Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
от пола
до потолка стоял дым, состоявший из гусиных, утиных и
многих других запахов. На двух столах были разложены
и расставлены в художественном беспорядке атрибуты
закусок и выпивок. Около столов суетилась
кухарка Марфа, красная баба с двойным перетянутым
животом.
- Покажи- ка мне, матушка, осетра! - сказал
Ахинеев, потирая руки и облизываясь. - Запах-то
какой, миазма какая! Так бы и съел всю кухню!
Ну-кася, покажи осетра!
Марфа подошла к одной из скамей и осторожно
приподняла засаленный газетный лист. Под этим
листом, на огромнейшем блюде, покоился большой
заливной осетр, пестревший каперсами, оливками и
морковкой. Ахинеев поглядел на осетра и ахнул.
Лицо его просияло, глаза подкатились. Он нагнулся
и издал губами звук неподмазанного колеса. Постояв
немного, он щелкнул от удовольствия пальцами и еще
раз чмокнул губами.
- Ба! Звук горячего поцелуя... Ты с кем это здесь
целуешься, Марфуша? - послышался голос из соседней
комнаты, и в дверях показалась стриженая голова
помощника классных наставников, Ванькина. - С кем
это ты? А-а-... очень приятно! С Сергей
Капитонычем! Хорош дед, нечего сказать! С женским
полонезом тет-а-тет!
- Я вовсе не целуюсь, - сконфузился Ахинеев, - кто
это тебе, дураку сказал? Это я тово... губами
чмокнул в отношении... в рассуждении
удовольствия... При виде рыбы...
- Рассказывай!
Голова Ванькина широко улыбнулась и скрылась за
дверью. Ахинеев покраснел.
"Черт знает что! - подумал он. - Пойдет теперь,
мерзавец и насплетничает. На весь город осрамит,
скотина..."
Ахинеев робко вошел в залу и искоса поглядел в
сторону: где Ванькин? Ванькин стоял около
фортепиано и, ухарски изогнувшись, шептал что-то
смеявшейся свояченице инспектора.
"Это про меня! - подумал Ахинеев. - Про меня, чтоб
его разорвало! А та и верит... и верит! Смеется!
Боже ты мой! Нет, так нельзя оставить... нет.
Нужно будет сделать, чтоб ему не поверили...
Поговорю со всеми с ними, и он же у меня в
дураках-сплетниках останется".
Ахинеев почесался и, не переставая конфузиться,
подошел к Падекуа.
- Сейчас я в кухне был и насчет ужина
распоряжался, - сказал он французу. - Вы, я знаю,
рыбу любите, а у меня, батенька, осетр, вво! В два
аршина! Хе-хе-хе... Да, кстати... чуть было не
забыл... В кухне-то сейчас, с осетром с этим -
сущий анекдот! Вхожу я сейчас в кухню и хочу
кушанья оглядеть... Гляжу на осетра и от
удовольствия... от пикантности губами чмок! А в
это время вдруг дурак этот Ванькин входит и
говорит... ха-ха-ха... и говорит: "А-а-а... вы
целуетесь здесь?" С Марфой-то, су кухаркой!
Выдумал же, глупый человек! У бабы ни рожи, ни
кожи, на всех зверей похожа, а он... целоваться!
Чудак!
- Кто чудак? - спросил подошедший Тарантулов.
- Да вон тот, Ванькин! Вхожу, это, я в кухню...
И он рассказал про Ванькина.
- Насмешил, чудак! А по-моему, приятней с барбосом
целоваться, чем с Марфой, - прибавил Ахинеев,
оглянулся и увидел сзади себя Мзду.
- Мы насчет Ванькина, - сказал он ему. - Чудачина!
Входит, это, в кухню, увидел меня рядом с Марфой
да и давай штуки разные выдумывать. "Чего,
говорит, вы целуетесь?" Спьяна-то ему
померещилось. А я, говорю, скорей с индюком
поцелуюсь, чем с Марфой. Да у меня и жена есть,
говорю, дурак ты этакий. Насмешил!
- Кто вас насмешил? - спросил подошедший к
Ахинееву отец-законоучитель.
- Ванькин. Стою я, знаете, в кухне и на осетра
гляжу...
И так далее. Через какие-нибудь полчаса уже все
гости знали про историю с осетром и Ванькиным.
"Пусть теперь им рассказывает! - думал Ахинеев,
потирая руки. - Пусть! Он начнет рассказывать, а
ему сейчас: "Полно тебе, дурак, чепуху городить!
Нам все известно!"
