицера,
доставляют его на КП дивизии, допрашивает его сам командир дивизии
полковник Щекин. Немец держится нахально, перед ним девочка-переводчица,
только с курсов, заглядывает в словарь, а он делает вид, что не понимает,
полковник Щекин выходит из себя; представляете, пленный офицер, в то время
на соседнем Западном фронте идет наше контрнаступление, и какой это конфуз
для командира дивизии: не может получить от пленного нужных сведений, и
надо отсылать его в штаб армии и тем упустить драгоценное время.
И тогда командир моего артполка, он как раз был на КП, докладывает
полковнику Щекину, что у него в полку есть некто Ивановский, командир
орудия, и этот Ивановский владеет немецким языком не хуже любого немца. Он
говорил истинную правду: немецкий был родным языком моего отца, и я
говорил по-немецки, как по-русски. Меня доставляют на КП, я вхожу,
вытягиваюсь, как положено, докладываю командиру дивизии: такой-то по
вашему приказанию прибыл. И он приказывает мне допросить немца, выяснить,
откуда он и кто, из какой части, и кто перед нами, и кто справа, кто
слева, и как фамилия командира - в общем, всю обстановку. По смущенному
виду переводчицы и по тому, как ухмыляется немец, я оцениваю ситуацию и
принимаю решение во что бы то ни стало его расколоть. Говорю ему: так,
мол, и так, мне поручено вас допросить, предлагаю точно, обстоятельно и
правдиво отвечать на мои вопросы. Итак, первый вопрос: фамилия, имя,
звание, часть, должность?
Он принимает меня за немца и спрашивает, немец ли я?
Я ему отвечаю:
- Вопросы здесь задаю я, а вы должны отвечать, и будьте добры отвечать
без задержки.
Он кивает на переводчицу: на все, мол, вопросы уже ответил... и
добавить ему нечего.
- Все, что вы говорили до моего прихода, меня не интересует, - возражаю
я. - Будьте добры отвечать на мои вопросы.
Он высокомерно объявляет, что с предателями вообще отказывается
разговаривать и больше не скажет ни слова.
Я по-русски спрашиваю у полковника Щекина, позволит ли он немцу встать.
- Пожалуйста, - отвечает полковник