Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
та моего Пантелея падчерица...
понял? Ей дом достанется... Пущая меня кормит!
- А что же? Чем так, Христа ради жить, давно бы
пошел к ней.
- И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана!
Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов
стоял посреди лавки и говорил с воодушевлением:
- Я давно к ней собираюсь! Сегодня же пойду!
- Оно конечно! Чем так шалтай-болтай ходить и
с голоду околевать, давно бы на хутора пошел.
- Сейчас пойду! Приду и скажу: бери себе мой
дом, а меня корми и почитай. Обязана! Коли не желаешь,
так нет тебе ни дома, ни моего благословения!
Прощай, Иваныч!
Зотов выпил еще рюмку и, вдохновленный новой
мыслью, поспешил к себе домой... От водки его развезло,
голова кружилась, но он не лег, а собрал в узел
всю свою одежду, помолился, взял палку и пошел со
двора. Без оглядки, бормоча и стуча о камни палкой, он
прошел всю улицу и очутился в поле. До хутора
было верст десять - двенадцать. Он шел по сухой
дороге, глядел на городское стадо, лениво жевавшее
желтую траву, и думал о резком перевороте в своей
жизни, который он только что так решительно совершил.
Думал он и о своих нахлебниках. Уходя из дома,
он ворот не запер и таким образом дал им волю идти
куда угодно.
Не прошел он по полю и версты, как позади послышались
шаги. Он оглянулся и сердито всплеснул руками:
за ним, понурив головы и поджав хвосты, тихо
шли лошадь и Лыска.
- Пошли назад!- махнул он им.
Те остановились, переглянулись, поглядели на него.
Он пошел дальше, они за ним. Тогда он остановился и
стал размышлять. К полузнакомой внучке Глаше идти
с этими тварями было невозможно, ворочаться назад
и запереть их не хотелось, да и нельзя запереть,
потому что ворота никуда не годятся.
"В сарае издохнут,- думал Зотов.- Нешто и впрямь
к Игнату?"
Изба Игната стояла на выгоне, в шагах ста от шлагбаума.
Зотов, еще не решивший окончательно и не зная,
что делать, направился к ней. У него кружилась голова
и темнело в глазах...
Мало он помнит из того, что произошло во дворе
живодера Игната. Ему помнится противный тяжелый
запах кожи, вкусный пар от щей, которые хлебал Игнат,
когда он вошел к нему. Точно во сне он видел, как
Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял
что-то, переодевался, говорил с какой-то бабой
о сулеме; помнится, что лошадь была поставлена в станок,
после чего послышались два глухих удара: один
по черепу, другой от падения большого тела. Когда
Лыска, видя смерть своего друга, с визгом набросилась
на Игната, то послышался еще третий удар, резко оборвавший
визг. Далее Зотов помнит, что он, сдуру и
спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил
свой собственный лоб...
Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной
пеленой, и он не мог разглядеть даже своих пальцев.
НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ
- Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви,
а то бог накажет.
Мать сует мне на расходы несколько медных монет
и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом
в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне
не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти
из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю
два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые
покрыты бурым месивом, на котором уже начинают
обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары
сухи; под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю
траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах,
весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой
не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки,
соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по
воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда,
куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы
попадут они в реку, из реки в море, из моря в
океан... Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный
путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до
моря.
Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи
и не видит, что на задке его пролетки повисли два
уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но
вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться
мне величайшими грешниками.
"На Страшном суде их спросят: зачем вы шалили
и обманывали бедного извозчика?- думаю я.- Они
начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их
и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться
родителей и подавать нищим по копейке или
по бублику, то бог сжалится над ними и пустит их
в рай".
Церковная паперть суха и залита солнечным светом.
На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь
и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся
мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает
сознание греховности и ничтожества. Прежде всего
бросаются в глаза большое распятие и по сторонам
его божия матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и
ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки
мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно
минует церковные окна. Богородица и любимый ученик
Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча
глядят на невыносимые страдания и не замечают
моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний,
незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом,
что я отвратительный, бесчестный мальчишка,
способный только на шалости, грубости и ябедничество.
Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю,
и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми
и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить
то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные
сумерки делаются гуще и мрачнее, и божия
матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.
За свечным шкафом стоит Прокофий Игнатьич, старый
отставной солдат, помощник церковного старосты.
Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушепотом
какой-то старухе:
- Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после
вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла?
В восьмом.
