Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Загребельный П.А.. Евпраксия -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -
стерпеть, чтоб его тайна оказалась раскрытой. Началось страшное. В часы, свободные от дворцовых приемов, Евпраксия, пренебрегая обычаем, бродила по дворцу с распущенными волосами. Корона, как и на приемах, венчала ее золотистые волны, но на неприбранных волосах она утрачивала тяжесть и символичность - просто драгоценное украшение. И вот в таком виде Евпраксия набрела однажды на Генриха. Он стоял у окна, чуть сгорбленная спина выдавала его напряжение, сосредоточенность: то ли пристально всматривался во что-то на дворе, то ли мучительно замкнулся, ушел в свои мысли. Евпраксии стало жаль его. Потихоньку позвала: - Император! Он молчал. - Ваше величество! Ничего. - Генрих! - сказала громко. Никакого отклика. - Муж мой! - крикнула что было сил. - Слышишь меня? Он не слышал. Зашла со стороны, встала так, что не мог он ее не заметить; в глазах мужа, обращенных к ней, мелькнул и тревогой и стыдом испуг, метнулся, но не осмелился удержаться на поверхности, тут же затаился, нырнул в глубину взгляда. Должен бы сказать ей Генрих, что крепко задумался, оттого, мол, не заметил, как подошла. Но Генрих мигом впал в ярость от нежданного разоблачения, а может, и от золотистого блеска распущенных змеисто-струящихся волос женщины, он накинулся, будто дикий зверь, на нее, вцепился ей в волосы, запустил обе руки в их теплые волны, рвал, дергал, она закричала, но он не слыхал, а чего не слышит император, того не слышит никто. Наконец Евпраксия вырвалась из рук мужа, отбежала к двери, молча ударила его взглядом, полным ненависти и обещанья вражды до конца жизни. С того дня и началось безумие. Еще с вечера она вдоволь наплакалась с Журиной, и никто им не мешал. А после ночного пиршества Генрих выразил желание идти спать в императорскую ложницу вместе с императрицей. Их сопровождали маркграфы и бароны, императорские спальники и чашники; огромная ложница не могла вместить всех челядинцев; событие свершалось, можно сказать, государственное - впервые и открыто покладины императора и императрицы; появился даже исповедник Адельгейды аббат Бодо и хотя в ложницу не пошел, но благословил свою духовную дщерь. Торжественное раздевание затянулось. Евпраксия словно одеревенела, тело ее занемело, она ничего не чувствовала. Все вокруг было затоптано грубыми сапогами баронов, пьяных, вонючих, отвратительных. Неужели даже это должно произойти средь позора, неужели и чуткость человеческую следует принести в жертву условностям императорской жизни, непостижимым требованиям <государственного> ритуала. Вожделение живет в человеке испокон веков, при всех государствах, королях и богах, но выпускать этого зверя принято тайком, людской неписаный договор требует темноты и скрытности, чтобы все происходило только между двумя, и только этим двоим пусть откроются нужды тела, жажда тела, зов тела, крик тела, содрогание тела... Они толпились в спальне невыносимо долго, нахально все осматривали, обнюхивали, обменивались кривыми сальными усмешками и ухмылками. Топтали мозаичный пол, а Евпраксии казалось, будто топчут ее сердце. Высокие красные свечи пылали с обеих сторон широкого императорского ложа, в изголовье и у ног. Сбоку был приставлен золотой столик, на котором стояли два императорских кубка и золотой кувшин, налитый дополна густым бургундским. Генрих и Евпраксия, сидя в постели, уже в длинных ночных рубашках, прикрытые до пояса легким меховым одеялом, отпили из поданных им кубков, молча отдали их обратно, и тогда взмахом руки Генрих выпроводил всех из спальни, и челядинцы, толпясь в дверях и оглядываясь, вышли все, оставив наконец мужа и жену наедине. Евпраксия еще посидела, поглядывая на