Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
вами,
Никита Иваныч. Рубите хвост.
И лег поперек лавки.
РЦЫ
Зверинец у тестя большой, почитай целая улица, а по сторонам все клети
да загоны. Спервоначалу хлев просторный, в том хлеву стойла, а в стойлах
перерожденцы. Волосатые, черные, - страсть. Вся шерсть по бокам в колтуны
свалямши. Морды хамские. Кто о прутья бок чешет, кто пойло из жбана лакает,
кто сено жует, кто спать завалился, а трое в углу в берестяные карты дуются,
переругиваются.
- Ты что, опупел, с бубей ходить?
- А ты помалкивай!
- Ах так, значит. А вот тебе подкидон!
Тесть недоволен, когтями поскреб.
- Опять играем? А стойла не чищены!
Перерожденцы - хоть бы хны.
- Не бе, хозяин! Все будет чики-чики. Ходи, Валера.
- А вот мы вам козырного!..
Тесть заругался, повел Бенедикта дальше.
- Скоты... Бездельники... Я тебе, зятек, Терентия дам, он потише будет.
Гляди только, не перекармливай. Хотел Потапа тебе, да он норовистый. Узду
грызет, хамит... Так... Тут козляки. Энтих вон на мясо держу. Энтих на
шерсть. С них джерси знатное, теплое. Бабы любят.
- Чего это: джерси?
- Такое вязаное. Тута у нас куры. Тута я вольер построил, зайцев держу.
- Эвона как!..
Бенедикт голову задрал, - точно: клетка из прутиков плетеная,
высокая-превысокая; в клетке цельное дерево растет, а на самой на верхушке -
гнездо, а в гнезде, точно, зайцы. Вот один хвост высунул, помахивает. Будто
дразнится. А Бенедикту теперь и помахать нечем. И кобчик саднит... И дальше,
рядами, все клети, клети... А тесть идет себе, направо-налево рукой тыкает:
- Тута тоже курьезы у мене. Живность всякая. Без обеда не сидим. У мене
птицеловы цельный день в лесу сидят, полны силки приносят. Воробьятки,
соловьятки в пироги хорошо. Супруга моя, Феврония, до них охотница. Не всяку
птицу, конешно, есть можно. Спервоначалу на холопах проверяем. Анадысь
споймали птичку таку махоньку, красненьку, глазки бусинками; и пахнет
вкусно, и голосишко такой приятный. Хотели в маринад, а опосля
призадумались: дай-к холопу скормим. Он ее кусь, да и об пол хрясь, да и дух
вон. Смеялися!.. А если б мы?! то-то!.. С природой глаз да глаз нужон!
Вот еще клеть, а в ней тоже дерево, с дуплом, мшистое такое.
- А тут чего? Никого не видать.
- А... Тут древяницу держу.
- Древяницу споймали?!?!
- Ага. Она в дупле хоронится.
- Во как...
Тесть кнут поднял, которым он перерожденцев-то охаживал, между прутьев
просунул и по стволу постучал.
- Древяница! Вылазь!.. Вылазь, кому сказал!..
Молчит. Не хочет.
- Вылазь, говорю, сукина дочь!!! - Тесть кнутовищем в дупло тыкнул.
И точно, - быстро выглянула, мелькнула как тень, и назад головку
спрятала.
- Видал? - обрадовался тесть.
- Чудеса... - обомлел Бенедикт.
- То-то. Эту в суп хотим. Так... Чего ж тут еще?..
А в клетях и плетенках все свиристит, кулдычет, перепархивает, что твой
лес. И там вон на веточке соловьяток дюжина, как мышки. И там, глядь, синее
перо мелькнуло. И в дальней клети тоже дерево голое, объеденное, без коры, и
с того дерева сук торчит, голый тож, и на суку чего-то висит, белое, мятое,
дырчатое, как ветхая простынь.
- У меня всего запасено... То-то, зятек! Летом ли, зимой - полная чаша.
Пойдем, амбары покажу.
Показал амбары, где хлебеда хранится, садки рыбные показал, огороды.
Хозяйство крепкое, - не то слово. Бенедикт и не думал, что такое богатство
на свете водится. Теперь, стало быть, и он добру этому вроде как хозяин?!
Хорошо!
Право, хорошо оно обернулося, грех жаловаться. Еще боялся чего-то...
Чего боялся? Ничего такого уж страшного. Семейство дружное, за стол вместе
садятся. Стол каждый раз от стены до стены яствами уставлен, а все до крошки
съедают, Бенедикту за ними не угнаться.
