Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
тебя собачьим
именем прозвали? В чем твое Последствие?..
Вот где драма-то.
Да мало ли, да какое мне дело-то, что у других голубчиков тоже
Последствия бывают: волос лишний, да сыпь, да шишки-волдыри! Волдыри - по
воде пузыри, лопнут, - и нету их. Рожки да ушки, да петушиные гребешки тоже
никого не красят, да мне-то что в том! Своя-то болячка - велик желвак, чужая
болячка - почесуха! Да и нету в рожках да ушках секрету никакого, все на
виду, люди и привыкши. Никто смеяться не будет: эй, чего у тебя рожки! - они
тута всегда были, рожки-то, глаз и не видит. А хвостик - он вроде как
секрет, - тайный такой, али сказать, интимный. Кабы он у всех был, хвостик,
так оно бы и хорошо. А коли он у одного тебя, - это стыд.
Нет чтобы досталось какое роскошное Последствие, вот как Никите Иванычу
выпало: огнем пыхать! Чисто, красиво, люди боятся, уважают. Главный ты наш,
говорят, Истопник, батюшка! А про Бенедикта скажут: пес! пес ты приблудный,
подзаборный! - вот как собакам всегда говорят, да и то сказать: какой же
голубчик, завидев пса, не захочет ногами на него натопать, али пнуть, али
палкой бросить, али ткнуть чем, али просто обматерить всего, да не то чтобы
со злобы, - нет, злобу для людей приберечь надо, - а как бы с презрением.
А Никита Иваныч рассуждает: ну что ж, с другой стороны, хвост свойствен
приматам; в глубоком прошлом, когда еще люди не вышли из животного
состояния, хвост был нормальным явлением и никого не удивлял; очевидно, он
начал исчезать, когда человек взял в руки палку-копалку; теперь же это
атавизм; но что меня беспокоит, так это внезапный возврат именно этого
специфического органа. К чему бы это. Все ж таки у нас неолит, а не
какое-нибудь дикое общество; к чему бы это.
А Бенедикт ему со слезой: вам-то хорошо рассуждать, слова всякие
говорить, Никита Иваныч! вот вы хотите прошлое восстанавливать, столбы
ставить, пушкина из дерева резать, а что у меня это прошлое на заднице
болтается, а мне жениться надо, дак вам это нипочем! А и все вы, видать,
Прежние, такие: "восстановим светлое прошлое во всем его объеме", дак вот
вам и весь объем! Нате! А как вы есть такие ревнители прошлых лет, дак
отчего бы вам с хвостами не разгуливать, а мне лишнего не надобно! Я жить
хочу!
А Никита Иваныч: согласен, юноша, слышу речь не мальчика, но мужа. Но
только ведь и я о чем: чаю возрождения духовного! Пора бы уж! Чаю братства,
любви, красоты. Справедливости. Уважения друг к другу. Возвышенных
устремлений. Желаю, чтоб место мордобоя и разбоя заступил разумный, честный
труд, рука об руку. Чтобы в душе загорелся огонь любви к ближнему.
А Бенедикт: ага, сейчас. У вас-то огонь, вам-то рассуждать сподручно.
Всякий вам кланяется, в ножки валится, небось сурпризы в туесах носит: блины
али вермишель! А ежели что не по-вашему, - пыхнули да и подожгли лютого
ворога, можно сказать, испепелили! А нам-то, простым-то, как жить?
А Никита Иваныч: нет, подожди, юноша, подожди, ты меня опять не понял.
Никого я поджигать не собираюсь, помогаю по мере возможности. Конечно,
Последствие у меня своеобразное, удобное, прикурить - всегда пожалуйста. Но
ведь я тоже, может быть, не вечен, - вот и Анна Петровна отошла в мир
лучший, идеже нет ни печали ни воздыхания. Пора бы вам, любезные мои,
перестать надеяться на дядю и немножечко, - ну немножечко, - проявить
инициативы. Пора самим добывать огонь!
А Бенедикт: да ей-Богу, Никита Иваныч, вы что, дурной, что ли? Да где ж
мы огонь возьмем? Это ж тайна! Это ж нельзя знать! Откуда он берется? Вот
разве у кого изба загорится, - это да, это все сбегутся и давай себе в
горшки угольков набирать. Тогда конешно. А ежели по всему городу печи
погаснут? А?! Жди грозы-молоньи? Мы ж все помрем дожидаючись!
