Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
ще и в двери не взошла, ждать надо.
- А это, - тесть говорит, - супруга наша Феврония. Роду стариннейшего,
из французов.
- Така у нас семейная легенда, - говорит теща.
Бенедикт теще в ножки упал, рукой поклон отмахнул, другой рукой букет
колокольчиков сунул.
- Кушанья стынут, - говорит теща. - Откушайте, не побрезгуйте.
Сели за стол, на лавки. Бенедикт напротив Оленьки, тесть с тещей по
бокам.
- Накладывайте, - теща говорит.
Бенедикт опять заробел: как себя держать-то? Ежели он себе много
наложит, подумают: о, какой зять прожорливый! Такого, небось, не прокормишь!
А если мало возьмешь, подумают: о, какой зять слабосильный! Небось и гвоздя
не забьет. Пирожок, что ли, взять. Потянул руку к пирожку, и все на эту руку
посмотрели. Отдернул.
- Мы любим много кушать, - теща говорит. Наложила себе. И Кудеяр
Кудеярыч наложил. И Оленька. Бенедикт опять руку потянул, - к оладьям, и
все: раз! - и посмотрели. Опять отдернул.
Жуют.
- Стало быть, - говорит тесть, - жениться хотите.
- Хочу.
Опять молчат да жуют. Бенедикт в третий раз думал чего-нибудь себе на
тарелку наложить, только руку приподнял, а они опять - глядь!.. И у тестя в
глазах будто огонь какой блеснул. Что такое...
- Жениться - дело сурьезное... Я вот, когда на супруге своей Февронии
женился, так ей и сказал: это дело сурьезное.
- Да, мы на свадьбе много поели, - теща.
- Хорошо поели на свадьбе, - тесть.
Намекают они, что ли? У Бенедикта хвостик от волнения стал легонько об
лавку постукивать.
- Почему плохо кушаете? - теща опять.
Ай, была не была. Руки вытянул, козляка ножку отхватил, на тарелку себе
плюхнул, и еще вермишели сверху. И хвощей взял. И как он это сделал, так
вдруг у них у всех в глазах-то опять будто свет какой мелькнул, как все
равно луч.
- Стало быть, к семейству нашему присоединиться желаете, - это тесть.
- Желаю.
- Трудностев семейных не боитесь? Хозяйство вести - не бородой трясти.
- Не боюсь. Я на всякое дело сподручный.
- На всякое?
- Ага.
Тут под столом чего-то прошуршало. Мышь, должно быть.
- Ну а ежели дело очень сурьезное?
- Готов. Пожалуйста.
- О как.
Тут за столом вроде бы опять чуток светлее стало. Бенедикт себя
пересилил, глаза поднял, посмотрел, - а у тестя в глазах, точно, чего-то
светится. Как если б огнец через себя огонь пропускал. И в горнице, - вечер
уже смеркаться начал, - от этих глаз лучи исходят. Вот как от лучины, если
на нее через кулак смотреть: кульком кулак свернуть и смотреть. Как дорожка
лунная. Смотрит тесть в свою тарелку, а все, что в ней наложено, и в
сумерках видать. Смотрит на стол, - и как огнем шарит, освещает. На
Бенедикта посмотрел, - еще больше свету подпустил, так что Бенедикт
отморгнулся и головой дернул.
А Оленька тестю:
- Папенька, контролируйте себя.
Бенедикт покосился вбок, - такие же лучи теща пускает. И Оленька. Но
послабже.
И опять под столом прошуршало. И хвостик у него забился пуще прежнего.
- Вы себе побольше накладывайте, - говорит теща. - У нас вся семья
очень много кушает.
- Стариннейшего роду, из французов, - подтвердил тесть.
- Вермишельки еще возьмите.
- Благодарствуйте.
- Но а мыслей у вас каких неподходящих не водится? - опять тесть.
- Каких мыслей?
- Всяких мыслей неподходящих, - своеволия, али злоумышления какого...
- Никаких таких мыслей у меня не водится, - испугался Бенедикт.
- Ну а насчет душегубства как?
- Какого душегубства?..
- Мало ли... А не думается ли: вот женюсь, да тестя с тещей изведу, да
сам себе все их добро и заберу?..
- Вы что?..
- Нет?.. А не думается ли: вот бы их загубить, а самому на их место
засесть, да день-деньской яства кушать?..
