Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
ваться от них, даже как будто добивается впечатления, что свои
манифесты пишет едва не под пистолетом.
Вот что смущало: свои отважные антибольшевистские речи, свои эскапады
против Верховного стал говорить Власов, когда попал в плен. А если бы не
попал? Так бы и восходил по лестнице чинов и наград со своими потаенными
обидами? Да, кажется, и не много их было, он даже фразу особо выделил в
первом своем открытом письме: "Меня ничем не обидела советская власть". По
способностям своим дослужился бы до генерала армии, до командующего фронтом,
а то и до маршала, заместителя Верховного, вровень с Жуковым. Вот разве очки
помешали бы, выдавали, что много читает. И ростом не вышел - именно своими
чуть не двумя метрами. Для малорослых недокормышей, из кого и вербуются
советские вожди, был бы всегда чужой. Кобрисов, и сам-то высокий, в этом ему
сочувствовал. Ну, ничего, очки объяснились бы наследственной близорукостью,
а при хорошем росте так выразительны поклоны. Но вот попал в плен - и принял
иную роль так, будто всю жизнь к ней и готовился, выдал всю правду-матку.
Право, больше бы в нее верилось, если бы сам перешел. Нешто так трудно
перейти, имея верного человека в свите? Никогда не подвергая такому
испытанию, Кобрисов тем не менее отчего-то уверен был, что, позови он с
собою Шестерикова, тот пойдет, не спрашивая ни о чем, ну разве что - взять
ли диск запасной к автомату. Вот что, наверно, следовало сделать Власову -
уйти с десятком людей и обрасти армией. При его имени, славе, облике
военного вождя могло бы это удаться - объединить разрозненные, но уже
сложившиеся части: казачьи, украинские, белорусские, грузинские, калмыцкие
легионы.
Не "жалкая кучка иуд, продавшихся за тридцать сребреников", вдруг
"захотела возврата к прошлому" измена была столь массовой, что уже теряла
свое название, впору стало говорить о второй гражданской войне в России. Ну,
так и вести ее надобно - под своим знаменем, не выбирая между Сталиным и
Гитлером. Власов же решил сыграть прозревшего в плену, под влиянием нового
(старого, эмигрантского) окружения - и было, впрямь, что-то наигранное в его
бурных откровениях. Позволил себе стать, каким его хотели видеть, - вот что
политика делает с людьми, даже сильными и талантливыми. Был игрок, а стал -
игрушкой.
Генералу Кобрисову, по его должности, полагалось знакомиться с
документами, недоступными даже и высокому офицерству, чаще всего - их
выслушивать в чьем-нибудь чтении, сделав при этом брезгливое лицо, насупясь,
ни с кем не встречаясь взглядом. Читали обычно начальник политотдела либо
Первый член Военного совета, по-старому - комиссар, в одинаковой
предустановленной манере, что даже делало их похожими. В свое чтение они
вкладывали толику актерства, какие-то места выпячивая карикатурно, где-то и
похохатывая - и как бы приглашая к своему хохоту слушателей, а где-то
возвысясь до пафоса грозного возмущения. И заползала Кобрисову лукавая
мысль, что такое чтение, может статься, производит обратное действие, и
кое-кто в прочитанном кое с чем согласен, кое-что разделяет. Чтобы в том
убедиться, надо было поднять глаза и всех слушающих оглядеть, но этого он не
делал ни разу. Ведь та же лукавая мысль могла посетить не одну лишь его
голову, и кто-то же мог его в ней заподозрить, как он других.
Уже за то, что Кобрисов измену Власова считал роковой ошибкой - скажи
он кому об этом, - он был бы тотчас отставлен от армии, лишен звания и
наград и в лучшем случае послан камень дробить в Казахстане, а то и в шахты
Воркуты. Ошибка же, по его мнению, была в том, что нельзя было оказаться с
немцами - и не потому, что те не дали - и не дадут - сплотиться в решающую
силу. Ошибка была - что хотя б на время стали рядом с теми, кого уже увидел
народ палачами и мучителями. Если сумели им все простить и быть заодно,
значит - такие же! И эту свою ошибку не понимал Власов, как и того, что уже
опоздал он со своей РОА. После Сталинграда, после Курской дуги, не видя, не
чувствуя, что Верховный уже эту войну выиграл и вся масса народа на фронтах
и в тылу принимает его сторону, Власов, сам руку приложивший к его выигрышу,
пообещал, что закончит войну по телефону! То есть он позвонит Жукову,
Рокоссовскому, друзьям по академии, с которыми так откровенно говорили, - и
они ему сдадут фронты! Здесь уже стало видно, в каком состоянии находится
Власов - боевой генерал, разучившийся понимать, что такое война, русский,
разучившийся понимать Россию!