А Никита Иваныч: а трением, юноша, трением. Попробуйте, а я бы и рад,
да стар уже. Не могу.
А Бенедикт: ай да ну вас, Никита Иваныч. Старый, а похабничаете. Ну вас
совсем.
- Портрета его, - сказал Никита Иваныч, - у меня, к сожалению, нету, о
чем вечная моя печаль и терзание. Не уберег. Что спасем из горящего дома?
Что унесем с собой на необитаемый остров? - вечный вопрос! А ведь долго
когда-то препирались всуе на летних верандах, на зимних кухнях, а то со
случайными попутчиками на междугородных поездах! Какие три книги самые
ценные в мире? Какие дороже всего сердцу? Вот ты, юноша, что бы вынес из
горящего дома?
Бенедикт крепко, честно подумал. Изба представилась. Как войдешь, - на
правую, значит, руку, - стол с тубаретом. Стол эдак к окну придвинут, чтоб
светлее; на столе, понятное дело, свеча, ну а уж у стола - тубарет. Одна
ножка у него подгнила, а подправить - руки не доходят. Потом там дальше
вдоль стены - еще стуло. Раньше на нем матушка сидела, а теперь никто не
сидит, а Бенедикт на него другой раз зипун вешает али одежу бросает. Так, а
больше там ничего нету. От того угла, стало быть, другая стена отходит, и
там уж лежанка. На лежанке, известно, тряпье. Над лежанкой, на стене, полка
приколочена, на полке книги стоят, ежели воры не украли. Под лежанкой, как у
всех - короб для дряни всякой, для нужного мусора, который выбросить жалко,
для инструмента, - гвозди там, другое что. В изголовьи лежанки - опять угол.
На третьей стене-то, это которая как взойдешь, напротив тебя будет, - печь.
Ну что печь! Она и есть печь. Все про нее понятно. Споверху на ней тоже
лежанка, кто тепло любит, спонизу в ней еду варят. Заглушки, засовки,
загашнички, заслонки, воротильнички, потайные схоронилища - все на печи. Вся
она вокруг себя веревками обмотана: сушить что, али так, для красоты
развесить. И такая она, печь-то, широкая, такая, сказать, толстозадая, что
на четвертой стене и места, почитай, ни для чего не осталось: пара крючков,
- шапку вешать, да полотенце, да и все тут. Ну и дверь в чулан, конечно, где
ржавь храним, грибыши сушеные.
Что бы вынести, если, не дай Бог, пожар? Ржавь? - да ну ее! - всегда
новой набрать можно. Миску новую? - тоже выдолбить можно. Стуло жалко
немного, стуло еще давнишнее.
- Я бы стуло вынес, - сказал Бенедикт.
- Да?! - изумился Никита Иваныч. - Почему?!
- Матушкино.
- Ах, ну это понятно. Сентиментальная ценность. Ну а книги? Книги тебе
не дороги?
- Книжицы, Никита Иваныч, я прямо вот как обожаю, да что в том? Ежели
надо, я всегда заново перекатаю. А то на мышей сменяю. Да и потом, Никита
Иваныч, ведь если пожар, не приведи Господь, - они ж первые загорятся. Пых!
- и нетути. Это же дрянь, береста, матерьял пустой.
- Но слово, начертанное в них, тверже меди и долговечней пирамид! А?
Скажешь нет?
Никита Иваныч засмеялся и похлопал Бенедикта по спине, будто
откашляться помогал.
- Ведь и ты, юноша, причастен! Причастен! - даром, что раззява,
невежда, духовный неандерталец, депрессивный кроманьон! А и в тебе провижу
искру человечности, провижу! Кое-какие надежды на тебя имею! Умишко у тебя
какой-никакой теплится, - продолжал оскорблять Никита Иваныч, - душа не без
порывов, н-да... "Суждены вам благие поры-ы-ы-вы, но свершить ни-чччче-го не
дано!" - пропел Никита Иваныч омерзительным голосом, как козляк проблеял. -
Ну а мы с тобой вот и свершим что-нибудь симпатичное, душепользительное...
Есть в тебе, пожалуй, какой-то артистизм...
- Никита Иваныч! - обиделся Бенедикт. - Да что же вы все слова какие!..
Лучше бы сразу ногой пнули, ей-Богу, что же вы обзываетесь!..
- Да, так вот, - рассуждал старик, - портрета его у меня нету, но я
тобой поруковожу. Росточка он был небольшого.
- А вы сказали: гигант, - Бенедикт утер нос рукавом.