- Да что же вы это такое говорите?.. Да с чего?.. Кудеяр Кудеярыч?! Да
я...
- Папенька, - Оленька опять голосок подала, - контролируйте себя.
А под столом опять что-то заскреблось, - ну просто вот совсем рядом.
Бенедикт не выдержал, локтем кусок хлеба нарочно со стола спихнул, и
нагнулся, будто поднять. А под столом - ноги тестя в лаптях. А сквозь те
лапти - когти, длинные такие, серые, острые. И теми когтями он пол под
лавкой скребет, и уже наскреб целую горку, - лежит как все равно волосы, али
солома какая кудрявая, светлая. Посмотрел - и у тещи когти. И у Оленьки. У
Оленьки поменьше будут. Кучка под ней поменьше наскребана.
Бенедикт ничего не сказал, - чего тут скажешь? Взял и оторвал себе еще
козляка кусок. И хвощей цопнул - много. Очень много.
- Но а скажите, - тесть продолжал, - а не приходят ли такие мысли:
дескать, не так живем, неправильно жизнь наша устроена?..
- Нет, не приходят.
- А не приходят ли мысли: найти виноватого, да и удавить его, али в
бочку головой?
- Не приходят.
- А то хребтину переломить, али с башни оземь сбросить?..
- Нет, нет!
- А что это так стучит-то? - Теща голос подала. - Вроде стук какой?..
Бенедикт быстро под себя руку сунул и хвостик зажал.
- А не приходят ли мысли: дескать, мурзы во всем виною, а сковырнуть
их?..
- Нет!!!
- А Самого-то Набольшего Мурзу никогда сковырнуть не замышлялось?..
- Нет!!! Нет!!! Не понимаю вашего разговору!!!
- Как же не понимать?.. Самого-то Набольшего Мурзу, говорю, Федора
Кузьмича, слава ему, сковырнуть мечтаний не было?..
- Кудеяр Кудеярыч!!!..
- Контролируйте себя, папенька...
- Ну хорошо... А вот чего покажу...
Тесть из-за стола встал, в другую горенку сходил, и - книгу выносит.
Старопечатную. Бенедикт обе руки под себя заложил и крепко там держал.
- Чего покажу... Это видел?
- Никогда!!!
- А что это, знаешь?
- Нет!
- А если подумать?
- Ничего не знаю, ничего не видел. Не слыхал. Не понимаю, не хочу, не
мечтал.
Тесть книгу на коленях разложил, свет на нее пустил и страницы
переворачивает.
- Хочешь такую?.. Подарить тебе?.. Хорошая!..
- Ничего не хочу!!!
- А жениться?..
Жениться!.. Бенедикт чуть не забыл, - от страха, тоски, непробудного
позора, зажатого в кулачках под туловом, - что ему жениться надо. Жениться!
- как ему и в голову-то это дело прийти могло! Вознесся, дубина, пес
приблудный! Мало ему было Марфушки, Капитолинки, Верки Кривой,
Глашки-Кудлашки да и других многих! Ишь, на какую девушку размахнулся:
глазки долу, личико белое, коса в пять аршин, подбородок с ямочкой, на ногах
когти! Бежать! Право, бежать, - котомку за плечо да и бежать, на восход ли,
на юг ли, без оглядки, до самого до Море-окияна, до синего простора, до
белых песков!
А Оленька глаза подняла, да свет-то глазами пустила, красноватый такой,
слабенький, словно ложный огнец на темном стволе повернулся, да бровки-то
возвела под самую ленту, да усмехнулась красным ротиком, да блузу белую свою
на грудях оправила, да плечиком повела:
- Экий вы, папенька, шалун неуемный. Все уж промеж нами сговорено.
Обнимайте зятя.
- Так... Сговорено. За папенькиной спиной сговорилися... Папенька
день-деньской трудится, рук не покладает... Все хочет как лучше... Всех
насквозь вижу! - крикнул вдруг тесть.
- Право, папенька... Не вы один такой...
- Не нашей он породы! - крикнул тесть.
- Папенька, вы не на службе!
- А что за служба такая? - прошептал Бенедикт.
- Как что за служба? - удивилась теща. - Ужли не знаете? Кудеяр
Кудеярыч у нас - Главный Санитар.
ПОКОЙ
На работу Бенедикт ходить бросил. А зачем? Все равно пропадать. На его
счастье, тут и лето настало, писцам отпуск вышел. А не то забрали бы его на
дорожные работы, как Праздношатающегося. Пора уж было репу сажать, да тоска
навалилась такая, что никакого прежнего к репе настроения у него не было.