А между двух широких колонн направо, там, где начинается
придел Варвары Великомученицы, возле ширмы,
ожидая очереди, стоят исповедники... Тут же и
Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик
с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми
глазами. Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка,
разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и
не раз отнимавший у меня бабки. Он сердито оглядывает
меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он
первый пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я
стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую
на то, что этому мальчишке простятся сейчас
грехи.
Впереди него стоит роскошно одетая красивая дама в
шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряженно
ждет, и одна щека у нее от волнения лихорадочно
зарумянилась.
Жду я пять минут, десять... Из-за ширм выходит
прилично одетый молодой человек с длинной, тощей
шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать
о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же
калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идет
за ширмы. Ее очередь.
В шелку между двумя половинками ширмы видно,
как дама подходит к аналою и делает земной поклон,
затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании
поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам,
а потому я вижу только его седые кудрявые
волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину.
А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он
начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая,
то понижая свой шепот. Дама слушает покорно, как
виноватая, коротко отвечает и глядит
в землю.
"Чем она грешна?- думаю я, благоговейно посматривая
на ее кроткое красивое лицо.- Боже, прости ей
грехи! Пошли ей счастье!"
Но вот священник покрывает ее голову епитрахилью.
- И аз, недостойной иерей...- слышится его голос...
- властию его, мне данною, прощаю и разрешаю
тя от всех грехов твоих...
Дама делает земной поклон, целует крест и идет назад.
Уже обе щеки ее румяны, но лицо спокойно, ясно,
весело.
"Она теперь счастлива,- думаю я, глядя то на нее,
то на священника, простившего ей грехи.- Но как должен
быть счастлив человек, которому дано право прощать".
Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает
чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти
за ширму раньше его, я хочу быть первым... Заметив
мое движение, он бьет меня свечой по голове, я отвечаю
ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие
звуки, как будто кто-то ломает свечи... Нас разнимают.
Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен,
кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли,
что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах
у меня начинают мешаться и расплываться предметы;
оттопыренные уши Митьки растут и сливаются
с темным затылком, священник колеблется, пол кажется
волнистым...
Раздается голос священника:
- И аз, недостойный иерей...
Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего
не чувствую, точно иду по воздуху... Подхожу к
аналою, который выше меня. На мгновение у меня в
глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника,
но дальше я вижу только его рукав с голубой
подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое
соседство священника, запах его рясы, слышу строгий
голос, и моя щека, обращенная к нему, начинает
гореть... Многого от волнения я не слышу, но на вопросы
отвечаю искренне, не своим, каким-то странным
голосом, вспоминаю одиноких богородицу и Иоанна
Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать,
просить прощения.
- Тебя как зовут?- спрашивает священник, покрывая
мою голову мягкою епитрахилью.
Как теперь легко, как радостно на душе!
Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай!
Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от
рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю
свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся
мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без
злобы.
- Как тебя зовут?- спрашивает дьякон.
- Федя.
- А по отчеству?
- Не знаю.
- Как зовут твоего папашу?
- Иван Петрович.
- Фамилия?
Я молчу.
- Сколько тебе лет?
- Девятый год.
Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают,
поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю
о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь
Ирода или Диоскора, жить в пустыне и,
подобно старцу Серафиму, кормить медведей, жить в
келии и питаться одной прочфорой, раздать имущество
бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают
на стол - это собираются ужинать; будут
есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака.
Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения,
жить в пустыне без матери, кормить медведей из
собственных рук, но только сначала съесть бы хоть
один пирожок с капустой!
- Боже, очисти меня грешного,- молюсь я, укрываясь
с головой.- Ангел-хранитель, защити меня от
нечистого духа.
На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой
ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь
я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на
мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шелкового
платья, оставшегося после бабушки. В церкви все
дышит радостью, счастьем и весной; лица богородицы и
Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица
причастников озарены надеждой, и, кажется, все прошлое
предано забвению, все прощено. Митька тоже
причесан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на
его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против
него ничего не имею, говорю ему:
- Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали
волосы и если б ты не был так бедно одет, то
все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная.
Приходи ко мне на пасху, будем в бабки
играть.
Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне
под полой кулаком.
А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней
светло-голубое платье и большая сверкающая брошь
в виде подковы. Я любуюсь ею и думаю, что когда
я вырасту большой, то непременно женюсь на такой
женщине, но, вспомнив, что жениться - стыдно, я перестаю
об этом думать и иду на клирос, где дьячок
уже читает часы.
ОТ НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ
Дачный роман
Николай Андреевич Капитонов, нотариус, пообедал,
выкурил сигару и отправился к себе в спальную отдыхать.