И Ахинеев до того успокоился, что выпил от радости
лишних четыре рюмки. Проводив после ужина молодых
в спальню, он отправился к себе и уснул, как ни в
чем не повинный ребенок, а на другой день он уже
не помнил истории с осетром. Но, увы! Человек
предполагает, а бог располагает. Злой язык сделал
свое злое дело, и не помогла Ахинееву его
хитрость! Ровно через неделю, а именно в среду
после третьего урока, когда Ахинеев стоял среди
учительской и толковал о порочных наклонностях
ученика Высекина, к нему подошел директор и
отозвал его в сторону.
- Вот что, Сергей Капитоныч, - сказал директор. -
Вы извините... Не мое это дело, но все-таки я
должен дать понять... Моя обязанность... Видите
ли, ходят слухи, что вы живете с этой... с
кухаркой... Не мое это дело, но... Живите с ней,
целуйтесь... что хотите, только, пожалуйста, не
так гласно! Прошу вас! Не забывайте, что вы
педагог!
Ахинеев озяб и обомлел. Как ужаленный сразу целым
роем и как ошпаренный кипятком, он пошел домой.
Шел он домой и ему казалось, что на него весь
город глядит, как на вымазанного дегтем... Дома
ожидала его новая беда.
- Ты что же это ничего не трескаешь? - спросила
его за обедом жена. - О чем задумался? Об амурах
думаешь? О Марфушке стосковался? Все мне, махамет,
известно! Открыли глаза люди добрые! У-у-у...
вварвар!
И шлеп его по щеке!.. Он встал из-за стола и, не
чувствуя под собой земли, без шапки и пальто,
побрел к Ванькину. Ванькина он застал дома.
- Подлец ты! - обратился Ахинеев к Ванькину. - За
что ты меня перед всем светом в грязи выпачкал? За
что ты на меня клевету пустил?
- Какую клевету? Что вы выдумываете!
- А кто насплетничал, будто я с Марфой целовался?
Не ты, скажешь? Не ты, разбойник?
Ванькин заморгал и замигал всеми фибрами своего
поношенного лица, поднял глаза к образу и
проговорил:
- Накажи меня бог! Лопни мои глаза и чтоб я издох,
ежели хоть одно слово про вас сказал! Чтоб мне ни
дна, ни покрышки! Холеры мало!..
Искренность Ванькина не подлежала сомнению.
Очевидно, не он насплетничал.
"Но кто же? Кто? - задумался Ахинеев, перебирая в
своей памяти всех своих знакомых и стуча себя по
груди. - Кто же?"
- Кто же? - спросим и мы читателя...
КНЯГИНЯ
В большие, так называемые "Красные" ворота N-ского
мужского монастыря въехала коляска, заложенная в
четверку сытых, красивых лошадей; иеромонахи и
послушники, стоявшие толпой около дворянской
половины гостиного корпуса, еще издали по кучеру и
по лошадям узнали в даме, которая сидела в
коляске, свою хорошую знакомую, княгиню Веру
Гавриловну.
Старик в ливрее прыгнул с козел и помог княгине
выйти из экипажа. Она подняла темную вуаль и не
спеша подошла ко всем иеромонахам под
благословение, потом ласково кивнула послушникам и
направилась в покои.
- Что, соскучились без своей княгини?- говорила
она монахам, вносившим ее вещи.- Я у вас целый
месяц не была. Ну, вот приехала, глядите на свою
княгиню. А где отец архимандрит? Боже мой, я
сгораю от нетерпения! Чудный, чудный старик! Вы
должны гордиться, что у вас такой архимандрит.
Когда вошел архимандрит, княгиня восторженно
вскрикнула, скрестила на груди руки и подошла к
нему под благословение.
- Нет, нет! Дайте мне поцеловать!- сказала она,
хватая его за руку и жадно целуя ее три раза.- Как
я рада, святой отец, что наконец вижу вас! Вы
небось забыли свою княгиню, а я каждую минуту
мысленно жила в вашем милом монастыре. Как у вас
здесь хорошо! В этой жизни для бога, вдали от
суетного мира, есть какая-то особая прелесть,
святой отец, которую я чувствую всей душой, но
передать на словах не могу!
У княгини покраснели щеки и навернулись слезы.
Говорила она без умолку, горячо, а архимандрит,
старик лет семидесяти, серьезный, некрасивый и
застенчивый, молчал, лишь изредка говорил
отрывисто и по-военному:
- Так точно, ваше сиятельство... слушаю-с...
понимаю-с...