Сходил в дальнюю слободу, купил у голубчиков гонобобелю. Нюхал. Не сильно
полегчало. На лежанке лежал. Плакал.
К Никите Иванычу ходил, пушкина из бревна помаленечку резал. Головка у
идола уже круглилась, большая, как котел. Унылая. Нос на грудь свесился.
Локоть торчал, как просили.
- Никита Иваныч. Как вы сказали, хвост-то этот называть?
- Атавизм.
- А какой еще атавизм бывает?
- М-м-м... Женщины волосатые.
- А когти?
- Не слыхал. Нет, наверно.
К Марфушке думал сходить. Передумал. Шутить скучно было, а в воплях ее
да оладьях не было уж того интересу.
Сходил к дому, где Варвара Лукинишна жила. Посмотрел через забор. Белье
на веревках висит. Во дворе желтунчики выросли. Не зашел.
Ржави выпил бочки три, хотел забыться. Так и ржавь в голову не взошла,
зря живот надул. Уши - да, уши как бы слегка оглохли, это да. Взор тоже
помутился. Но в голове ясность невозможная, али сказать, простор, и в
просторе - пусто. Степь.
Хотел котомку собрать, - и на юг. Палицу вырезать большую, - от
чеченцев отбиваться, - и к морю. А какое то море - кто знает. Кто как хочет,
так его себе и представляет. Пешего ходу, говорят, три года. А Бенедикту так
представлялось: выходит он на высокую гору, а с нее окрест далеко видать.
Смотрит вниз, - а там море: вода большая, теплая, синяя, и вся плещет,
вся-то она играет да плещет! А волна по ней бежит мелкая да кудрявая, с
белым завитком. А по морю тому все острова, острова, - как шапки
островерхие. Да все зеленые, да той зеленью аж кипят. А по зелени - сады
цветные, невиданные. А в тех садах растет дерево Сирень, про которое матушка
сказывала. А цветки у той Сирени как кипень синяя, колокольцами, до земли
свисают, на ветру полощутся. А на самом на верху, на макушке у тех островов
- города. Стены белые, каменные, опояской. А в стенах ворота, а за воротами
дорога мощеная. А по дороге на гору пройтить, - и будет терем, а в тереме -
лежанка золотая. На той лежанке - девушка, косу расплетает, один волос
золотой, другой серебряный, один золотой, другой серебряный... А на ногах у
ней когти... Вот она когтем-то зацепит... когтем-то.. .
...А то хотел на восход. Идешь, идешь... травы все выше да светлее.
Солнце всходит, да сквозь них светом своим просвечивает... Идешь себе,
ручейки малые перескакиваешь, речки вброд переходишь. А лес все путаней, как
тканое полотно, а жуки так и вьются, так и жужжат. А в лесу поляна, а на
поляне цветок тульпан, - красным ковром всю поляну укрыл, так что и земли не
видать. А на ветвях-то хвост белый, резной, как сеть кружевная, то сойдется,
то опять распустится. А поверх него того хвоста хозяйка, - Княжья Птица -
Паулин, глазами смотрит, сама на себя любуется. А рот красный, как тульпан.
А говорит она ему: "Здравствуй, Бенедикт, сокол ясный, проведать меня
пришел?.. А нет от меня вреда никакого, а ты это знаешь... Иди сюда,
Бенедикт, целовать меня будем..."
...Не пошел ни на юг ни на восход. Вроде и ясность в голове, а вроде и
тупость какая. Собрал котомку, а потом опять разобрал, смотрит: чего я туда
наложил-то? Ножик каменный, которым пушкина резал. Другой ножик. Долото.
Гвоздей зачем-то взял деревянных. Зачем ему на юге гвозди? Вынул. Штаны
запасные, еще крепкие, почти без заплат... Миску, ложицу уложил. Вынул. Что
из них есть-то? Как еду варить? Без огня?
Никуда без огня не уйдешь.
Вот бы Никиту Иваныча с собой взять... Шли бы вдвоем, беседы
беседовали. Ночью - костерок. Рыбки наловить, если не ядовитая, - супчик
сварить...
