Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
м Николай
Евграфыч глядит на этой фотографии таким
простаком, добрым малым, человеком-рубахой;
добродушная семинарская улыбка расплылась по его
лицу, и он наивно верит, что эта компания
хищников, в которую случайно втолкнула его
судьба,: даст ему и поэзию, и счастье, и все то, о
чем он мечтал, когда еще студентом пел песню: "Не
любить - погубить значит жизнь молодую..."
И опять с недоумением спрашивал себя, как это он,
сын деревенского попа, по воспитанию - бурсак,
простой, грубый и прямой человек, мог так
беспомощно отдаться в руки этого ничтожного,
лживого, пошлого, мелкого, по натуре совершенно
чуждого ему существа.
Когда в одиннадцать часов он надевал сюртук, чтобы
ехать в больницу, в кабинет вошла горничная.
- Что вам? - спросил он.
- Барыня встали и просят двадцать пять рублей, что
вы давеча обещали.
СВИРЕЛЬ
Разморенный духотою еловой чащи, весь в паутине
и в хвойных иглах, пробирался с ружьем к опушке
приказчик из Дементьева хутора, Мелитон Шишкин. Его
Дамка - помесь дворняги с сеттером - необыкновенно
худая и беременная, поджимая под себя мокрый хвост,
плелась за хозяином и всячески старалась не наколоть
себе носа. Утро было нехорошее, пасмурное. С
деревьев, окутанных легким туманом, и с папоротника
сыпались крупные брызги, лесная сырость издава-
ла острый запах гнили.
Впереди, где кончалась чаща, стояли березы, а
сквозь их стволы и ветви видна была туманная даль.
Кто-то за березами играл на самоделковой, пастушеской
свирели. Игрок брал не более пяти-шести нот,
лениво тянул их, не стараясь связать их в мотив, но
тем не менее в его писке слышалось что-то суровое и
чрезвычайно тоскливое.
Когда чаща поредела и елки уже мешались с молодой
березой, Мелитон увидел стадо. Спутанные лошади,
коровы и овцы бродили между кустов и, потрескивая
сучьями, обнюхивали лесную траву. На опушке,
прислонившись к мокрой березке, стоял старик пастух,
тощий, в рваной сермяге и без шапки. Он глядел
в землю, о чем-то думал и играл на свирели,
по-видимому, машинально.
- Здравствуй, дед! Бог помощь!- приветствовал
его Мелитон тонким, сиплым голоском, который совсем
не шел к его громадному росту и большому, мясистому
лицу.- А ловко ты на дудочке дудишь! Чье
стадо пасешь?
- Артамоновское,- нехотя ответил пастух и сунул
свирель за пазуху.
- Стало быть, и лес артамоновский?- спросил
Мелитон, оглядываясь.- И впрямь артамоновский,
скажи на милость... Совсем было заблудился. Всю
харю себе в чепыге исцарапал.
Он сел на мокрую землю и стал лепить из газетной
бумаги папиросу.
Подобно жиденькому голоску, все у этого человека
было мелко и не соответствовало его росту, ширине
и мясистому лицу: и улыбка, и глазки, и пуговки, и
картузик, едва державшийся на жирной стриженой
голове. Когда он говорил и улыбался, то в его
бритом, пухлом лице и во всей фигуре чувствовалось
что-то бабье, робкое и смиренное.
- Ну, погода, не дай бог!- сказал он и покрутил
головой.- Люди еще овса не убрали, а дождик словно
нанялся, бог с ним.
Пастух поглядел на небо, откуда моросил дождь, на
лес, на мокрую одежду приказчика, подумал и ничего
не сказал.
- Все лето такое было...- вздохнул Мелитон.- И
мужикам плохо, и господам никакого удовольствия.
Пастух еще раз поглядел на небо, подумал и сказал
с расстановкой, точно разжевывая каждое слово:
- Все к одному клонится... Добра не жди.
- Как у вас тут?- спросил Мелитон, закуривая.- Не
видал в Артамоновской сечи тетеревиных выводков?
Пастух ответил не сразу. Он опять поглядел на небо
и в стороны, подумал, поморгал глазами...
По-видимому, своим словам придавал он не малое
значение и, чтобы усугубить им цену, старался
произносить их врастяжку, с некоторою
торжественностью. Выражение
лица его было старчески острое, степенное и,
оттого, что нос перехвачен поперек седлообразной
выемкой и ноздри глядели кверху, казалось хитрым и
насмешливым.