- Надолго изволил пожаловать к нам?- спросил он.
- Сегодня я переночую у вас, а завтра поеду к
Клавдии Николаевне - давно уж мы с ней не видались,
а послезавтра опять к вам и поживу дня три-четыре.
Хочу у вас здесь отдохнуть душой, святой отец...
Княгиня любила бывать в N-ском монастыре. В
последние два года она облюбовала это место и
приезжала сюда почти каждый летний месяц и жила
дня по два, по три, а иногда и по неделе. Робкие
послушники, тишина, низкие потолки, запах
кипариса, скромная закуска, дешевые занавески на
окнах - все это трогало ее, умиляло и располагало
к созерцанию и хорошим мыслям. Достаточно ей было
побыть в покоях полчаса, как ей начинало казаться,
что она тоже робка и скромна, что и от нее пахнет
кипарисом; прошлое уходило куда-то вдаль, теряло
свою цену, и княгиня начинала думать, что,
несмотря на свои двадцать девять лет, она очень
похожа на старого архимандрита и так же, как он,
рождена не для богатства, не для земного величия и
любви, а для жизни тихой, скрытой от мира,
сумеречной, как покои...
Бывает так, что в темную келию постника,
погруженного в молитву, вдруг нечаянно заглянет
луч или сядет у окна келии птичка и запоет свою
песню; суровый постник невольно улыбается, и в его
груди из-под тяжелой скорби о грехах, как из-под
камня, вдруг польется ручьем тихая, безгрешная радость.
Княгине казалось, что она приносила с собою извне
точно такое же утешение, как луч или птичка. Ее
приветливая, веселая улыбка, кроткий взгляд,
голос, шутки, вообще вся она, маленькая, хорошо
сложенная, одетая в простое черное платье, своим
появлением должна была возбуждать в простых,
суровых людях чувство умиления и радости. Каждый,
глядя на нее, должен был думать: "Бог послал нам
ангела..." И, чувствуя, что каждый невольно думает
это, она улыбалась еще приветливее и старалась
походить на птичку.
Напившись чаю и отдохнув, она вышла погулять.
Солнце уже село. От монастырского цветника повеяло
на княгиню душистой влагой только что политой
резеды, из церкви донеслось тихое пение мужских
голосов, которое издали казалось очень приятным и
грустным. Шла всенощная. В темных окнах, где
кротко мерцали лампадные огоньки, в тенях, в
фигуре старика монаха, сидевшего на паперти около
образа с кружкой, было написано столько
безмятежного покоя, что княгине почему-то
захотелось плакать...
А за воротами, на аллее между стеной и березами,
где стоят скамьи, был уже совсем вечер. Воздух
темнел быстро-быстро... Княгиня прошлась по аллее,
села на скамью и задумалась.
Она думала о том, что хорошо бы поселиться на всю
жизнь в этом монастыре, где жизнь тиха и
безмятежна, как в летний вечер; хорошо бы позабыть
совсем о неблагодарном, распутном князе, о своем
громадном состоянии, о кредиторах, которые
беспокоят ее каждый день, о своих несчастьях, о
горничной Даше, у которой сегодня утром было
дерзкое выражение лица. Хорошо бы всю жизнь сидеть
здесь на скамье и сквозь стволы берез смотреть,
как внизу под горой клочьями бродит вечерний
туман, как далеко-далеко над лесом черным облаком,
похожим на вуаль, летят на ночлег грачи, как два
послушника - один верхом на пегой лошади, другой
пешком - гонят лошадей на ночное и, обрадовавшись
свободе, шалят, как малые дети; их молодые голоса
звонко раздаются в неподвижном воздухе, и можно
разобрать каждое слово. Хорошо сидеть и
прислушиваться к тишине: то ветер подует и тронет
верхушки берез, то лягушка зашелестит в
прошлогодней листве, то за стеною колокольные часы
пробьют четверть... Сидеть бы неподвижно, слушать
и думать, думать, думать...
Мимо прошла старуха с котомкой. Княгиня подумала,
что хорошо бы остановить эту старуху и сказать ей
что-нибудь ласковое, задушевное, помочь ей... Но
старуха ни разу не оглянулась и повернула за угол.
Немного погодя на аллее показался высокий мужчина
с седой бородой и в соломенной шляпе. Поравнявшись
с княгиней, он снял шляпу и поклонился, и по его
большой лысине и острому, горбатому носу княгиня
узнала в нем доктора Михаила Ивановича, который
лет пять тому назад служил у нее в Дубовках. Она
вспомнила, что кто-то ей говорил, что в прошлом
году у этого доктора умерла жена, и ей захотелось
посочувствовать ему, утешить.