- Гигант духа. Вознесся выше он главою непокорной...
- ...александрийского столпа. Знаю, переписывал. Дак мы ж не знаем,
Никита Иваныч, сколько в том столпе аршин.
- Неважно, неважно! Вот из этого бревна, - другого, извини, нету, - вот
из этого бревна мы его и извлечем. Мне, главное, голову склоненную и руку.
Вот так, - изобразил Истопник. - На меня смотри. Голову режь курчавую, нос
прямой, лицо задумчивое.
- Борода длинная?
- Без бороды.
- Совсем?!
- Сбоку вот эдак - бакенбарды.
- Как у Пахома?
- Ты что! Раз в пятьдесят поменьше. Значит так: голова, шея, плечи, и
руку, руку главное. Понял? - локоть согни.
Бенедикт постучал валенком по бревну. Звенит; древесина хорошая,
легкая. Но плотная. И сухая. Хороший матерьял.
- Дубельт? - спросил Бенедикт.
- Кто?!?!
Старик заругался, заплевался брызгами, глазенки засверкали; чего
взбеленился - не пояснил. Красный стал, надулся как свеклец:
- Пушкин это! Пушкин! Будущий!..
Вот кто после этого кроманьон? Кто не ВРАСТЕНИК-то? Почему и дела с
ними никакого не сделаешь, с Прежними: кричат не вовремя, ругаются ненашими
словами, дергают тебя не знам с чего, вечно недовольны: ни шутки хорошей не
понимают, ни пляски, ни игр наших, никакого выражения народного, душевного,
все-то у них: "О-о! Ужас!" - когда никакого ужаса.
Ужас, это как? - это когда Красные Сани скачут, тьфу, тьфу, тьфу, нет,
нет, нет; не меня, не меня; али когда про кысь подумаешь, вот это ужас.
Потому что тогда ты - один. Совсем один, без никого. И на тебя -
надвигается... Нет!!! - и думать не хочу... А какой же ужас, когда хороводы
водим да в поскакалочку, к примеру, играем?
А игра хорошая. Вот гостей созовешь, перво-наперво все в избе
приберешь. Локтем со стола объедки на пол сгребешь: эй, мышь, набегай!
Мусор, что в доме набрался, под лежанку, конечно, валенком затолкаешь,
чем-нибудь там загородишь, чтоб не торчало. Тряпье на лежанке разгладишь:
простынь там, одеялко расправишь гладенько. Если простынь уж очень грязная,
так и постираешь. А нет - и так сойдет. Ежели где завалялся подзор вышитый,
али полог, - обтряхнешь, вдоль печи красивенько приладишь, будто всегда так
и было. Свечки зажжешь, всюду налепишь, не пожалеешь, чтоб светло и
празднично. Закусок, жаркого наваришь-нажаришь, все на столе рядками
порасставишь. Браги жбан на стол выставишь, еще другие жбаны в холодке, в
чулане наготове держишь. Но и гости тоже принесут, с пустыми руками кто же в
дом завалится? михрютка разве какой, худозвонище, писяк звезданутый.
Беспременно надо в дом подношеньице... Вот соберутся, чистые,
намытые-начесанные, одежа свежая, если у кого нашлась. Шутки, смех.
Спервоначалу за стол. Лепота на столе! Мыши печеные, мыши отварные, мыши под
соусом. Хвостики мышиные маринованные, икра из глазок. Потрошки квашеные
тоже с квасом хорошо идут. Лепешки постные из хлебеды. Грибыши по сезону.
Кто побогаче - блины. Кто совсем в достатке живет - ватрушка. Вот сели,
благословясь, браги налили, хватанули по первой, - понеслось... Тут же сразу
по второй. Вот в голову стукнуло, забирать стало. Хорошо! Если ржавь
хорошая, забористая, так и не заметишь, что еды-то мало. Наелись,
отвалились, - по третьей-четвертой, - это уж и забыли когда было, на десятую
переваливаем. Курим, смеемся. Сплетни сплетничаем, чего с кем было друг
другу рассказываем, врем. Если бабы в гостях - с бабами заигрываем: щиплем
там, руками хватаем, интересуемся. Песню с притопом хором грянем:
Эх, сыпься, горох,
На двенадцать дорог!
Когда буду помирать,
Тогда буду подбирать!