А только далеко не уйдешь. Хватятся его. Как у кого печь погаснет,
сразу хватятся. Забегают: Никита Иваныч!.. Подать сюды Никиту Иваныча!.. Да
и Бенедикта хватятся. Догонят, по шеям накладут, белы руки за спину заломят:
пожалуйте жениться! Жениться, жениться!..
А то, может, и правда: жениться? Ну что когти? - когти постричь можно.
Можно постричь... Не в том дело... Человек - он не без изъяну. У того хвост,
у того рога, у того гребень петушиный, чешуя, жабры... Морда овечья, да душа
человечья. А только не так он хотел... Думал по саду-огороду гулять, цветки
колокольчики вместе нюхать. Завести разговор какой сурьезный, про жизнь, али
про природу, чего в ней видать... Стихи припомнить какие...
Но крепче за спиной рука,
Тревожней посвист ямщика,
И сумасшедшая луна
В глазах твоих отражена.
А она чтоб дивилась да слушала. Глаз не сводила. А вечером мышку
поймать, в кулачок спрятать, и, игриво так: ну-к, мол, что это у меня тут?..
Отгадай?.. А она эдак покраснеет:
- Контролируй себя, сокол ясный...
А то на работу вернуться. Книжицы переписывать. Вытянешь шею - и
переписываешь... Интересно... Чего там еще люди в книжицах-то делают?..
Поехали куда... Али убивают друг дружку... Али любовь какую чувствуют...
И-и-и-и-и-и, сколько их, людей этих, в книжках-то!.. Переписываешь да
переписываешь. Потом на палец плюнул, свечу загасил, - и домой... Придет
осень, листья с деревьев осыплются... Снегом покроется земля... Заметет избу
по самые окна... Зажжет Бенедикт мышиную сальную свечку, сядет за стол,
подопрет голову рукой, пригорюнится, глядя в тощий огонек: темные бревна над
головой, вой снежных пустошей за стенами, вой кыси на темных ветвях в
северной чаще: кы-ысь! кы-ысь! Так завоет, будто ей недодали чего, будто нет
ей жизни, если не выпьет живую душу, нет покоя, голодом свело кишки, и
мотает она незримой головой, и вытягивает незримые когти, шарит ими по
темному воздуху, и причмокивает холодными губами, ищет теплую человечью шею,
- присосаться, упиться, наглотаться живого... Мотает она головой, и
принюхивается, и почуяла, и соскочила с ветвей, и пошла, и плачет, и
жалуется: кы-ы-ысь! кы-ы-ысь! И снежные смерчи поднимутся с темных полей,
где ни огонька над головой, ни путника на бездорожье, ни севера, ни юга,
только белая тьма да метельная слепота, и понесутся снежные смерчи, и
подхватят кысь, и полетит над городком смертная жалоба, и заметет тяжелым
сугробом мое слабое, незрячее, захотевшее пожить сердце!..
...Оленькина семья к свадьбе готовится. На осень назначено. Жить,
говорят, к нам переедешь. Отъешься, сил наберешь, а там и к делу тебя
пристроим хорошему. Какие у них могут быть дела, у санитаров... и думать не
хочется...
...Пушкина, что ли, опять пойти подолбить. У Никиты Иваныча, у старика,
сейчас две мечты дурацких: Бенедикту хвостик обрубить, да пушкина на
перекрестке воздвигнуть, на Белой Горке. Дался ему этот пушкин. Дрожит над
ним, и Бенедикту дрожать велит, вроде как благоговеть. Много, говорит, он
стихов понаписамши, думал, не зарастет народная тропа, дак только если не
пропалывать, так и зарастет. Вон, говорит, что Федор Кузьмич-то, слава ему,
вытворяет: сел на книжки сиднем, да с них и переписывает. Народную тропу
мусорит. Всю славу себе хочет, а это мараль. Это нехорошо. Понимаешь ты,
Бенедикт, что это нехорошо? А мы с тобой, юноша, идола воздвигнем на
перекрестке, и это будет наш вызов и протест. Работай себе вдохновенно и
истово, а если я иногда покричу, то на мои филиппики внимания не обращай. А
как из бревна ручка-то с пальчиками показалась, так Никита Иваныч руками
всплеснул: талант у тебя, Бенедикт, право, талант! Вот тут еще маленечко
подрежь. Пущай он у нас стоит, головку склонимши, слушает, как мышь шуршит,
как ветерок повевает, как жизнь идет себе куда-то, все идет да идет, да
все идет да идет, день за днем!.. День за днем!..