По-человечески это понятно было Кобрисову, который умел поставить себя
в положение другого - с тем, разумеется, непременным чувством превосходства,
с каким оставшийся верным долгу смотрит на переступившего долговую черту. Не
раз он примерялся к положению Власова и даже находил иным его действиям
оправдание. Но зачем, спрашивается, позвал за собою этих курносых,
пухлогубых, лопоухих, сбитых с толку, раздавленных немецким пленом - после
всего, что изведали от власти родной, рабоче-крестьянской, - если ничего
дать им не мог, кроме громкого своего имени? Идея была так заманчива, кто не
мечтал вернуться в Россию во главе армии! Но вот прошло более года войны - и
говорит десантник, что русскими батальонами командуют немцы, и не он один
это говорит, - что же, через немцев ниспосылает приказы своим войскам
пленный генерал? Стало быть, нет у Власова армии в России, и все эти
русские, объединяемые огульно под его именем, на самом деле - никакие не
"власовцы".
С Власовым все было ясно, его ждет петля. Батька его достанет. Не ему,
а себе не простит Верховный, что полтора или два миллиона неразумных детей
замахнулись оружием на Отца народов, и поймет он это так, что был еще
слишком мягок с ними. Об их участи не мог не задумываться Кобрисов, и сам-то
перед ними виновный. Они "продали родину"... А - за что продали? За такой же
обрушенный окоп, за атаку по грязному чавкающему месиву, за спанье в снегу
или в болотной жиже, за виселицу при поимке (ведь в плен не берут!) или
скитания по чужим землям - когда придется из России уходить? Тех, кто хотел
остаток жизни прожить хорошо, комфортно, кто покинул родину в тяжкий для нее
час, - тех не было перед Кобрисовым, не было в секретных документах
"Смерша", ни в донесениях политотделов. Были те, кто не покинул. Вот эти, в
Мырятине, отказавшиеся уйти от окружения, не покинули ее! И при этом - разве
не знали они, что имя "предатель" - издревле позорно в русском народе, и
никогда не будет им прощена измена? Какой же долг обязаны были они
исполнить, или - какая боль их вела, если не остановило, что в веках будут
прокляты и никогда не дождутся благодарности? Ведь если б чудо случилось и
они победили - какая была бы обида народу, что сам он не справился, помогли
иноземцы, притом - враги, оккупанты!
К людям, ставшим за черту, его влекла тайная тяга, сильнейшее
любопытство, как влечет посмотреть на лицо осужденного, которому вот через
час класть голову под топор. И как хотелось хоть одного из них посадить
против себя и расспросить, разговорить наедине, благо тут не требовался
переводчик. Но слишком хорошо он знал, что это несбыточно. Не дадут ему
этого. Не он будет расспрашивать этих людей, а майор Светлооков. И не затем
нужен он и его армия, чтоб тешить свое любопытство, выясняя мотивы их греха.
А зачем он нужен? Чтоб их изловить, скрутить, поставить на колени,
пригнуть их повинные головы к земле, которую "продали"? Сказал же осторожный
Ватутин: "Мы со своими больше воюем, чем с немцами". Что это было? Невольно
вырвалось, что сидело в уме? Ведь он был начальником штаба Киевского округа,
служил вместе с Власовым, не мог о нем не задумываться. Впрочем, не он один
сейчас задумывался, что страшнее войны гражданской быть не может, потому что
- свои. Древнейшее почитание иноземца - в русских особенно сильное, до
раболепного преклонения, - не всякому позволит сделать с ним то, что со
своим можно. Как, в сущности, скоро остывает злость к пленному немцу, и как
ожесточается к "своему". Зеленым огнем загорелись глаза у Светлоокова в
предвкушении "священной расплаты". Право, нет на Руси занятия упоительнее!