Ну а потом играть. Вот в поскакалочки игра хорошая, веселая. Значит,
так. Правила такие. Свечки потушить, чтоб темно было, сесть-встать где
попало, одному на печку забраться. Сидит он там, сидит, да ка-а-ак прыгнет с
криком громким, зычным! Ежели на кого из гостей попадет, дак непременно
повалит, ушибет, али сустав вывихнет, али еще как пристукнет. Ежели мимо, -
дак сам расшибется: голову, али колено, али локоть, а то и ребро переломит:
печь, - она ж высокая. Об тубарет в темноте удариться можно, - будь здоров!
Об
стол лбом. Вот ежели не разбился, опять на печь лезет, а ежели из игры
выбыл - другому уже невтерпеж: пустите, теперь я прыгну! Вопли, крики, смех,
- право, уписаешься, такая игра чудесная. А потом свечки зажжем да и
смотрим, кто как повредился. Ну, тут, конечно, еще больше хохоту: вот ведь
только что был у Зиновия глаз, - ан и нетути! А вон у Гурьяна рука
надломивши, плетью висит, какой теперь с него работник?
Конешно, ясное дело, ежели мне кто член какой повредит, урон тулову
причинит, это не смешно, это я осерчаю, спору нет. Тут и рассуждать нечего.
Но это если мне. А если другому - тогда смешно. А почему? - потому что я -
это я, а он - это уж не я, это он. А Прежние говорят: о! ужас! как можно! -
а того не понимают, что если бы все по-ихнему было бы, то и смеха, веселья
никакого на свете бы не было, а сидели бы все по домам постные и унылые, и
ни тебе приключений, ни плясок вприсядку, ни визгу бабьего.
А еще мы в удушилочку играем, и тоже занимательно: подушкой на личико
навалишься и душишь, а тот-то, другой, брыкается, вырывается, а вырвется -
весь такой красный, вспотевши, и волоса врозь, как у гарпии. Редко кто
помирает, народ же у нас сильный, сопротивляется, в мышцах крепость большая,
а почему? - потому что работает много, в полях репу садит, каменные горшки
долбит, снопы вяжет, деревья на бревна рубит.
А не надо оскорблять, говорить, что умишко у нас еле теплится: ум у нас
прозорливый, соображаем небыстро, но хорошо. Вот соображаем: дерево дубельт
- хорошее
дерево для буратины, и на ведра хорошо, и бочки из него знатные. Клель
- тоже отличное дерево, и на веники самое оно, и орешки вкусные, и много
чего, но резать символ с него несподручно, потому что смола, натеки большие,
липкие. Береза - смотреть на нее хорошо, а ствол тонкий и кривой, резать
трудно. У Окаян-дерева ствол еще тоньше, все узлами, шишками, колтунами,
одно слово: Окаян-дерево! Верба - негоже, сусень - волокнистый очень,
хватай-дерево - круглый год мокрое. Много еще всяких пород, али сказать,
разновидностей, еще когда их пересчитаешь, а мы все, почитай, знаем. Вот
сейчас кору обдерем, долотом ямки наметим... к свадьбе и спроворим идола.
Бенедикт вздохнул, пошептал, плюнул, все как полагается, и - Господи,
благослови! - топориком вдарил по дубельту.
ОН
Терем у Оленьки, у семьи ихней, с улицы не видать. Забор высокий,
глухой, островерхий. Посередь - ворота. В воротах - кольцо каменное. От
ворот сбоку - будка. В будке холоп.
Бенедикт, когда с Оленькой сговаривался, хотел вперед себя сватов
выслать. Оно как-то легче, когда сваты за тебя все что надо скажут, по рукам
ударят, сговорятся. Расхвалят тебя за глаза: мол, он у нас и такой уж, и
сякой уж, и разэдакий, не мужик, а розан в цвету, ясный сокол. Но Оленька
замялась: нет, не надо сватов... мы семья современная... не надо. Сами
приходите. Сядем рядком, поговорим ладком... Покушаем...
Гостинцы взял: мышей связку, жбан квасу, - чтоб не с пустыми руками в
дом приходить, - и букет колокольчиков.
Вроде все путем. А боязно. Что будет?
Подошел к воротам, постоял. Из будки холоп вышел. Недовольный.
- К кому?
- Ольги Кудеяровны сослуживец буду.
- Назначено?
- Назначено.
- Обожди тут.
Холоп в будку возвернулся, долго берестой шуршал.
- Как звать?
Бенедикт сказал. Опять холоп берестой пошуршал.
- Проходи.