Теща, конечно, больше всех себе накладывает, али, как Кудеяр Кудеярыч
высказал, лидирует. За ней тесть, опосля - Оленька, ну а уж Бенедикт в
хвосте плетется, сколько ж они над ним смеялися! Но по-доброму.
А берем не что ни попадя, а все по порядку. Спервоначалу на пирожки
налегаем. Штук сорок в рот себе побросаем, один за другим, один за другим, -
как горох. После - черед оладьям. Энтих тоже без счета. После папоротом
закусим. Разогревшись, к супу перейдем. Тарелок пять откушамши, скажем: -
Ну-ка, вроде аппетит проклюнулся! - тогда уж черед мясу. После мяса - блины:
сметанкой полить, грибышей поверх шмякнуть, трубочкой свернуть, и - Господи,
благослови! Жбан блинов-то и усидим. Потом, конечно, жамки сладкие с
толчеными огнецами, ватрушки, пышки, а после - сыр и фрукты.
Бенедикт нипочем не хотел сыр и фрукты. Сопротивлялся.
- Это после сладкого?! Сыр?! Вы что?
Смеялися над ним.
- Объясняли же тебе: супруга моя, Феврония, из французов! Ведь
объясняли?
Ведь какие вредные французы эти: поешь сыру, - тут тебя и выворотит, и
прощай обед. Хоть сначала начинай. А крыжовник этот, фрукт кислый, страшный,
волосатый, и того хуже. Грызешь, плачешь: козляком себя чувствуешь.
Это обед. Но окромя обеда тоже перекусываем: завтрак, второй завтрак,
полдник, ужин, - обязательно. И на ночь с собой миску с едой дадут: а ну как
ночью встанешь, по нужде, али как, - а от голода кишки сведет? Боже упаси.
Поел - отдыхать. На лежанке лежать. Дремать. У печки.
А то в сани сядем: осень, подморозило, так оно и хорошо. Вот с утра,
глаза продрамши, с окна пузырь отведешь, глянешь: что природа-то? К зиме,
никак? Воздух такой свежий, холодный, небо в белой мути. Первые снежинки,
белые, большие, зубчатые, наземь падают. Сначала медленно, помаленьку, али
сказать, штучно: пересчитать можно. Потом больше, больше, - вот уже
сгустилось в воздухе: сначала забора не видать, потом построек ближних, а
там разойдется, - и вообще ничего не увидишь, только сеть белая перед
глазами пляшет. А в горнице чисто, тепло; печь потрескивает да гудит,
лежанка широкая да мягкая, на лежанке Оленька развалилась, разленилась,
из-под одеяла вылезать не хочет.
- Поди сюды, Бенедикт, любиться будем...
Окно опять завесишь, да и прыг к Оленьке под одеяло. Налюбившись,
выползешь к столу, позавтракаешь, - и в сани. Сани тоже широкие, мягкие:
шкурами устланы да подушками с курьим пером. А холопы еще шкуры несут: вроде
как одеяла сверху. Обтыкают тебя шкурами со всех сторон, - лежишь, как в
кровати. Теща бежит к тебе, миску с пирожками тащит:
- Ну-к, проголодаешься в дороге, не дай Бог.
Перерожденец валенками потопывает, ворчит.
- Погода... В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит...
На что намекает, сволочь?
- Давай, Терентий, не рассуждай. Езжай. Кататься желаю.
- Давно ли пешком ходил, шеф?
- Как ты смеешь! А ну, живо!
Вот порода подлая: все бы спорить, возражать, насвистывать. Ленивая
тварь попалась, расслабленная: нет, чтоб мчаться вихрем, как Бенедикт любил,
- нет, плетется нога за ногу, свистит, зубоскалит; а если девушка какая
просеменит, - еще и комментарии себе позволяет:
- О, какой бабец объемистый!
Или:
- А ничего кадр!
Или Бенедикту:
- Может, подбросим этих?.. Эй, мочалки! Валитесь сюда!
Только народ пугает, скотина. И неуважение навлекает. А то вообще сядет
посреди дороги и сидит.
- В чем дело, Тетеря?
- Кому Тетеря, а кому Терентий Петрович.
- Я тебе покажу "Петрович"! Давай двигай!.. Стой!.. Куда тебя несет?!..
- А мне в парк!..
И заржет, гадина.