Горячим летом 1942-го, после сдачи Ростова и Новочеркасска и приказа
227, "Ни шагу назад", как соловьисто защелкали выстрелы трибунальских
исполнителей! Страх изгонялся страхом, и изгоняли его люди, сами в
неодолимом страхе - не выполнить план, провалить кампанию - и самим
отправиться туда, где отступил казнимый. Так обычен стал вопрос: "У вас уже
много расстреляно?" Похоже, в придачу к свирепому приказу спущена была
разнарядка, сколько в каждой части выявить паникеров и трусов. И
настреливали до нормы, не упуская случая. Могли расстрелять командира,
потерявшего всех солдат, отступившего с пустой обоймой в пистолете. Могли -
солдата, который взялся отвести дружка тяжелораненого в тыл: "На то
санитарки есть". А могли и санитарку, совсем молоденькую, которая не вынесла
вида ужасного ранения, ничего сделать не смогла, сбежала из ада. Ставили
перед строем валившихся с ног от усталости, случалось - от кровопотери,
зачитывали приговоры оглохшим, едва ли вменяемым. И убивали с торжеством, с
таким удовлетворением, точно бы этим приблизили Победу.
...И вот однажды пришел из боя лейтенант с одиннадцатью солдатами,
остатком его роты, и сказал, что есть же предел идиотизму, что с такой
горсткой людей ему не отбить высоту 119, и он их губить не станет, пусть его
одного расстреляют. Лейтенант Галишников - так звали обреченного, генерал
его имя запомнил. Он сам наблюдал этот бой из амбразуры дивизионного НП и
видел, что не выиграть его, по крайней мере до темноты можно лишь всем
полечь у подошвы той высоты, чтоб исполнился приказ 227. Но наблюдал не он
один, с ним вместе находился в блиндаже уполномоченный представитель Ставки,
генерал Дробнис, с многолюдной свитой. Эта свита вполне бы составила доброе
пополнение тем одиннадцати измученным солдатам. Но известно же: в атаку идти
- людей всегда не хватает, а зато их в избытке, где опасность поменьше. И
чем дальше от "передка", тем народу погуще, тем он смелее и языкастей. Вот и
свита Дробниса, наблюдая в хорошие немецкие цейссовские бинокли, критиковала
неумелые действия ротного: вcе-то он толчется у подошвы, которая немцами
хорошо пристреляна, велит людям залечь, тогда как надо броском преодолеть
зону обстрела. И они прямо-таки вскипели негодованием, когда стало видно,
что он отступает.
Генерал Дробнис распорядился позвать его в блиндаж. И лейтенанта
Галишникова привели - черного и потного, едва шевелившего языком. Он
опирался на автомат, как на посох, и все порывался то ли присесть, то ли
прилечь и уснуть.
Генерал Дробнис был грозою генералов и умел нагонять на них страх, не
будучи ни полководцем, ни корифеем-штабистом, ни сколько-нибудь сильной
личностью он был цепной пес Верховного и выказывал ему собачью преданность
такого накала страсти, что Верховный устоять не мог, он тоже имел слабости -
и прощал Дробнису, за что другой бы угодил под высшую меру, как несчастный
Павлов. Расстрелять Дробниса могли за один только Крым, куда он был послан
спасти положение и для этого наделен полномочиями, которые его ставили
вровень с командующим Крымским фронтом разумеется, Дробнис его подмял,
воителя способного, но мягкотелого, и раскомандовался сам, чем сильно помог
Манштейну справиться одной своей 11-ой армией с четырьмя советскими.