Калитку малую в заборе отворил, - Бенедикт прошел. А там другой забор,
аршин на пять от прежнего отступя. И еще будка, а в ней тоже холоп, еще
недовольней прежнего.
- К кому?
- Ольги Кудеяровны сослуживец.
- Что несешь?
- Гостинцы.
- Гостинцы сдать.
- Как это... Я ж в гости зван, как я без гостинцев?
- Гостинцы сдать и вот тут расписаться. - Холоп Бенедикта будто и не
слышал. Бересту развернул и записал: "Мышь домашняя бытовая - дюжина. Квасу
жбан деревянный малый - один. Цветки синие полевые - пучок".
Бенедикт вдруг - к месту, не к месту, - рассердился:
- Цветки не отдам!!! Не имеете права!!! Я в гости самолично Ольгой
Кудеяровной приглашенный!!!
Взял, да перед тем как расписаться, "цветки" и вычеркнул.
Холоп подумал-подумал:
- Пес с тобой. Проходи.
Как выразил-то нехорошо, - "пес". Но пропустил. За второй забор
пропустил, - а там третий. У третьих ворот два холопа с лавки поднялись, не
говоря худого слова, а и доброго не говоря, Бенедикта с ног до головы всего
ладошами обхлопали: видать, дознавались, не запрятал ли чего в штанах да под
рубахой. А только ничего лишнего, кроме хвостика, у него не было.
- Проходи.
Бенедикт думал, там опять забор, а нет, забора не было, а только
открылся сад-палисад с деревьями да цветами, да всякими пристройками, а
тропки желтеньким песком усыпаны, а в глубине сада - терем. Вот раньше
Бенедикт не боялся, а тут забоялся: никогда он такого благолепия и богатства
не видывал. Сердце в груди заколотилося, а хвостик из стороны в сторону:
туда-сюда, туда-сюда, - замахал. И в глазах притемнилось. Не помнил, как его
и в дом-то ввели под белые руки.
Вот холопы-то его ввели, да в палате одного и оставили. Сколько-то
времени прошло, - вроде зашуршало за дверями. Зашуршало, двери отворилися, -
и выходит Сам. Папенька Оленькин. Добра этого хозяин. Тесть будущий.
Заулыбался.
- А добро пожаловать. Ждем. Бенедикт Карпыч? А меня звать Кудеяр
Кудеярович.
И смотрит. И Бенедикт смотрит. А сдвинуться не может - ноги будто к
полу приросли.
Росту Кудеяр Кудеярыч большого, али сказать, длинного. И шея у него
длинная, а головка маленькая. Поверху головка вроде лысоватая, а окрай плеши
- волос венчиком, бледный такой волос, светленький. А бороды нет, один рот
длинный, как палочка, и углы у него вроде как книзу загибаются. И он этот
рот то приоткроет, то призакроет, будто ему дышать непривычно, дак он
по-всякому пробует. А глаза у него круглые и желтые, как огнецы, и на дне
глаз вроде как свет светится.
Рубаха на нем белая, просторная, враспояску. Порты широкие, книзу-то
пошире. На ногах - лапти домашние.
- Что встали, Бенедикт Карпыч? К столу прошу.
И под локоток в другую горницу подталкивает. А в другой горнице стол
накрыт. И-и-и-и-и! - чего только нет на столе на том! От одного края до
другого - миски, миски, блюда всякие, котлы да тарелки! Пирожки без счету,
блины-оладьи, пампушки витые, кренделя, вермишель разноцветная! А гороху! а
из хвощей снопы сделаны да по углам расставлены! а грибыши! - цельные тазы,
и с нависанием: сейчас через край поскачут. А птички цельные, махонькие, в
тесто завернуты: с одного конца ножки торчат, с другого - головка! А
посередь стола - туша мясная: никак, козляк! Цельного козляка на стол
потратили, а ведь того козляка еще поди вырасти! А, знать, правильно у него
гостинцы отобрали: куда ему со своими мышами да супротив козляка!
А за столом Оленька сидит, нарядная, зарумянившись, и глазки потупила;
вот как она Бенедикту в видениях представлялась, так и сидит: блуза на ней
белая, шейка бусами обмотана, головка гладенько причесана, на лбу лента! А
как Бенедикт в горницу взошел, так Оленька еще больше раскраснелася, а глаз
не подняла, только сама себе улыбнулася.
Страшно!
А с другой стороны горницы еще одна дверь отворилась, и входит теща.
Али, сказать, вплывает: баба толщины необъятной, половина уж в горнице,
здоровается, а другая половина е