мужа, а тот медленно высвободился из-под мехового покрывала, пошел куда-то в темную глубину комнаты, босиком по затоптанному полу, высоко поднимая ноги и на цыпочках, потому что камень неприятно холодил голые ступни. Возвратился к ложу с толстой книгой в руках. Опять залез под мех, раскрыл книгу, поискал глазами какое-то место на странице, начал читать хриплым, резким голосом. Евпраксия сразу узнала <Песнь песней> Соломона. <Лоно твое - сад гранатовый, с яблоками, с превосходными плодами, пахучим кипреем, нардом и шафраном, аиром и корицей, и всякими деревьями благовонными, мирра и ладан лучших ароматов...>*. _______________ * <Песнь песней> Соломона, главы 4, 13, 14. Немного почитав, император положил книгу возле ложа на пол, прижался сухими и холодными губами к щеке Евпраксии, сказал без всякого выражения: <Спокойной ночи>. И лег вверх лицом, сразу же закрыв глаза. Что же ей оставалось делать, - она посидела еще немного молча, потому как говорить оглохшему напрасное занятие, затем тоже легла навзничь, но глаза не сомкнула. Попыталась пробить взглядом темноту, под высоким потолком, не ведая, для чего, но что разглядишь там, если толстые свечи рассеивали свет по сторонам, озаряя ложе, а не потолок. Евпраксия повернулась спиной к Генриху и смежила веки. Так они спали неделю, а может, и месяц - Евпраксия утратила счет подобным ночам. Все повторялось; император, как и в первый раз, читал ей из <Песни песней>, каждый раз одно и то же место, пока она не выдержала и, забыв про его глухоту, сказала: - Вы могли бы эти слова читать уже без книги... И странно, глухота, видно, отпустила его, он услышал. Ответил сразу и в лад: - Книга придает уверенности. - Разве у императора могла быть когда-нибудь неуверенность? - полюбопытствовала она. - Уверенность есть всегда, но и укреплять ее следует всегда. - Вы каждый вечер читаете о женской красоте. Зачем? - Напомнить вам о вашей красоте. - Я знаю об этом и так. - Напоминание не повредит. - Мне приятно, что у вас восстановился слух. Он отложил книгу. Лег, растянулся. Сказал: - Спокойной ночи, императрица. Теперь он слышал, и нужно было ответить вежливостью на вежливость. - Спокойной ночи, император. Это была ее последняя спокойная ночь. На следующую Генрих сказал ей: - Мы пойдем в собор. - Когда? - Сегодня. - Ночью? - Да. Разве вы в Кведлинбурге не привыкли молиться также и по ночам? - Я знала, что вы равнодушны к молитвам. - Пусть то будет моей заботой. Вас оденут надлежащим образом. - Может, мне будет дозволено самой выбрать надлежащее одеяние? - Мои камерари(*) дадут вам советы. Станешь императрицей - осчастливишь мир... Это воспринималось теперь горькой насмешкой. Ведь все это время жила как на площади, открытая всем взглядам, не принадлежала себе ни в чем, все превращалось в государственные ритуалы: обыкновенный завтрак, лежанье в постели, молитва в церкви. Даже плач нуждался здесь в мужестве и изобретательности, потому что всегда могли найтись свидетели плача, а свидетели, говорил еще аббат Бодо, нежелательны. Не было у нее одиночества для себя, хоть и оставалась глубоко одинокой в душе, а в последнее время и Журина куда-то пропала. Императорские слуги принесли ей какое-то широкое черное покрывало, подбитое красным, почтительно закутали ее. Генрих оделся в такой же наряд, никаких знаков императорского достоинства не нацепил. Подал руку жене, повел по дворцовым переходам. Евпраксия не сразу заметила, что идут они одни, без сопровождающих, это должно бы вызвать облегчение, но почему-то родилась в ней тревога и не покидала ни во дворце, ни на темных плитах дворцового двора, ни в притворе под могучими сводчатыми арками собора. Там их встретили какие-то темные тени, тоже закутанные в широкие и, кажется, черные покрывала; люди эти держали в руках черные свечи, императорскую пару повели мимо толстых круглых колонн куда-то в чащу четырехугольных столбов, которые тяжестью своей наваливались Евпраксии на душу; шли быстро, и все быстрее, так что молодая женщина стала задыхаться. Генрих держал ее руку, точно в тисках, а когда она попыталась высвободиться, сдавил еще крепче; его пожатие было жестоким и каким-то костлявым, будто у Смерти. <Они ведут меня убивать!