Но в общем и целом жизнь счастливая. Все хорошо. Ну, почти все. Ночью
Бенедикт просыпался с непривычки, сначала не мог понять: где это я? -
горница большая, окна от луны светлые, и полосы от того света на полу лежат
половичками. Рядом сопит кто-то. А, это я женатый... Встанешь, пройдешься
босиком, бесшумно... Пол в горнице теплый, - а это оттого, что спим на
втором ярусе, а под полом - трубы печные пропущены, дак они и греют. Каких
только наук не понавыдумают!.. Половицы гладкие, только там-сям кучки, где
Оленька наскребла. Вот постоишь, тишину послушаешь. Тихо... Ну, Оленька
сопит, ну, где-то в доме храп далекий, а то вдруг вскрикнет кто во сне, но
все равно - тихо. А это потому, что мыши не шуршат. Нет мышей.
Сначала дико как-то было. Мышь шуршит - жизнь идет, а и в стихах так
указано: жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?.. А тут - ничего.
Бенедикт хотел спросить, да как-то неловко было. Глупости всякие спрашивать.
Нету - дак, наверное, всех выловили.
Да... хорошо: тепло, сытно, жена в теле. Да и к своякам привык: ничего
страшного. Не без недостатков, но это уж как все люди. Все люди - разные,
верно ведь? Теща, к примеру - с ней, как бы сказать, скучно. Поговорить не о
чем. Все только: "кушайте", да "кушайте". Понял, кушаю. Рот открыл, наложил
еды, закрыл, жую. Теперь про жизнь али искусство поговорить охота. Прожевал,
проглотил, только собрался спросить чего, а она: "почему плохо кушаете?"
Опять рот открыл, еды наложил, - с полным ртом разговаривать несподручно, -
проглотил, приноровился заговорить, а она:
- Что же вы совсем ничего не едите? Может, вам невкусно? Тогда так и
скажите.
- Нет, все замечательно, я просто хотел...
- А замечательно, так и кушайте.
- Да я...
- Нашей едой брезгуете, что ли?
- Нет, я не...
- Может, вы к каким деликатесам привыкши, а от нашего нос воротите?
- Я...
- У нас, конечно, без разносолов, чем богаты, тем и рады, а если вы
нашего не признаете...
- Но...
- Оленька! Что же он у тебя капризный какой... Уж если мою стряпню в
рот не берет, я уж прям не знаю, чем его кормить!..
- Беня, не расстраивай маменьку, кушай...
- Да кушаю я, кушаю!!!
- Плохо, значит, кушаешь, - вот такие пререкания как пойдут, так все
искусство, стихи там, али что, из головы и выскочат.
Тесть, - он немножко другой. Он поговорить даже очень любит. Он, можно
сказать, все время говорить хочет, другой раз думаешь: может, помолчал бы
маленечко. Он поучать любит, али вопросы задавать, вроде как проверяет.
Откроет рот, подышит-подышит, и спрашивает. А у него запах изо рта
нехороший, вроде бы как пованивает. И шею-то все словно бы вытягивает, -
Бенедикт думал, ему ворот жмет, а нет: ворот у него расстегнут. Просто
привычка такая. Вот наестся Бенедикт, сядет к окну посидеть, - тут и тесть
рядком садится, разговоры разговаривает.
- Ну что, зять, мыслей каких не завелось?
- Каких мыслей?
- Мыслей всяких нехороших?
- Не завелось.
- А если подумать?
- И думать не могу. Объелся.
- Может, на злодейство тянет?
- Не тянет.
- А если подумать?
- Все равно не тянет.
- Может, смертоубийство какое задумал?
- Нет.
- А если подумать?
- Нет.
- А если по-честному?
- Да что вы, ей-Богу! Ну сказал же: нет!
- А начальство сковырнуть не мечтается?
- Слушайте, я спать пойду! Я не могу так!
- А если во сне мечты какие душегубные придут?..
Бенедикт встанет, к себе в горницу уйдет, дверью хлопнет и на лежанку
бросится. А дверь тихо-тихо так отворяется: тесть голову просовывает.
Шепотом:
- А против мурзы злоумышление не пришло?
Бенедикт молчит.
- Против мурзы, говорю?..
Бенедикт ни гу-гу.
- А? Не пришло, спрашиваю?.. Зять?.. А, зять?.. Против мурзы,
спрашиваю, не пришло ли...
- Нет!!! Нет!!! Закройте дверь! Я сплю!!! Не мешайте человеку, что
такое, я спать хочу!!!
- Так как, пришло или нет?..