Сказывали, прощение у Верховного Дробнис выслужил, став на колени, плача и
клянясь, что жизнь у него отнять могут, но не отнимут его преданности
любимому вождю, и не так смерть ему страшна, как расстаться с предметом его
любви преждевременно. Будто бы нагадали Дробнису, что умрет он за три недели
до Верховного - и, значит, будет избавлен от горя пережить его, и не так
много потеряет счастья жить в одно время с ним. Это поразило Верховного до
глубины души. Командующего фронтом он отстранил, а Дробниса, все по той же
слабости, крепко пожурив, пообещав ему в следующий раз ближе познакомить с
товарищем Берия, назначил представителем Ставки. Суждено ему будет за войну
побывать в членах Военных советов семи фронтов - и нигде не прижиться, всех
командующих отвратить интригами и наушничеством Верховному, доведя до
слезных молений: "Уберите его!" И Верховный, вздыхая, куда-нибудь его
переместит, другому командующему в острастку, чтобы не зазнавался. В то лето
Дробнис, кочуя по всем фронтам, появлялся неожиданно с командой старших
офицеров разного рода войск и проводил волю Верховного. Битье командиров по
мордасам, не принося ощутимого успеха, из моды уже как будто выходило, да,
впрочем, генерал Дробнис этим и не пользовался, уважая свой статус
комиссара он другое делал, для кого-то даже и худшее: командира, по его
мнению, не справлявшегося, тотчас отставлял и временно, до приказа Ставки,
назначал кого-нибудь из своих. Этими полномочиями он пользовался размашисто,
и простирались они вплоть до комдивов.
Боевые генералы признавались, как страшит их лицо его, с заросшими
густо углами лба, красными сверлящими глазками, крючковатым носом,
патрициански надменной отвислой губою - таким, верно, было лицо Нерона, лицо
Калигулы. Страх наводила его речь, всегда таившая угрозу, раздраженно
вскипающая при малейшем ему возражении, мгновенно переходя в злобное, и
непременно капитальное, обвинение. Ввиду малого роста носил он сапоги на
высоком каблуке и не снимал пошитую на заказ фуражку, с высоким околышем и
приподнятой тульей. Такие обычно еще и ненавидят "длинных".
И вот перед ним предстал высокий нескладный юноша, с изможденным лицом,
без конца моргая запорошенными землей глазами, в порванной, без пуговиц на
груди, гимнастерке, со сбившимся набок ремнем. Всем в блиндаже, щеголеватым,
отглаженным, он был такой чужой, а более всех Дробнису - и кажется, не
испытывал перед ним страха, по крайней мере большего, чем только что испытал
на высоте 119, после которого уже ничем его нельзя было напугать.
Дробнис это учуял, однако ж он был психолог и знаток человеков, то есть
знал, что напугать всегда можно, и знал, чем напугать.
- Ну, что, вояка? - сказал он со смешливым презрением. - И сам высшую
меру заработал, умник, и бойцов своих под монастырь подвел.
- Чем? - точно бы очнулся лейтенант Галишников. - Чем я их подвел?
- Ну, как же! Верховный, кажется, предельно ясно выразился: "Ни шагу
назад без приказа высшего командования".
А люди по чьему приказу отступили? Ты для них - высшее командование?
Всем - штрафная рота, вот что ты им сделал.
Лейтенант Галишников медленно разомкнул запекшиеся губы:
- Все же не смерть...
Генерала Дробниса это позабавило:
- Я же говорю - умник. Он думает, что там санаторий! Курорт!
Вся свита взвеселилась тоже. Лейтенант Галишников угрюмо склонил
голову, так постоял секунды две и вдруг вскинул автомат. Показалось, он
сейчас всех посечет, кто был в блиндаже. Свита похваталась за свои кобуры.
- Нате, - он на обеих ладонях, как на подносе, протянул автомат
Дробнису. - Берите ваших людей, вон у вас их сколько. Атакуйте! Может, у вас
получится.
Генерал Кобрисов успел подумать - его пристрелят сейчас же, в блиндаже,
не дожидаясь трибунала. Однако ж Дробнис сказал спокойно и не повысив
голоса:
- Это ты неплохо придумал. Только я, видишь ли, не в твоем возрасте - в
атаки бегать. Мне уже, слава Богу, пятьдесят четыре. И мои люди другие
обязанности исполняют, которые на них родина возложила. Поэтому вот что мы
сделаем: сейчас мой человек возьмет твоих людей и покажет, как это делается.