...Лето в пышный цвет оболоклось, дни длиннее стали. Пушкин уж на
кафтан пошел. Днем Бенедикт пушкина тюкал, к вечеру щепки - на растопочку,
супчику разогрели, похлебали, и на крыльцо, - курить. Куришь, вздыхаешь,
вдаль смотришь, голова ничем не занята: опять в ней видения завелись.
Вот опять, об вечернюю пору, как заре желтеть да гаснуть, как туману
собираться в низинах, первой звезде выходить на небо, древянице из дубравы
мякать, - об эту пору опять стала Бенедикту Оленька представляться. Вот
сидит он на крыльце, курит, смотрит, как небо гаснет; вот уж воздух синий
становится, холодный; тишина подступает, как если б одеяло кто на уши
наложил. В траве прошуршало, - и опять тишина. Понизу все синим-сине, а
вверху ровно, желто светится, догорает; а по желтому то розовым мазнет, то,
глядь, серое облако веретеном протянется, повисит-повисит, малинову кромку
поверху себя пустит, да и померкнет, и нетути его. Будто кто пальцами водит,
зарю размазывает.
А из сумерек опять Оленька выступает, словно в воздухе нарисованная.
Сама чуть светится как огнец, а сквозь нее все видать, слабенько так,
темненько. А головка у ей гладенько причесана, а пробор светится. А личико у
Оленьки белое-белое, не шелохнется; а шея в дюжину рядов бусами спеленута,
до самой ямочки на подбородке; и на лбу, и на ушах все бусы, бусы, висюльки
тож. А глазища у Оленьки в пол-лица, поверху ажно под брови подходят, по
сторонам до самых до висков, сами темные, а сами блестят, как вода в бочке в
полночь. А глядит она этими глазищами в самую твою середку, так глядит,
будто чего сказать хочет, а нипочем не скажет. И смотрит, и глаз с тебя не
сводит, и словно усмехается, али вопроса ждет, али словно щас запоет, рта не
раскрымши. А рот у ей, у Оленьки, красный, а сама белая, а от виденья от
этого таковая жуть, будто не Оленька это, а сама Княжья Птица Паулин, да
только не добрая, а словно она убила кого и рада.
И такой морок на Бенедикта найдет, словно он гонобобелю нанюхамшись.
Ноги, седалище словно морозом обметало, а в пальцах будто звон какой и
мурашки. И в грудях, али сказать, в желудке, тоже звон, глухой такой, словно
кто туда каменное ведро вторнул, пустое. А морок этот, на Оленьку похожий,
ресницами поведет и опять смотрит, а глазищи у него еще больше стали, а
брови союзные, черные, а меж бровей камушек, как слезка лунная.
Чего она от него хочет, проклятая?..
Этот пушкин-кукушкин тоже, небось, жениться не хотел, упирался, плакал,
а потом женился, - и ничего. Верно? Вознесся выше он главою непокорной
александрийского столпа. В санях ездил. От мышей тревожился. По бабам бегал,
груши околачивал. Прославился: теперь мы с него буратину режем.
И мы ничем не хуже. Так? Ай нет?
- Иммануил Кант, - наставлял Главный Истопник, - и тебе, склонному к
философствованию, полезно это имя запомнить, - Иммануил Кант изумлялся двум
вещам: моральному закону в груди и звездному небу над головой. Как сие надо
понимать? - а так, что человек есть перекресток двух бездн, равно бездонных
и равно непостижимых: мир внешний и мир внутренний. И подобно тому как
светила, кометы, туманности и прочие небесные тела движутся по законам нам
мало известным, но строго предопределенным, - ты меня слушаешь? - так и
нравственные законы, при всем нашем несовершенстве, предопределены,
прочерчены алмазным резцом на скрижалях совести! огненными буквами - в книге
бытия! И пусть эта книга скрыта от наших близоруких глаз, пусть таится она в
долине туманов, за семью воротами, пусть перепутаны ее страницы, дик и
невнятен алфавит, но все же есть она, юноша! светит и ночью! Жизнь наша,
юноша, есть поиск этой книги, бессонный путь в глухом лесу, блуждание
наощупь, нечаянное обретение! И наш поэт, скромный алтарь коему мы с тобой
воздвигаем, знал это, юноша! все он знал! Пушкин - наше все, - и звездное
небо, и закон в груди!
- Ладно, - сказал Бенедикт. Бросил окурок, затер лаптем. - Хрен с