- Нет, кажись, не видал,- ответил он.- Наш
охотник, Еремка, сказывал, будто на Ильин день
согнал около Пустошья один выводок, да, должно,
брешет. Мало птицы.
- Да, брат, мало... Везде мало! Охота, ежели
здравомысленно рассудить, ничтожная и нестоящая.
Дичи совсем нет, а которая есть, так об ту сейчас
нечего и рук марать - не выросла еще! Такая еще
мелочь, что глядеть совестно.
Мелитон усмехнулся и махнул рукой.
- Такое делается на этом свете, что просто смех,
да и только! Птица нынче стала несообразная,
поздно на яйца садится, и есть такие, которые еще
на Петров день с яиц не вставали. Ей-богу!
- Все к одному клонится,- сказал пастух, поднимая
вверх лицо.- Летошний год мало дичи было, в этом
году еще меньше, а лет через пять, почитай, ее
вовсе не будет. Я так примечаю, что скоро не то
что дичи, а никакой птицы не останется.
- Да,- согласился Мелитон, подумав.- Это верно.
Пастух горько усмехнулся и покачал головой.
- Удивление!- сказал он.- И куда оно все девалось?
Лет двадцать назад, помню, тут и гуси были, и
журавли, и утки, и тетерева - туча тучей! Бывало,
съедутся господа на охоту, так только и слышишь:
пу-пу-пу! пу-пу-пу! Дупелям, бекасам да кроншпилям
переводу не было, а мелкие чирята да кулики все
равно, как скворцы или, скажем, воробцы -
видимо-невидимо! И куда оно все девалось! Даже
злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, и
соколы, и филины... Меньше стало и всякого зверья.
Нынче, брат, волк и лисица в диковинку, а не то
что медведь или норка. А ведь прежде даже лоси
были! Лет сорок я примечаю из года в год божьи
дела и так понимаю, что все к одному клонится.
- К чему?
- К худу, паря. Надо думать, к гибели... Пришла
пора божьему миру погибать.
Старик надел картуз и стал глядеть на небо.
- Жалко!- вздохнул он после некоторого молчания.-
И, боже, как жалко! Оно, конечно, божья воля, не
нами мир сотворен, а все-таки, братушка, жалко.
Ежели одно дерево высохнет или, скажем, одна
корова падет, и то жалость берет, а каково, добрый
человек, глядеть, коли весь мир идет прахом?
Сколько добра, господи Иисусе! И солнце, и небо, и
леса, и реки, и твари - все ведь это сотворено,
приспособлено, друг к дружке прилажено. Всякое до
дела доведено и свое место знает. И всему этому
пропадать надо!
На лице пастуха вспыхнула грустная улыбка, и веки
его заморгали.
- Ты говоришь - миру погибель...- сказал Мелитон,
думая.- Может, и скоро конец света, а только
нельзя по птице судя. Это навряд, чтобы птица
могла обозначать.
- Не одни птицы,- сказал пастух.- И звери тоже, и
скотина, и пчелы, и рыба... Мне не веришь, спроси
стариков; каждый тебе скажет, что рыба теперь
совсем не та, что была. И в морях, и в озерах, и в
реках рыбы из года в год все меньше и меньше. В
нашей Песчанке, помню, щука в аршин ловилась, и
налимы водились; и язь, и лещ, и у каждой рыбины
видимость была, а нынче ежели и поймал щуренка или
окунька в четверть, то благодари бога. Даже ерша
настоящего нет. С каждым годом все хуже и хуже, а
погоди немного, так и совсем рыбы не будет. А
взять таперя реки... Реки-то небось сохнут!
- Это верно, что сохнут.
- То-то вот и есть. С каждым годом все мельче и
мельче, и уж, братушка, нет тех омутов, что были.
Эвона, видишь кусты?- спросил старик, указывая в
сторону.- За ними старое русло, заводиной
называется: при отце моем там Песчанка текла, а
таперя погляди, куда ее нечистые занесли! Меняет
русло и, гляди, доменяется до той поры, покеда
совсем высохнет. За Кургасовым болота и пруда
были, а нынче где
они? А куда ручьи девались? У нас вот в этом самом
лесу ручей тек, и такой ручей, что мужики в нем
верши ставили и щук ловили, дикая утка около него
зимовала, а нынче в нем и в половодье не бывает
путевой воды. Да, брат, куда ни взглянь, везде
худо. Везде!