Вот так времечко и течет. Покушать, поспать, с родней полаяться. В
санях покататься. В окошко посмотреть. Все ладно, хорошо, - лучше не бывает.
Но чего-то как бы недостает. Будто что-то еще надо. Только забыл, что.
Первое время после свадьбы ничего не надо было. Недели так с две, ну
три. Ну четыре. Пять, может. Пока привыкал, да осматривался, да то, да се. А
потом - вот словно что-то было, ан - и нету.
СЛОВО
Сперва Бенедикт думал, что ему мышиного шороха не хватает. Ведь мышь -
это все. И поесть, и одежу из шкурок скроить, и в обмен на торжище чего
хочешь за нее дадут. Вот как он тогда двести штук наловил, на новый год-то?
Душа пела, люди подпевали! Вспоминалось, как шел чуть ли не вприпляску,
осевшие сугробчики потаптывал, в лужи пяткой бил, чтоб дрызгало радугой!
Честная плата за честные труды! А сколько он всего на тех мышей наменял-то!
Ведь они после с Никитой-то Иванычем неделю это добро ели, доесть не могли.
Старик ватрушек напек... Как-то они на тех ватрушках сдружились, что ли.
Если вообще с Прежним стариком дружить можно. Правда, кулинар из него -
аховый, ежели с тещей сравнить. Ватрушки, по правде если, были кривоватые, -
с одного боку сырые, с другого подгорелые, поверху - не творог, а не знам
што. Тещины-то ватрушки сами во рту тают.
Потом думал: может, по избе своей соскучился. Бывало, и сон снился:
идет он будто по тестеву дому, с галереи на галерею, с яруса на ярус, а дом
вроде и тот, да не тот: словно он длиннее стал, да эдак вбок, все вбок
искривляется. Вот идет он, идет, да дивится: что это дом все не кончается? А
нужно ему будто одну дверь найти, вот он все двери и дергает, открывает. А
что ему надо за той дверью - неведомо. Вот он одну дверь-то открыл, - а там
изба его, да тоже не такая, а словно бы побольше стала: потолок высоко вверх
уходит, в темноту, и не увидать. А только сено сухое с потолка помаленьку
сыплется, шуршит и сыплется. Вот он будто стоит и на то сено смотрит, а в
сердце страх, и будто кто лапой сердце то сожмет, то отпустит. И вот он
сейчас что-то узнает. Вот сейчас узнает. А тут будто Оленька идет и бревно
тащит. А сама неприветливая, тоже сухая какая-то. Куда ты, Оленька, бревно
тащишь, почему неприветлива? А она усмехается так неприятно и говорит: какая
же я Оленька, я не Оленька... Смотрит: и правда, не Оленька это, а другой
кто-то...
...Вот проснешься от такого сна, - во рту сухость, а сердце: тылдых!
тылдых! И не понять, на каком ты свете. И ощупаешь сам себя: а я ли это? А
луна сквозь пузырь светит, ярко так и страшно. И дорожка лунная на полу
протянулась... А есть люди, которые во сне ходят, когда луна в полную силу
взойдет: а звать лунатики. А их, говорят, луна манит. Вот в такую ночь они с
постели встанут, руки вытянут, пальцами шевелят и идут. А зачем они руки
вытягивают, мы не знаем. Похоже, как если б подаяния просили, али помощи
какой, а только если возьмешь такого за руку, - отпрыгнет. И на личике
изумление. И прислушивается: головку набок склонит и прислушивается. А глаза
открыты, а нас они не видят. Такие голубчики с постели встанут, во двор
выйдут, ходят-бродят, а потом давай на крышу карабкаться, ловко так, как по
лестнице. Взойдут на крышу, под самый конек, и разгуливают. Там, видать, к
луне поближе. Вот они на луну-то смотрят, а она на них: на луне вроде как
лицо видать, а то лицо плачет: смотрит на нас, на жизнь нашу, и плачет.
Да, думал, что по избе соскучился. Даже съездил посмотреть: запряг
Тетерю и прокатился до родимой слободы. Но - нет: не то. Посмотрел на
избушку, на крышу соломенную: совсем прохудилась. Дверь настежь, во дворе
лопух, с весны не полот, да дергун-трава, да кусай-трава, да еще какой-то
сорняк неведомый, - остья черные, долгие, лист жухлый. Первые снежинки
кружатся, падают, равнодушные. Постоял, шапку сняв, как все равно у могилы.