Как высоты берут, когда хотят их взять. А потом, с чистой совестью, мы тебя
расстреляем. И напишем родным твоим: "Лейтенант Галишников расстрелян за
трусость". Идет? Или, может быть, передумаешь, сам пойдешь?
Лейтенант Галишников молча помотал головой. Взгляд Дробниса обшарил всю
свиту, задержался на самом молодом и младшем по званию. Был он полнотел и
статен, с округлым ясным лицом, со смешливыми ямочками на щеках, в движениях
нетороплив и слегка небрежен, но точен.
- Майор Красовский, - сказал Дробнис, - примите у него оружие.
Улыбчивоглазый майор, хоть и привыкший к причудам хозяина, все же взял
автомат с некоторой оторопью, вмиг переменившись лицом. Он улыбался, но
какой-то натужной улыбкой, явно предчувствуя нехорошее. С таким лицом,
подумал Кобрисов, не идут отбивать высоты. Даже когда очень хотят их взять.
И, конечно же, он ее не взял, бедный майор. Он под огнем залег еще
поспешнее Галишникова и сразу потерял нескольких, остальные уползли под
прикрытие сгоревшего "тигра". Видимо, утратив над ними власть, уполз и он.
Больше они оттуда не высовывались. В блиндаж он вернулся весь потухший,
зябко вздрагивая и избегая взгляд поднять на Дробниса. Тот и сам не спешил
посмотреть на него. Настал черед рассмеяться лейтенанту Галишникову. Это
было похоже на рыдание, в его смехе звенели слезы, и слезы текли из глаз,
оставляя на щеках борозды. Не забыть Кобрисову, как страшно, с пеной на
губах, ругался лейтенант Галишников.
- Ну, что, папаша? - выкрикивал он, перемежая матерщиной, срываясь в
хриплый фальцет, и на его лбу и на шее вздувались жилы. - Не вышло у твоего
холуя? Ага, то-то, папаша! Спасибо, хоть посмеяться дал перед смертью.
Теперь можно и к стеночке. Со спокойной душой. Ну, где тут меня в расход
выведут? Ведь кажется, ясно Верховный выразился: расстрел на месте!..
Генерал Дробнис, багровый лицом и затылком, выслушивал это,
отвернувшись от зрелища, для него неприличного,- от впавшего в истерику,
плачущего мужчины. Чтобы не уронить себя навсегда, он должен был найтись и
что-то совершить невероятное. И он таки нашелся и совершил.
- Лейтенант Галишников, - сказал он спокойно и тихо, - вы свободны.
Кажется, это всех поразило. Лейтенант Галишников, взглянув удивленно,
помотал головою и вышел, тяжело ступая. Майор Красовский, пылая, прильнул к
биноклю, весь ушел в наблюдение за оставленной им позицией. А у Кобрисова от
сердца отлегло: хоть один своим страхом не навлек на себя смерть, но отдалил
ее. Между тем была исполнена та часть уговора, которая молчаливо
подразумевалась. В том поднебесном кругу, где вращался Дробнис, были же
какие-то блатные правила, был свой разбойничий этикет, ему не чуждый.
Поистине, Бог эту страну оставил, вся надежда на дьявола.
Поздним вечером, возвращаясь к себе в штабную деревню, проезжая
овражистым редколесьем, он увидел в стороне от дороги странное свечение
неба. Рассеянный свет из оврага или иной какой низинки озарял стволы сосен и
плывущие над самой головою лохмы облаков при этом слышались слабые хлопки
пистолетных выстрелов. На бой это не походило, да и быть его не могло вдали
от уснувшего "передка", откуда и возвращался Кобрисов. Он велел подъехать
осторожно - и с откоса увидел картину, в которой сразу не смог разобраться.
Несколько "виллисов", расставленных полукругом на дне заброшенного глиняного
карьера, светили полными фарами, и на границе мрака слабо маячили застывшие
фигуры людей.
Все непонятное мгновенно раздражало Кобрисова. К тому же здесь,
очевидно, не думали о близ расположенных закрытых позициях артиллерии, с
запасами снарядов. Не ровен час, подкравшийся "юнкерc" шмальнет сюда
бомбочку, все вокруг взлетит от детонации.
- Почему свет? - спросил он