Наступило молчание. Мелитон задумался и уставил
глаза в одну точку. Ему хотело вспомнить хоть одно
место в природе, которого еще не коснулась
всеохватывающая гибель. По туману и косым дождевым
полосам, как по матовым стеклам, заскользили
светлые пятна, но тотчас же угасли - это
восходившее солнце старалось пробиться сквозь
облака и взглянуть на землю.
- Да и леса тоже...- пробормотал Мелитон.
- И леса тоже...- повторил пастух.- И рубят их, и
горят они, и сохнут, а новое не растет. Что и
вырастет, то сейчас его рубят; сегодня взошло, а
завтра, гляди, и срубили люди - так без
конца-краю, покеда ничего не останется. Я, добрый
человек, с самой воли хожу с обчественным стадом,
до воли тоже был у господ в пастухах, пас на этом
самом месте и, покеда живу, не помню того летнего
дня, чтобы меня тут не было. И все время я божьи
дела примечаю. Пригляделся я, брат, за свой век и
так теперь понимаю, что всякая растения на убыль
пошла. Рожь ли взять, овощ ли, цветик ли какой,
все к одному клонится.
- Зато народ лучше стал,- заметил приказчик.
- Чем это лучше?
- Умней.
- Умней-то умней, это верно, паря, да что с того
толку? На кой прах людям ум перед погибелью-то?
Пропадать и без всякого ума можно. К чему охотнику
ум, коли дичи нет? Я так рассуждаю, что бог
человеку ум дал, а силу взял. Слаб народ стал, до
чрезвычайности слаб. К примеру меня взять... Грош
мне цена, во всей деревне я самый последний мужик,
а все-таки, паря, сила есть. Ты вот гляди, мне
седьмой десяток, а я день-деньской пасу, да еще
ночное стерегу за двугривенный и спать не сплю, и
не зябну; сын мой умней меня, а поставь его
заместо меня, так он завтра же
прибавки запросит или лечиться пойдет. Так-тось.
Я, акроме хлебушка, ничего не потребляю, потому
хлеб наш насущный даждь нам днесь, и отец мой,
акроме хлеба, ничего не ел, и дед, а нынешнему
мужику и чаю давай, и водки, и булки, и чтобы
спать ему от зари до зари, и лечиться, и всякое
баловство. А почему? Слаб стал, силы в нем нет
вытерпеть. Он и рад бы не спать, да глаза липнут -
ничего не поделаешь.
- Это верно,- согласился Мелитон.- Настоящий нынче
мужик.
- Нечего греха таить, плошаем из года в год. Ежели
теперича в рассуждении господ, то те пуще мужика
ослабли. Нынешний барин все превзошел, такое
знает, чего бы и знать не надо, а что толку?
Поглядеть на него, так жалость берет... Худенький,
мозглявенький, словно венгерец какой или француз,
ни важности в нем, ни вида - одно только звание,
что барин. Нет у него, сердешного, ни места, ни
дела, и не разберешь, что ему надо. Али оно с
удочкой сидит и рыбку ловит, али оно лежит вверх
пузом и книжку читает, али промеж мужиков топчется
и разные слова говорит, а которое голодное, то в
писаря нанимается. Так и живет пустяком, и нет
того в уме, чтобы себя к настоящему делу
приспособить. Прежние баре наполовину генералы
были, а нынешние - сплошной мездрюшка!
- Обедняли сильно,- сказал Мелитон.
- Потому и обедняли, что бог силу отнял. Супротив
бога-то не пойдешь.
Мелитон опять уставился в одну точку. Подумав
немного, он вздохнул, как вздыхают степенные,
рассудительные люди, покачал головой и сказал:
- А все отчего? Грешим много, бога забыли... и
такое, значит, время подошло, чтобы всему конец. И
то сказать, не век же миру вековать - пора и честь
знать.
Пастух вздохнул и, как бы желая прекратить
неприятный разговор, отошел от березы и стал
считать глазами коров.
- Ге-ге-гей!- крикнул он.- Ге-ге-гей! А чтоб вас,
нет на вас переводу! Занесла в чепыгу нечистая
сила! Тю-лю-лю!
Он сделал сердитое лицо и пошел к кустам собирать
стадо. Мелитон поднялся и тихо побрел по опушке.
он глядел себе под ноги и думал; ему все еще
хотелось вспомнить хоть что-нибудь, чего еще не
коснулась бы смерть. По косым дождевым полосам
опять поползли светлые пятна; они прыгнули на
верхушки леса и угасли в мокрой листве. Дамка
нашла под кустом ежа и, желая обратить на него
внимание хозяина, подняла воющий лай.