Он лег, укрылся от комаров кисеей и закрыл
глаза, но уснуть не сумел. Лук, съеденный им вместе
с окрошкой, поднял в нем такую изжогу, что о сне
и думать нельзя было.
- Нет, не уснуть мне сегодня,- решил он, раз пять
перевернувшись с боку на бок.- Стану газеты читать.
Николай Андреич встал с постели, набросил на
себя халат и в одних чулках, без туфель, пошел к себе
в кабинет за газетами. Он и не предчувствовал, что в кабинете
ожидало его зрелище, которое было гораздо интереснее
изжоги и газет!
Когда он переступил порог кабинета, перед его глазами
открылась картина: на бархатной кушетке, спустив
ноги на скамеечку, полулежала его жена, Анна
Семеновна, дама тридцати трех лет; поза ее, небрежная
и томная, походила на ту позу, в какой обыкновенно
рисуется Клеопатра египетская, отравляющая себя
змеями . У ее изголовья на одном колене стоял репетитор
Капитоновых, студент-техник 1-го курса, Ваня Щупальцев,
розовый, безусый мальчик лет девятнадцати - двадцати.
Смысл этой "живой" картины нетрудно было
понять: перед самым входом нотариуса уста барыни
и юноши слились в продолжительный, томительно-жгучий
поцелуй.
Николай Андреевич остановился как вкопанный,
притаил дыхание и стал ждать, что дальше будет, но
не вытерпел и кашлянул. Техник оглянулся на кашель
и, увидев нотариуса, отупел на мгновение, потом же
вспыхнул, вскочил и выбежал из кабинета. Анна Семеновна
смутилась.
- Пре-екрасно! Мило!- начал муж, кланяясь и
расставляя руки.- Поздравляю! Мило и великодушно!
- С вашей стороны тоже мило... подслушивать!
- пробормотала Анна Семеновна, стараясь оправиться.
- Merci! Чудно!- продолжал нотариус, широко
ухмыляясь.- Так все это, мамочка, хорошо, что я готов
сто рублей дать, чтобы еще раз поглядеть.
- Вовсе ничего не было... Это вам так показалось...
Глупо даже...
- Ну да, а целовался кто?
- Целовались - да, а больше... не понимаю даже,
откуда ты выдумал.
Николай Андреич насмешливо поглядел на смущенное
лицо жены и покачал головой.
- Свеженьких огурчиков на старости лет захотелось!
- заговорил он певучим голосом.- Надоела белужина,
так вот к сардинкам потянуло. Ах ты, бесстыдница!
Впрочем, что ж? Бальзаковский возраст!
Ничего не поделаешь с этим возрастом! Понимаю! Понимаю
и сочувствую!
Николай Андреевич сел у окна и забарабанил пальцами
по подоконнику.
- И впредь продолжайте...- зевнул он.
- Глупо!- сказала Анна Семеновна.
- Черт знает, какая жара! Велела бы ты лимонаду
купить, что ли. Так-то, сударыня. Понимаю и
сочувствую. Все эти поцелуи, ахи да вздохи - фуй,
изжога!- все это хорошо и великолепно, только не
следовало бы, матушка, мальчика смущать. Да-с. Мальчик
добрый, хороший... светлая голова и достоин лучшей
участи. Пощадить бы его следовало.
- Вы ничего не понимаете. Мальчик в меня по
уши влюбился, и я сделал ему приятное... позволила
поцеловать себя.
- Влюбился...- передразнил Николай Андреич.-
Прежде чем он в тебя влюбился, ты ему небось сто западней
и мышеловок поставила.
Нотариус зевнул и потянулся.
- Удивительное дело!- проворчал он, глядя в
окно.- Поцелуй я так же безгрешно, как ты сейчас,
девушку, на меня черт знает что посыплется: злодей!
соблазнитель! развратитель! А вам, бальзаковским барыням,
все с рук сходит. Не надо в другой раз лук в
окрошку класть, а то околеешь от этой изжоги... Фуй!
Погляди-ка скорей на твоего обже! Бежит по аллее
бедный финик, словно ошпаренный, без оглядки. Чай,
воображает, что я с ним из-за такого сокровища, как
ты, стреляться буду. Шкодлив, как кошка, труслив,
как заяц. Постой же, финик, задам я тебе фернапиксу! Ты
у меня еще не этак забегаешь!
- Нет, пожалуйста, ты ему ничего не говори!-
сказала Анна Семеновна.- Не бранись с ним, он нисколько
не виноват.
- Я браниться не буду, а так только... шутки ради.