- Доктор, вы, вероятно, меня не узнаете?- спросила
она, приветливо улыбаясь.
- Нет, княгиня, узнал,- сказал доктор, снимая еще
раз шляпу.
- Ну, спасибо, а то я думала, что вы забыли свою
княгиню. Люди помнят своих врагов, а друзей
забывают. И вы приехали помолиться?
- Я здесь каждую субботу ночую, по обязанности. Я
тут лечу.
- Ну, как поживаете?- спросила княгиня, вздыхая.-
Я слышала, у вас скончалась супруга! Какое
несчастье!
- Да, княгиня, для меня это большое несчастье.
- Что делать! Мы должны с покорностью переносить
несчастья. Без воли провидения ни один волос не
падает с головы человека.
- Да, княгиня.
На приветливую, кроткую улыбку княгини и ее вздохи
доктор отвечал холодно и сухо: "Да, княгиня". И
выражение лица у него было холодное, сухое.
"Что бы еще такое сказать ему?"- подумала княгиня.
- Сколько времени мы с вами не виделись, однако!-
сказала она.- Пять лет! За это время сколько воды
в море утекло, сколько произошло перемен, даже
подумать страшно! Вы знаете, я замуж вышла... из
графини стала княгиней. И уже успела разойтись с
мужем.
- Да, я слышал.
- Много бог послал мне испытаний! Вы, вероятно,
тоже слышали, я почти разорена. За долги моего
несчастного мужа продали у меня Дубовки, и
Кирьяково, и Софьино. Остались у меня только
Бараново да Михальцево. Страшно оглянуться назад:
сколько перемен, несчастий разных, сколько ошибок!
- Да, княгиня, много ошибок!
Княгиня немного смутилась. Она знала свои ошибки;
все они были до такой степени интимны, что только
одна она могла думать и говорить о них. Она не
удержалась и спросила:
- Вы про какие ошибки думаете?
- Вы упомянули о них, стало быть, знаете...-
ответил доктор и усмехнулся.- Что ж о них говорить!
- Нет, скажите, доктор. Я буду вам очень
благодарна! И, пожалуйста, не церемоньтесь со
мной. Я люблю слушать правду.
- Я вам не судья, княгиня.
- Не судья? Каким вы тоном говорите, значит,
знаете что-то. Скажите!
- Если желаете, то извольте. Только, к сожалению,
я не умею говорить и меня не всегда можно понять.
Доктор подумал и начал:
- Ошибок много, но, собственно, главная из них, по
моему мнению, это общий дух, которым... который
царил во всех ваших имениях. Видите, я не умею
выражаться. То есть главное - это нелюбовь,
отвращение к людям, какое чувствовалось
положительно во всем. На этом отвращении у вас
была построена вся система жизни. Отвращение к
человеческому голосу, к лицам, к затылкам,
шагам... одним словом, ко всему,
что составляет человека. У всех дверей и на
лестницах стоят сытые, грубые и ленивые гайдуки в
ливреях, чтоб не пускать в дом неприлично одетых
людей; в передней стоят стулья с высокими
спинками, чтоб во время балов и приемов лакеи не
пачкали затылками обоев на стенах; во всех
комнатах шершавые ковры, чтоб не было слышно
человеческих шагов; каждого входящего обязательно
предупреждают, чтобы он говорил потише и поменьше
и чтоб не говорил того, что может дурно повлиять
на воображение и нервы. А в вашем кабинете не
подают человеку руки и не просят его садиться,
точно так, как сейчас вы не подали мне руки и не
пригласили сесть...
- Извольте, если хотите!- сказала княгиня,
протягивая руку и улыбаясь.- Право, сердиться
из-за такого пустяка...
- Да разве я сержусь?- засмеялся доктор, но тотчас
же вспыхнул, снял шляпу и, размахивая ею,
заговорил горячо:- Откровенно говоря, я давно уже
ждал случая, чтоб сказать вам все, все... То есть
я хочу сказать, что вы глядите на всех людей
по-наполеоновски, как на мясо для пушек. Но у
Наполеона была хоть какая-нибудь идея, а у вас,
кроме отвращения, ничего!
- У меня отвращение к людям!- улыбнулась княгиня,
пожимая в изумлении плечами.- У меня!