- Было у вас затмение аль нет?- крикнул из-за
кустов пастух.
- Было!- ответил Мелитон.
- Так. Везде народ жалуется, что было. Значит,
братушка, и в небе непорядок-то! Недаром оно...
Ге-ге-гей! гей!
Согнав стадо на опушку, пастух прислонился к
березе, поглядел на небо, не спеша вытащил из-за
пазухи свирель и заиграл. По-прежнему играл он
машинально и брал не больше пяти-шести нот; как
будто свирель попала ему в руки только первый раз,
звуки вылетали из нее нерешительно, в беспорядке,
не сливаясь в мотив, но Мелитону, думавшему о
погибели мира, слышалось в игре что-то очень
тоскливое и противное, чего бы он охотно не
слушал. Самые высокие пискливые ноты, которые
дрожали и обрывались, казалось, неутешно плакали,
точно свирель была больна и испугана, а самые
нижние ноты почему-то напоминали туман, унылые
деревья, серое небо. Такая музыка казалась к лицу
и погоде, и старику, и его речам.
Мелитону захотелось жаловаться. Он подошел к
старику и, глядя на его грустное, насмешливое лицо
и на свирель, забормотал:
- И жить хуже стало, дед. Совсем невмоготу жить.
Неурожаи, бедность... падежи то и дело, болезни...
Одолела нужда.
Пухлое лицо приказчика побагровело и приняло
тоскующее, бабье выражение. он пошевелил пальцами,
как бы ища слов, чтобы передать свое
неопределенное чувство, и продолжал:
- Восемь человек детей, жена... и мать еще живая,
а жалованья всего-навсего десять рублей в месяц на
своих харчах. От бедности жена осатанела... сам я
запоем. Человек я рассудительный, степенный,
образование имею. Мне бы дома сидеть, в
спокойствии, а я целый день, как собака, с ружьем,
потому нет никакой моей возможности: опротивел дом!
Чувствуя, что язык бормочет вовсе не то, что
хотелось бы высказать, приказчик махнул рукой и
сказал с горечью:
- Коли погибать миру, так уж скорей бы! Нечего
канитель и людей попусту мучить...
Старик отнял от губ свирель и, прищурив один глаз,
поглядел в ее малое отверстие. Лицо его было
грустное и, как слезами, покрыто крупными
брызгами. Он улыбнулся и сказал:
- Жалко, братушка! И, боже, как жалко! Земля, лес,
небо... тварь всякая - все ведь это сотворено,
приспособлено, во всем умственность есть.
Пропадает все ни за грош. А пуще всего людей жалко.
В лесу, приближаясь к опушке, зашумел крупный
дождь. Мелитон поглядел в сторону шума,
застегнулся на все пуговицы и сказал:
- Пойду на деревню. Прощай, дед. Тебя как звать?
- Лука Бедный.
- Ну, прощай, Лука! Спасибо на добром слове.
Дамка, иси!
Простившись с пастухом, Мелитон поплелся по
опушке, а потом вниз по лугу, который постепенно
переходил в болото. Под ногами всхлипывала вода, и
ржавая осока, все еще зеленая и сочная, склонялась
к земле, как бы боясь, что ее затопчут ногами. За
болотом на берегу Песчанки, о которой говорил дед,
стояли ивы, а за ивами в тумане синела господская
рига. Чувствовалась близость того несчастного,
ничем не предотвратимого времени, когда поля
становятся темны, земля грязна и холодна, когда
плакучая ива кажется еще печальнее и по стволу ее
ползут слезы, и лишь одни журавли уходят от общей
беды, да и те, точно боясь оскорбить унылую
природу выражением
своего счастья, оглашают поднебесье грустной,
тоскливой песней.
Мелитон плелся к реке и слушал, как позади него
мало-помалу замирали звуки свирели. Ему все еще
хотелось жаловаться. Печально поглядывал он по
сторонам, и ему становилось невыносимо жаль и
небо, и землю, и солнце, и лес, и свою Дамку, а
когда самая высокая нотка свирели пронеслось
протяжно в воздухе и задрожала, как голос
плачущего человека, ему стало чрезвычайно горько и
обидно на непорядок, который замечался в природе.
Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель
смолкла.
ТЕМНОЮ НОЧЬЮ
Ни луны, ни звезд... Ни контуров, ни силуэтов,
ни одной мало-мальски светлой точки... Все утонуло
в сплошном, непроницаемом мраке. Глядишь, глядишь
и ничего не видишь, точно тебе глаза выкололи... Дождь
жарит, как из ведра... Грязь страшная...