Нотариус зевнул, забрал газеты и, подобрав полы
халата, побрел к себе в спальню. Повалявшись часа
полтора и прочитавши газеты, Николай Андреич оделся
и отправился гулять. Он ходил по саду и весело помахивал
своей тросточкой, но, увидав издалека техника
Щупальцева, он скрестил на груди руки, нахмурился и
зашагал, как провинциальный трагик, готовящийся к
встрече с соперником. Щупальцев сидел на скамье под
ясенью и, бледный, трепещущий, готовился к тяжелому
объяснению. Он храбрился, делал серьезное лицо, но
его, как говорится, крючило. Увидав нотариуса, он
еще больше побледнел, тяжело перевел дух и смиренно
поджал под себя ноги. Николай Андреич подошел к
нему боком, постоял молча и, не глядя на него,
начал:
- Конечно, милостивый государь, вы понимаете,
о чем я хочу говорить с вами. После того, что я видел,
наши хорошие отношения продолжаться не могут.
Да-с! Волнение мешает мне говорить, но... вы и без
моих слов поймете, что я и вы жить под одной крышей
не можем. Я или вы!
- Я вас понимаю,- пробормотал техник, тяжело
дыша.
- Эта дача принадлежит жене, а потому здесь останетесь
вы, а я... я уеду. Я пришел сюда не упрекать вас,
нет! Упреками и слезами не вернешь того, что безвозвратно
потеряно. Я пришел затем, чтобы спросить вас
о ваших намерениях... (Пауза.) Конечно, не мое дело
мешаться в ваши дела, но, согласитесь, в желании
знать о дальнейшей судьбе горячо любимой женщины
нет ничего такого... этакого, что могло бы показаться
вам вмешательством. Вы намерены жить с моей женой?
- То есть как-с?- сконфузился техник, подгибая
еще больше под скамью ноги.- Я... я не знаю. Все это
как-то странно.
- Я вижу, вы уклоняетесь от прямого ответа,-
проворчал угрюмо нотариус.- Так я вам прямо говорю:
или вы берете соблазненную вами женщину и доставляете
ей средства к существованию, или же мы стреляемся.
Любовь налагает известные обязательства,
милостивый государь, и вы, как честный человек, должны
понимать это! Через неделю я уезжаю, и Анна
с семьей поступает под вашу ферулу. На детей я буду
выдавать определенную сумму.
- Если Анне Семеновне угодно,- забормотал юноша,
- то я... я, как честный человек, возьму на себя...
но я ведь беден! Хотя...
- Вы благородный человек!- прохрипел нотариус,
потрясая руку техника.- Благодарю! Во всяком случае,
даю вам неделю на размышление. Вы подумайте!
Нотариус сел рядом с техником и закрыл руками
лицо.
- Но что вы сделали со мной!- простонал он.-
Вы разбили мне жизнь... отняли у меня женщину, которую
я любил больше жизни. Нет, я не перенесу этого
удара!
Юноша с тоской поглядел на него и почесал себе
лоб. Ему было жутко.
- Сами вы виноваты, Николай Андреич!-
вздохнул он.- Снявши голову, по волосам не плачут.
Вспомните, что вы женились на Анне только из-за
денег... потом всю жизнь вы не понимали ее, тиранили...
относились небрежно к самым чистым, благородным
порывам ее сердце.
- Это она вам сказала?- спросил Николай Андреич,
вдруг отнимая от лица руки.
- Да, она. Мне известна вся ее жизнь, и... и верьте,
я полюбил в ней не столько женщину, сколько страдалицу.
- Вы благородный человек...- вздохнул нотариус,
поднимаясь.- Прощайте и будьте счастливы. Надеюсь,
что все, что тут было сказано, останется между нами.
Николай Андреич еще раз вздохнул и зашагал к дому.
На полдороге встретилась ему Анна Семеновна.
- Что, финика своего ищешь?- спросил он.-
Ступай-ка погляди, в какой пот я его вогнал!.. А ты
уж успела ему поисповедаться! И что у вас, бальзаковских,
за манера, ей-богу! Красотой и свежестью
брать не можете, так с исповедью подъезжаете, с жалкими
словами! Наврала с три короба! И на деньгах-то
я женился, и не понимал я тебя, и тиранил, и
черт, и дьявол...
- Ничего я ему не говорила!- вспыхнула Анна
Семеновна.
- Ну, ну... я ведь понимаю, вхожу в положение.
Не бойся, не выговор делаю. Мальчика только жалко.
Хороший такой, честный, искренний.
Когда наступил вечер и всю землю заволокло потемками,
нотариус еще раз вышел на прогулку. Вечер
был великол