- Да, у вас! Вам нужно фактов? Извольте! В
Михальцеве у вас живут милостыней три бывших ваших
повара, которые ослепли в ваших кухнях от печного
жара. Все, что есть на десятках тысяч ваших
десятин здорового, сильного и красивого, все взято
вами и вашими прихлебателями в гайдуки, лакеи, в
кучера. Все это двуногое живье воспиталось в
лакействе, объелось, огрубело, потеряло образ и
подобие, одним словом... Молодых медиков,
агрономов, учителей, вообще интеллигентных
работников, боже мой, отрывают от дела, от
честного труда и заставляют из-за куска хлеба
участвовать в разных кукольных комедиях, от
которых стыдно делается всякому порядочному
человеку! Иной молодой человек не прослужит и трех
лет, как становится лицемером, подлипалой,
ябедником... Хорошо это? Ваши управляющие-поляки,
эти подлые шпионы, все эти Казимиры да Каэтаны
рыщут от утра до ночи по десяткам тысяч десятин и
в угоду вам стараются содрать с одного вола три
шкуры. Позвольте, я выражаюсь без системы, но это
ничего! Простой народ у вас не считают людьми. Два
и тех князей, графов и архиереев, которые
приезжали к вам, вы признавали только как
декорацию, а не как живых людей. Но главное...
главное, что меня больше всего возмущает,- иметь
больше миллиона состояния и ничего не сделать для
людей, ничего!
Княгиня сидела удивленная, испуганная, обиженная,
не зная, что сказать и как держать себя. Никогда
раньше с нею не говорили таким тоном. Неприятный
сердитый голос доктора и его неуклюжая,
заикающаяся речь производили в ее ушах и голове
резкий, стучащий шум, потом же ей стало казаться,
что жестикулирующий доктор бьет ее своею шляпой по
голове.
- Неправда!- выговорила она тихо и умоляющим
голосом.- Для людей я много хорошего сделала, это
вы сами знаете!
- Да полноте!- крикнул доктор.- Неужели вы еще
продолжаете считать вашу благотворительную
деятельность чем-то серьезным и полезным, а не
кукольной комедией? Ведь то была комедия от начала
до конца, то была игра в любовь к ближнему, самая
откровенная игра, которую понимали даже дети и
глупые бабы! Взять хоть этот ваш - как его?-
странно-приимный дом для безродных старух, в
котором меня вы заставили быть чем-то вроде
главного доктора, а сами были почетной опекуншей.
О господи боже наш, что за учреждение милое!
Построили дом с паркетными полами и с флюгером на
крыше, собрали в дереве с десяток старух и
заставили их спать под байковыми одеялами, на
простынях из голландского полотна и кушать леденцы.
Доктор злорадно прыснул в шляпу и продолжал быстро
и заикаясь:
- Была игра! Низшие приютские чины прячут одеяла и
простыни под замок, чтобы старухи не пачкали -
пусть спят, чертовы перечницы, на полу! Старуха не
смеет ни на кровать сесть, ни кофту надеть, ни по
гладкому паркету пройтись. Все сохранялось для
парада и пряталось от старух, как от воров, а
старухи потихоньку кормились и одевались Христа
ради, и денно и нощно молили бога, чтоб поскорее
уйти из-под ареста и от душеспасительных назиданий
сытых подлецов, которым вы поручили надзор за
старухами. А высшие чины что делали? Это просто
восхитительно! Этак раза два в неделю, вечером,
скачут тридцать пять тысяч курьеров и объявляют,
что завтра княгиня, то есть вы, будете в приюте.
Это значит, что завтра нужно бросать больных,
одеваться и ехать на парад. Хорошо, приезжаю.
Старухи во всем чистом и новом уже выстроены в ряд
и ждут. Около них ходит отставная гарнизонная
крыса - смотритель со своей сладенькой,
ябеднической улыбочкой. Старухи зевают и
переглядываются, но роптать боятся. Ждем. Скачет
младший управляющий. Через полчаса после него
старший управляющий, потом главноуправляющий
конторой экономии, потом еще кто-нибудь и еще
кто-нибудь... скачут без конца! У всех
таинственные, торжественные лица. Ждем, ждем,
переминаемся с ноги на ногу, посматриваем на часы
- все это в гробовом молчании, потому что все мы
ненавидим друг друга и на ножах. Проходит час,
другой, и вот наконец показывается вдали коляска,
и... и...
Доктор залился тонким смехом и выговорил тоненьким
голоском:
- Вы выходите из коляски, и старые ведьмы по
команде гарнизонной красы начинают петь: "Коль
славен наш господь в Сионе, не может изъяснить
язык..." Недурно?
Доктор захохотал басом и мах