> - подумала она, но не испугалась. Лучше умереть, чем так жить, а это еще ведь и не жизнь, а только начало их общей жизни, так чего должно ждать от продолженья ее? Жизнь еще и не началась, а уже и кончилась, зашла в глухой тупик, остановилась. Это - хуже смерти. Что такое жизнь? Добрые души деревьев, трав, вечная тайна зеленой листвы, вспышки цветов, пронзительная жадность бытия в каждом запахе, в каждом оттенке радуги. Мир живет множеством запахов и многокрасочностью. А тут был конец. Сухой запах камня и безнадежность черноты. Ты еще дышишь, еще идешь куда-то, еще ждешь чего-то, а уже и неживая, и тяжесть каменных столпов гнетет твое сердце, будто приглушенная лютость, сдерживаемая ненавистью, что копилась тысячелетия. Они все же вырвались из тесноты столпов в какой-то темный простор, где посверкивали бледноватые огоньки свечей, тяжело шевелились черные фигуры у стен, а за возвышением, похожим на церковный табернакулум(*), стоял кто-то недвижный - то ли человек окоченелый, то ли вытесанное из камня черное подобие человеческое; император и императрица были посажены напротив на тронные парные кресла из камня, холодные и скользкие. Генрих не выпускал жениной руки, сжимал ее сильнее и сильнее, Евпраксия даже застонала потихоньку, но он не обратил внимания или не услышал, ведь глухота снова могла опуститься на него как тьма. Теней стало больше, мертвящих огоньков свечей тоже, тускло светились они, будто лесные гнилушки; фигура за возвышением качнулась, полыхнула черно-красным - из-под черного, как все здесь, покрытия, острыми складками собранного на голову, ниспадало что-то красное, закрывало этому существу глаза, спускалось до носа, до густых рыжеватых, как у императора, усов и бороды, и вот усы и борода зашевелились, раскрылись губы, раздались слова: * - <господи, я недостоин>; а потом человек резко скинул с головы покрывало, обнаружив некий черный клинышек, что сходился острием к переносице, и над клинышком торчащие маленькие черные рожки. <Дьявол!> - прошептала Евпраксия. Генрих снова сдавил ей пальцы. Сидел прямой, притиснутый к высокой каменной спинке кресла; если б не костлявые пожатья его руки, она могла бы считать мужа мертвым. Ни движенья, ни отзвука, ни шелеста дыханья. А тот, с рожками, подъемля руки в черных перстнях, начал проповедь. Или казалось так. Он, может, только поднимал руки, а говорил кто-то другой - многогласно, твердо, убежденно, привычной церковной латынью. Слова падали тяжко, черными каменными ядрами грохотали в пространстве собора. Слова оправдания чего-то тайного, запретного, преступного. _______________ * Обычная формула, которой католические священника начинали молитвы. <Бог существует всюду, во всем: и в зеленом листе, и в ангеле одинаково. Он существует также в человеке, и тем самым все деяния человеческие есть деяния божьи и не могут быть греховными. Но боги суть и добрые и злые. Мир невидимый, духовный, сотворен богом добрым, мир видимый, телесный - творение бога злого. Душа людская - частица светлого, небесного мира - изнемогает в теле, аки в темнице. Смешение духовного и телесного приводит к муке, к торжеству зла в мире. Требуется высвобождать дух, отдавая телу телесное. И потому никакие ограничения не властны над людьми. Все же заповеди божьи в святом писании суть плоды проклятия, и всякий свободный от проклятия свободен также