Внутри, небось, все разворовано. Вроде жалко, а вроде и нет: от сердца
оторвалось, отвяло. Да и зря сани брал: после той поездки Тетеря
распустился, совсем уважать перестал. Пока Бенедикт у плетня стоял, скотина
перекурил, да сплюнул наземь, а потом и говорит:
- Хэ! У меня распашонка в Свиблове лучше была.
- Тетеря, как ты разговариваешь с барином?! Твое место в узде!
- А твое - знаешь где... У меня сервант был зеркальный... Телевизор
Рубин, - трубка итальянская... Стенка югославская шурин достал, санузел
раздельный, фотообои золотая осень.
- Поразговаривай у меня! А ну, запрягайся!
- Линолеум только на кухне, а так все паркетная плитка. Плита
трехконфорочная.
- Тетеря! Я кому сказал!
- Холодильник двухкамерный, пиво баночное... Водка на лимонных
корочках, холодная...
И стоит, тварь, на задних лапах, как ровня, и о плетень оперся, и
разговаривает, и в глазах мечта, и за хозяина не считает! В воспоминания
ударился!
- Помидорки кубанские, огурчики эстонские с пупырышками... Паюсную ели,
зернистую западло держали... Ржаной за двенадцать... Иваси с лучком... Чай
со слоном... Зефир бело-розовый... Пьяная вишня куйбышевская... Дынька
самаркандская...
Вот как завел, как пошел свое нести, кто ж выдержит! Правильно Никита
Иваныч говорит: уважение должно быть к человеку, справедливость! А эта
скотина человека не уважает, ни в грош не ставит! Бенедикт осерчал да и
обломал ему бока-то кнутом, надавал заушин, да ногой пнул. А тесть говорит:
Терентий смирный, это Потап норовистый! Каков же тогда Потап?! Если этот
смирный?.. А после этой поездки, вишь, Петровичем его зови. Сейчас прям.
Потом еще думал: может, хвоста ему недостает? Всю жизнь жил с хвостом,
вилял, радовался. Когда хвостом виляешь, другой раз даже за ушами щекотно.
Хороший был хвост, гладкий, белый и крепкий. Да, стыдно иметь хвост, когда у
других его нету, но сам по себе он был хороший. Это правда. А теперь Никита
Иваныч его обрубил, почти что под самый корешок, - ужас до чего страшно
было. Никита Иваныч перекрестился: Господи, благослови! - да ка-а-ак... но
не так больно, как боялся. А это потому, говорит Никита Иваныч, что в нем
хрящ. А не кость. "Поздравляю, - проздравил Бенедикта, - с частичным
очеловечиванием". Пошутил так, значит. "Может, поумнеешь", - пошутил.
Теперь на месте хвоста пупырь, вроде шишки, и саднит. Целую неделю
после Бенедикт враскорячку ходил, и сидеть не мог, но до свадьбы зажило. И
вот теперь как-то странно: не повиляешь, ничего. Вот так, значит, - думаешь,
- остальные люди себя чувствуют. Хм.
Но а с другой стороны, - что значит остальные? Кто остальные-то? Ведь у
каждого свое Последствие. Вот у родни когти. Пол портят. Теща, она тяжелая,
грузная, из французов, - наскребет половицы так, словно цельная голова волос
на пол упамши. Оленька поделикатнее, кучки после нее поменьше. От тестя
поскребыш длинный, толстый, хоть печь растапливай. Вот Бенедикт предлагал
Оленьке: давай тебе когти подрежем. Боялся, что она его в постели оцарапает.
А она в крик: ты что?! ишь!.. Эвон на что замахиваисся! На организм! Нет!!!
Ай!!! - Не далась.
А у перерожденцев, - хоть они, наверно, не люди, - когтей нет. На ногах
у них ноги, а на руках руки. Только грязные: они ж целый день в валенках,
если в карты не играют. А то иногда сядет, ногу выпростает и за ухом чешет,
быстро-быстро; ну вот приглядишься и видишь: когтей нет .
В общем, грустновато было первое время, зад как бы осиротел, и даже
Бенедикт провожал глазами всякий хвост, что навстречу попадался: козляк ли
то, птичка, пес, мышь ли.
Пушкина ездил проведать. Перед самой свадьбой, за неделю, Бенедикт
решил: ну хватит, считай, готов. Куда же еще.
Да он уж к концу не столько фигуру резал, сколько мелочь всякую
подправлял: кудерьки сверлил, затылок на нет сводил, чтоб гений больше как
бы ссутулимшись стоял, как есть он очень за жизнь в общем и целом