По проселочной дороге плетется пара почтовых кляч.
В таратайке сидит мужчина в шинели инженера-путейца.
Рядом с ним его жена. Оба промокли. Ямщик
пьян как стелька. Коренной хромает, фыркает, вздрагивает
и плетется еле-еле... Пугливая пристяжная
то и дело спотыкается, останавливается и бросается в сторону.
Дорога ужасная... Что ни шаг, то колдобина,
бугор, размытый мостик. Налево воет волк; направо,
говорят, овраг.
- Не сбились ли мы с дороги? - вздыхает инженерша. -
Ужасная дорога! Не вывороти нас!
- Зачем выворачивать? Ээ...т! Какая мне надомность
вас вывоачивать? Эх, по... подлая! Дрожи!
Ми... лая!
- Мы, кажется, сбились с дороги, - говорит инженер.
- Куда ты везешь, дьявол? Не видишь, что ли?
Разве это дорога?
- Стало быть, дорога!..
- Грунт не тот, пьяная морда! Сворачивай! Поворачивай
вправо! Ну, погоняй! Где кнут?
- По... потерял, ваше высоко...
- Убью, коли что... Помни! Погоняй, подлец! Стой,
куда едешь? Разве там дорога?
Лошади останавливаются. Инженер вскакивает, нависает
на ямщицкие плечи, натягивает вожжи и тянет
за правую. Коренной шлепает по грязи, круто поворачивает
и вдруг, ни с того ни с сего, начинает как-то
странно барахтаться... Ямщик сваливается и исчезает,
пристяжная цепляется за какой-то утес, и инженер чувствует,
что таратайка вместе с пассажирами летит куда-то
к черту...
........
Овраг не глубок. Инженер поднимается, берет в
охапку жену и выкарабкивается наверх. Наверху, на
краю оврага, сидит ямщик и стонет. Путеец подскакивает
к нему и, подняв вверх кулаки, готов растерзать,
уничтожить, раздавить...
- Убью, ррразбойник! - кричит он.
Кулак размахнулся и уже на половине дороги к ямщицкой
физии... Еще секунда и...
- Миша, вспомни Кукуевку! - говорит жена.
Миша вздрагивает и его грозный кулак останавливается
на полпути. Ямщик спасен.
ТЫ И ВЫ
Сценка
Седьмой час утра. кандидат на судебные должности
Попиков, исправляющий должность судебного
следователя в посаде N., спит сладким сном человека,
получающего разъездные, квартирные и жалованье.
Кровати он не успел завести себе, а потому спит на
справках о судимости. Тишина, Даже за окнами нет
звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то
скрести и шуршать, точно свинья вошла в сени и
чешется боком о косяк. Немного погодя дверь с
жалобным писком отворяется и опять закрывается.
Минуты через три дверь вновь открывается и с таким
страдальческим писком, что Попиков вздрагивает и
открывает глаза.
- Кто там?- спрашивает он, встревоженно глядя на
дверь.
В дверях показывается паукообразное тело -
большая мохнатая голова с нависшими бровями и с
густой растрепанной бородой.
- Тут господин следователев живет, что ли?-
хрипит голова.
- Тут. Чего тебе нужно?
- Поди, скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас
сюда повестками вызывали.
- Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к
одиннадцати часам вызывал!
- А теперя сколько?
- Теперь еще и семи нет.
- Гм... И семи еще нет... У нас, вашескородие,
нет часов... Стало быть, ты будешь следователь?
- Да, я... Ну, ступай отсюда, погоди там... Я еще
сплю...
- Спи, спи... Я погожу. Погодить можно.
Голова Филаретова скрывается. Попиков
поворачивается на другой бок, закрывает глаза, но
сон уж больше не возвращается к нему. Повалявшись
еще с полчаса, он с чувством потягивается и
выкуривает папиросу, потом медленно, чтобы растянуть
время, один за другим выпивает три стакана молока...
- Разбудил, каналья!- ворчит он.- Нужно будет
сказать хозяйке, чтобы запирала на ночь дверь.- Ну,
что я буду делать спозоранку? Черт его подери...
Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать.
Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх
нижнего белья крылатку и, зевая до боли в скулах,
садится за стол.
- Поди сюда!- кричит он.
Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван
Филаретов. Попиков раскрывает перед собой "Дело по
обвинению запасного рядового Алексея Алексеева
Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой",
берет перо и начинает быстро, судей