и от заповедей. Греха нет. Слава господняя как в святости, тако и в грехе. Человек может знать бога, или верить в бога, или молиться ему, однако сие есть равно бог, в человеке живущий, бог, коий сам и узнает себя, и верит в себя, и молится самому себе. И потому нет ни неба, ни ада, есть же только то, что заключается в человеке. И да грядет время, когда закоренелые святые, набожные, уверенные, что в праведности своей истинно по-церковному верят, умрут за свою святость и веру точно так же, как умрут злодеи, убийцы, святотатцы и распутники, которые не верили ни во что, но заключали в себе бога, ибо сотканы были по его воле. Не сказано ли в <Капитулариях> Карла Великого, что мораль в чистом виде принадлежит области свободы, потому закон о ней и молчит? Заблуждение ума человеческого полагаем в стремлении прикрыться даже без надобности. Ибо что есть одежда? Одежда была знаком утраченной невинности, порожденного грехопадением, сознания того, что есть добро и что есть зло, и тем самым знак проклятия, коим сопровождалось самое осознание сего. Возвращение к наготе означает, что проклятие снято и ограничения отброшены. Адам в часы невинности своей был наг и не срамился собственной наготы...> Взрыв света резанул Евпраксию по глазам, она невольно заслонила их левой рукой, свободной от Генриховых тисков, - страшно было глянуть, что там впереди, поверить белому пронзающему свету, в нем и видишь и не видишь ничего. Император дернул ее за правую руку, грубо и нетерпеливо, Евпраксия чуть не упала со скользкого сиденья, и левая рука опустилась на колени, оторвалась от глаз, и она увидела безумие, от призраков которого не могла избавиться до гробовой доски. Она увидела императора, перегнувшегося в поясе, остро наклоненного вперед, его вытянутую шею, воткнутый во что-то взгляд, услышала его прерывистое дыхание сквозь похотливо раздутые ноздри, преувеличенные пламенем черной свечи, которая стояла внизу неподалеку от тронного кресла. Взгляд Евпраксии невольно двинулся туда ж, куда уставились глаза Генриха. А там метались испуганно язычки свечей, будто огромные летучие мыши, взмахивали черно-красные покрывала и падали с людей, и внутри мрака возникала, била неистово в глаз белизна людской наготы, и свет шел от проповедника, от всех, кто притаился сбоку, у стен и в закутках собора. Лиц Евпраксия не схватывала, не различала, видела одни только голые тела, множество тел, словно восстали все мертвые мира и пришли в живом обличье на Страшный суд, и сплетались - белизна женских тел со смуглостью мужских, чистота с грязью, нежность с жестокостью, а потом из всего месива стали вдруг выделяться и лица, Евпраксия узнавала графов, баронов, епископов, своих придворных дам, аббатису Адельгейду; проповедник, совсем сбросив плащ, не умолкал, назойливо гремел его голос над свершавшимся бесстыдством и гремел, кажется, для них, теперь лишь для них двоих, единственных здесь, кто сохранил еще на себе одежду, кто одеждою выделен среди прочих, не доступен их взглядам и бесчестию их. <...Державного мужа уподобим мосту чрез большую реку, ако мост, он соединяет людей и целые земли, и назначение его открыто всем, оно величественно, хотя и печально, ибо не заключает в себе нежной красоты. Напротив, женщина рождается ради святостей нежности и красоты. И потому напоминает собор. Все идут к ней и умирают от восторгов пред ее красотой, как пред святынею. Ходят в собор многие, а не принадлежит он ни одному. Ибо то, что предстает собственностью всех, никому не может принадлежать. В соборе господствует бог, в женщине - любовь. Так пусть же восторжествует любовь сегодня!..> Дикий вопль перекрыл слова проповедника; сквозь толпу пробивались к центру какие-то мужчины; зловеще и торопко бежало четверо исступленных, они тащили какую-то ношу, средь черных теней и нагих тел вокруг, и казалось, дергали, рвали ее и сейчас разорвут на куски; проповедник отступил от табернакулума, как бы освободив место для этих, исступленных и бешеных; обессиленный женский крик взмывал вверх, под своды. Евпраксия наконец увидела, - эти четверо волокут женщину; почти поверженная, она все-таки отбивается; длинные черные волосы тянутся по каменному поду, разметались по лицу, по груди, чуть прикрыли наготу ее тела; у женщины сильное, крупное тело, а может, это множество свечей делало его таким крупным, блики и тени соблазнительно вспыхивали и гасли на коже, волосы взлетали и падали, казалось, и они кричат, жалуются, возмущаются надругательством; мужчины бросили женщину на одну из плоскостей табернакулума, развели руки, удерживая на камне-возвышении крепко и жестоко, как Авраам своего Исаака, когда жертвовал сына богу; женщина продолжала биться, норовистая и сильная, волосы ее наконец схватили, собрали в один узел, оттянули на другую сторону жертвенника, сверкнуло лицо!.. Евпраксия еще не верила, все еще не верила своим глазам, но в тот миг до нее донесся знакомый стук деревяшки о каменный пол, и тогда - поверила. Деревяшка стучала лихорадочно, торопливо и вместе с тем торжествуя. Барон Заубуш, с красной маской и совершенно нагой, шел, раздвигая толпу, к женщине, беспомощно опрокинутой на спину, почти распятой. Евпраксия узнала в ней свою Журину и тут же потеряла сознание... ЛЕТОПИСЬ. БЕССИЛИЕ Ей некогда было болеть - она должна была бороться! Кто мог прийти на помощь Евпраксии? Императора причисляла к таким же насильникам, что и Заубуш. С Журиной когда-то могла хоть плакать, теперь не было Журины: бросилась в Рейн, ее похоронили без отпевания, как самоубийцу... Оставалась церковь. В церковных стенах произошло то безумство, они запятнаны. Но ведь и она, Евпраксия, тоже. А церковь все равно могущественна, император всю жизнь свою отдал борьбе с Римской церковью и одолеть ее, как было видно, не смог. В бессильной ярости Генрих лишил жену привилегий тех, кто отмечен высокородным происхождением: отнял у Евпраксии киевского духовника, оставил одного аббата, чье присутствие можно было стерпеть лишь при условии иметь при себе еще и отца Севериана. Евпраксия надеялась отомстить императору, верила, что припомнится когда-то ему и этот недостойный поступок; она упорно избегала встреч с аббатом Бодо, настойчиво требуя у Генриха вернуть ей привилегии. Но коли ты в тяжком горе, тебе не до привилегий. Доведенная до крайней степени отчаяния, Евпраксия позвала аббата Бодо и, когда тот пришел, рассказала ему о мерзости и ужасе, испытанных по воле императора и императорских прислужников, она спрашивала у аббата совета, требовала поддержки его бога. Аббат попытался утешить ее тем, что опроверг злоученье <дьяволово>. Было сказано по этому поводу; <Прежде прочего следует обратить внимание на те слова апостола, которые он произнес, предвидя будущее: <Ереси необходимы, дабы испытать тех, кто пребывает в вере>... Вот из чего главным образом видно их безумье и отсутствие у них каких бы то ни было познаний и разума, коль утверждают они, будто бог не есть творец всего сущего: каждый ведь ведает, что всякая вещь, какого бы веса или величины ни была, поскольку существует нечто большее, нежели она, должна происходить от того, что превосходит величиной все иное. И это одинаково справедливо для предметов как телесных, так и бестелесных, потому что и телесное и бестелесное, будучи подвластно переменам, должно, однако, возникать и приходить к концу, лишь пребывая в спокойном состоянии. Поелику же токмо единый творец по своей сути неизменный, по своей сути благий и одновременно справедливый, и токмо он один в вс

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору