Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
, как из этих праздников перенестись в другую жизнь,
которая год за годом проносилась мимо. Услышанные в школе слова
основоположника насчет "идиотизма деревенской жизни" запали ей в душу и уже
не могли быть вытравлены позднейшими уверениями о высокой духовности
"раскрепощенного советского крестьянства" - в них лукаво прочитывалось
именно "закрепощение", и в самом воздухе реяло, что надвигается нечто
неотвратимое, и этого идиотизма еще должно прихлынуть, так что от него уже
будет не избавиться. Еще пока можно было ей, беспаспортной, проявив
некоторое упрямство, отпроситься на какую-нибудь великую стройку, но ее
страшили рассказы вернувшихся оттуда в ее представлении с этими стройками
нерасторжимо связалось житье на голом энтузиазме, в грязном и тесном
общежитии, с клопами и вшами, с пьяными гитарными переборами во всякое время
суток, грубая, уродующая женщину одежда и неженски тяжелый труд, с
производными от него неизлечимыми женскими недомоганиями, драки и
поножовщина, приставания, насилия и аборты, которые в девяти случаях из
десяти кончались гибельно. А еще, рассказывали, могло быть и так, что
лагерную жизнь строителей в одночасье обносили колючей проволокой и на
вышках поселяли часовых с винтовками, которые должны были этот лагерь
охранять от тех романтиков, кто попытался бы из него бежать... Насколько все
это правда, она не знала. Но знала, что живет в стране величайших
возможностей, где возможно все.
Был и второй путь - и все чаще она, девятнадцатилетняя, думала о нем,
сознавая и цену себе, и что цена эта с каждым годом возрастала, но не
беспредельно, а где-то должна была достичь своего пика и дальше пойти на
снижение. Этот момент надлежало ей точно угадать, чтобы тут как раз и
встретить того, кто сильной своей рукой выведет ее отсюда - в свою неведомую
жизнь. И она принялась набрасывать в своем воображении облик своего
избранника, а точнее того, кто избранницей сделает ее. Она ему не пожалела
роста и ширины в плечах, годков отвела ему на шесть больше своих - ибо на
семь было бы уже многовато, вернее старовато, а младше того был бы уже почти
сверстник, а сверстников она, как многие девицы, презирала, - она его одела
в командирские шевиотовые гимнастерку и галифе, перепоясала скрипучими
ремнями, обула в хромовые сапоги со шпорами, и в подчинение ему дала
эскадрон, лицом наделила полнеющим и значительным, голову обрила "под
Котовского", а для некоторого гусарства, подумавши, провела ему по верхней
губе ниточку усов. Получился у нее вылитый Фотий Кобрисов. Впрочем, как
потом выяснилось, она не целиком его выдумала, а однажды увидела в Вышнем
Волочке на бульваре, и сразу он ей понравился, и она стала думать в том
направлении, как до него добраться да присушить его, чтобы не смог увильнуть
от предназначенного им обоим судьбою. И оружием в нелегком этом предприятии
выбрала она - семечки.
Земли вокруг Вышнего Волочка не так обильно поливаемы солнцем, как
Украина, где волнуются желтые моря подсолнухов, но уж если кто их взрастил у
себя, то может реализовать их быстрее и подороже, нежели украинцы. Маша
Наличникова с подругами установили свои мешки на притоптанной земле близ
вокзала, и торговля у них пошла хорошо. Также безостановочно, как лузгаются
семечки, они отмерялись стаканом и ссыпались кому в кулечек, тут же ловко
сворачиваемый из газеты, а кому в подставленный карман. Часа через полтора
они все и распродали и, поместивши выручку в прелестные сейфы - кто за
чулок, а кто за лифчик, - направились поискать ей достойное применение. Не
так много было в этом городе соблазнов - сходить в кино на фильму "Катька,
Бумажный ранет", накушаться мороженого от души и еще в запас, упиться до
икоты лимонадом или яблочным суфле, покататься на карусели в парке,
пострелять в тире - и посчитать себя вполне удоволенными. Маша Наличникова
этих соблазнов избежала. Маша Наличникова явилась в фотоателье с картинкой
из журнала, изображавшей Юлию Солнцеву в кино "Аэлита". Прекрасная
шлемоблещущая марсианка Аэлита, полюбившая землянина-большевика, тоскующая в
межпланетной пустыне о своей несбывшейся и не могшей сбыться любви, смотрела
в три четверти и слегка вверх, и выражение лица имела надмирное, которое
чрезвычайно нравилось Маше и с которым она находила лестное сходство у себя.
- Вот я хочу, как здесь, - сказала Маша.
Ей возразили было, что как же без шлема, не получится "как здесь", но
Маша настаивала, что шлем - это не главное, а главное - то выражение,
которое она сейчас состроит.
Мастер, похожий на старого композитора, с беспорядком в редеющей
шевелюре, ее понял и усадил так, что она свое выражение видела в зеркале.
Накрывшись черной накидкой, он надвинул на Машу громоздкий деревянный ящик,
прицелился, изящным округлым движением снял крышечку с объектива и, выждав
одному ему ведомую паузу, надел ее. Он сказал, что у него выйдет "даже
лучше, чем здесь", что было воспринято Машей охотно и с душевным трепетом.
Он был очарован моделью и заранее попросил разрешения выставить Машин
портрет в витрине. Маша неохотно согласилась, но, когда он стал ей
выписывать квитанцию, она его огорчила, не пожелав зайти через неделю
посмотреть пробные отпечатки.
- Да чо ж там смотреть? - сказала она. - Я ж вижу - мастер. Приехать я
не смогу, в Москву меня вызывают на два месяца. Вы лучше по почте пришлите,
мне куда надо перешлют.
- Но мало ли что, - сказал мастер. - А вдруг вы моргнули?
- Я, когда надо, не моргаю, - ответила Маша.
Он записал ее адрес, чего Маша и добивалась маленькой своей хитростью.
В этот день она посетила еще три ателье, расположенные на том же бульваре, и
там тоже расставила капканы. Хотя бы в один из них командир эскадрона должен
был попасться. Маша поскромничала, он попался во все четыре.
Небрежный прогулочный его шаг по бульвару сбился тотчас, едва он скосил
глаза на витрину. Снятая в три четверти справа, смотрела мимо него
прекрасная Аэлита. Надмирный взор ее был отуманен любовью, но адресован
кому-то другому, располагавшемуся за срезом кадра, - это и досадно было, и
горячило воображение. С большой неохотой оторвавшись от магнетического лица,
он пошел дальше - и через
два квартала опять споткнулся о лицо чрезвычайно похожее, но только
отвернутое еще дальше от него. Теперь Аэлита показала ему свой левый
профиль, который выглядел еще надменнее и как-то более инопланетно. Впрочем,
исчерпав этот свой облик, она с ним рассталась для выражения чувств земных.
В третьей витрине он увидел ее запрокинутый фас, с блуждающими глазами лишь
какого-то "чуть-чуть", лишь полградуса недоставало, чтобы получился образ
женщины, поневоле уступающей натиску возлюбленного. На это невозможно было
спокойно смотреть мужчине, вся вина которого состояла лишь в том, что он
опоздал ко встрече. Командир эскадрона был уязвлен, расстроен, повергнут в
чувство гнетущее. Но витрина четвертая обнадежила его, здесь он увидел фас
наклоненный, с глазами, стыдливо опущенными долу, со смиренным пробором в
строго расчесанных волосах здесь превыше всего ставились девичья честь,
целомудрие, скромность, и давалось понять, что еще не все для него
потеряно...
Он кинулся узнавать, кто она, эта девушка, он умолял и брал фотографов
за грудки ему отвечали, что здесь занимаются искусством, а не
сводничеством он настаивал, что его воинская часть давно охотится за этой
знаменитой ударницей, чей снимок они увидели в местной газете и загорелись с
нею переписываться его не стали уличать в несуразице и предлагать ему в
газету же и обратиться красного командира поняли как надо и пошли ему
навстречу - знаменитую ударницу земледелия и животноводства, проживающую
там-то и там-то, зовут Марья Афанасьевна Наличникова.
В ближайший же выходной по селу проскакал и двое верховых. Они скакали
уверенной рысью, разбрызгивая жирную весеннюю грязь, и спешились у избы
Наличниковых. Вошедший первым, с красным бантом на широкой груди и ниточкою
усов по верхней губе, смущаясь, напомнил Маше, случайно одетой в самое свое
нарядное, что комсомол является шефом Красной Армии, и вот они с товарищем
налаживают смычку с молодежью окрестных сел, и вот порекомендовали им в
первую голову познакомиться с активисткой Машей Наличниковой. "Ври дальше, -
подумала Маша, - так сладко ты врешь!". В свой черед, она возразила обоим
товарищам, что они ошибаются, комсомол шефствует не над Красной Армией, а
над Краснознаменным Военно-Морским Флотом, и, кстати, от морячков, которые
тут поблизости в отпуске оказались, пришла ей уже целая пачка писем, с
предложениями несерьезными - руки и сердца, а если говорить о серьезном
общении, то она прямо не знает, когда и время-то найти для этой смычки, все
дела, дела... Усатенький был смущен и не нашелся что сказать, но выручил
товарищ, который пригласил Машу посетить их воинскую часть с лучшей ее
подругой и совершить прогулку на конях, которые у морячков навряд ли
имеются. Был здесь момент, для Кобрисова опасный: Маша могла обратить
внимание не на него, а на товарища, и это было бы досадным и, может быть,
непоправимым уроном. Но Маша, отвечая на приглашение согласием, обратилась
именно к нему, и сделала это даже подчеркнуто. Несколько позже призналась
она Кобрисову, что весь его вид никакую девушку не мог бы обмануть: у него
на носу было написано, что он приехал не просто знакомиться, он приехал
знакомиться с будущей женой.
- Ну, естественно, - сказал Кобрисов, - я же тебя уже выбрал.
- Нет, - сказала Маша, - это я тебя выбрала. И раньше, чем ты меня.
Почин Маши Наличниковой оказался заразительным и был подхвачен. Тем же
путем, через те же фотоателье, но уже под Машиным руководством, прошла не
лучшая ее подруга, а младшая ее сестра, которая досталась в жены товарищу,
тоже эскадронному командиру. Затем, хоть и с трудностями, но выдали сестру
старшую, уже несколько засидевшуюся в свои двадцать четыре, за молоденького
заместителя Кобрисова. Сестра двоюродная тоже удачно вышла за полкового
начфина, а троюродная так совсем поднебесно - за начальника полкового
коннозапаса. Попозднее, когда подходило время нянчить у Кобрисовых детей,
выписывали жить в гарнизоне двух Машиных племянниц, одну, а потом другую, и
тоже хорошо их выдали - за начальника продфуражного снабжения и за
ветеринарного фельдшера. С неустроенной личной жизнью никто отсюда не
уезжал, и род Наличниковых все шире вторгался в жизнь гарнизона, заодно и
вышневолоцким посевам маслосемян светило расшириться до размеров желтых
морей Украины. Положение Кобрисова все укреплялось и укреплялось, прорастая
узами служебными и родственными, и всем брачующимся Наличниковым казалось,
что будут они теперь одна большая нерасторжимая семья. Но никто б не
уготовил им расставания более неизбежного, чем выходить за военных, которые,
каждый в свой час, разъезжаются по разным гарнизонам и никогда не старятся
там, где были молодыми.
Память еще немножко хотела задержаться на том времени, когда еще была
любовь вдвоем, без третьего. Что особенно он ценил в своей подруге жизни,
так то, что она не считала свое завоевание окончательным. Не в пример другим
женщинам, которые, добившись своего, точно бы садятся в поезд и всю
дальнейшую свою жизнь считают обеспеченной дорожным расписанием, она его
завоевывала снова и снова, неустанно и ежечасно. Она за свою молодость,
отданную ему, сражалась смолоду, а не как все другие, лишь спохватясь.
Разменяв только третий десяток, почувствовала уже беспокойство - и
помолодела непостижимо как, постригшись короче и приняв новое имя - Майя.
Действительно, чем-то майским повеяло, ранневесенним, и она дала
почувствовать, что может быть другой. А чем бы еще его завлечь? Стать
вровень с ним - сильной и умелой амазонкой. Так и пришло в их жизнь третье -
прелестная каурая трехлетка Интрига, строптивая дочь Интернационала и
Риголетты, унаследовавшая, как то полагается кавалерийской лошади, первые
слоги их имен.
Вооружась шамберьером, он их обеих гонял на корде до пота и мыла -
красавицу-кобылицу и красавицу-жену, сам пребывая в жеребячьем восторге, в
состоянии ощутимого счастья. Он добивался правильной посадки и правильной
рыси, чтоб всадница и лошадь сливались - нет, не в единый механизм, а в одно
великолепное животное, мгновенно по команде меняющее резвость и ритм.
Отрабатывали "манежную езду", "полевую езду" и тот упруго-напряженный
рысистый бег, что звался длинно и торжественно: "марш кавалерийской дивизии
в предвидении встречного боя", а в довершение, на закуску, атака с шашкою
наголо, "аллюр три креста". Потом началась рубка лозы, тренировка руки, из
которой поначалу так бессильно выпадала шашка, покуда не перестала выпадать,
и тогда наконец труднейшее и опасное:
- Бросить стремя, руки в стороны, галопом на препятствие!
От избытка чувств и чтобы помочь ей одолеть страх, а лошадь чтоб не
задерживалась переменить ногу, он их подхлестывал длинным пастушеским
посылом, с пистолетным щелканьем, норовя попасть лошади под брюхо, а жене
любимой не по сапогу, а по бедру, так красиво, так соблазнительно
приподнятому стременем. Брюки она сама себе сшила, и так они ее обтягивали,
что голова у него кружилась и хотелось эту ткань разодрать. Конники его
эскадрона сходились посмотреть на такое диво и только головами качали, как
же это командир свою бабу мучает. Она - терпела. Но терпела чутко. Едва
заметив, что не всегда он ее бьет за дело, а вовсе из другого к ней
интереса, возмутилась:
- Что ты меня почем зря хлещешь? Всю исхлестал!
- Терпи, раз уж вызвалась, - ответил он. - В прежнее время берейторы
великих князей били по ногам, и те ничего, терпели.
Она задумалась, сделала круг и подъехала снова.
- А княгиней?
- Чего "княгиней"?
- Великих княгиней тоже по ногам хлестали?
- Ну, это уж я не знаю... Наверно.
- А вот узнай сперва точно, а тогда и хлещи.
Но вот однажды, усталая, вымотанная вконец и даже заметно подурневшая,
она подъехала и объявила ему с высоты седла, с улыбкой чуть печальной и чуть
загадочной:
- Придется нам перерыв сделать. Скоро ты у меня отцом станешь.
Так она и кончилась, любовь вдвоем, без третьего, который (или которая)
ее прерывает навсегда и превращает в нечто уже другое. Через два года так
же, и теми же словами, объявила о второй дочке. А когда внесли ее в дом,
сказала, едва порог переступив:
- Больше рожать не стану. Сына, видать, не будет.
Но и потом, и долго еще, была Интрига - не до старости, но до
"морального износа", когда хозяину пришлось пересаживаться с коня на
танкетку с двумя гробовидными броне-крышками. Пришли к выводу, что миновало
время коней лихих и легендарных тачанок, стреляющих назад, будущей войне
понадобится танкетка, стреляющая вперед, а не намного спустя и танк с
поворотной башней, - и пришлось переучиваться, и жена разделила новое его
увлечение, научилась водить гусеничные чудища. Заставила себя полюбить и
ружейную охоту, только бы вместе быть с мужем и чтоб он любовался ею, какая
она у него боевая подруга. На самом деле убийство претило ей, и в дичь она
постоянно промахивалась, тогда как по мишеням сажала всегда в черное, не
ниже восьмерки. Как было бы славно оказаться с нею посреди зимы в охотничьем
домике в лесу, без никого другого, пострелять, побродить на лыжах, да просто
побыть вместе, ведь не старость еще! Санаторий, куда непременно сошлют его,
чтоб был под присмотром, вызывал отвращение и страх - и тем, что придется
общаться, и что любое слово будет записано, не исключая слов ночных.
Он вспоминал лето 1940 года, санаторий для высоких чинов в Крыму, близ
Ялты, где доскребали последних, кого упустила затянуть в себя великая
мясорубка. Там старались выспаться до десяти вечера, потом уже не спалось,
подъезжала машина, слышались шаги по лестнице, шаги по коридору, приближение
и стук в чью-то дверь, еще не твою, ломкий дрожащий голос того, за кем
пришли. В эти минуты наставала великая тишина, так что слышно было не только
на этаже, но, казалось, во всем санаторном корпусе. Бывало, они ошибались -
может быть, и не преднамеренно, - заставляли пережить всю процедуру
опознания, установления личности, а потом что-нибудь не сходилось с ордером,
отчество или год рождения, но обязательно самым последним вопросом, и
человеку, уже попрощавшемуся со всем земным, приносили извинения, что
нарушили покой, желали приятных сновидений. И для всех других, кто уже
вздохнул облегченно, опять начинались мучения. Шли дальше по коридору,
поднимались по лестнице, спускались, искали. Ни у кого не спрашивали дорогу.
Никогда не спешили. И никогда не уезжали пустыми. За тот месяц, что
Кобрисовы пробыли там, освободилась, наверное, четверть всех комнат. В них
не поселяли, поскольку у арестованных еще текли сроки путевок.
Он старался жить, не умирая раньше времени, как если бы ничего вокруг
не случалось. Вставал в шесть утра, выходил в парк, там делал зарядку и
бегал среди кипарисов и пальм, затем спускался к морю. К спуску вела широкая
аллея самшитовых кустов, рододендронов, алых и белых роз, и не миновать было
обогнуть центральную клумбу, настоящий скифский курган, густо усаженный
цветами, на котором высилась белая гипсовая фигура. Всякий раз, приближаясь
к ней, упираясь взглядом в белые бриджи, заправленные в высокие гладкие
сапоги, он подумывал о своих невыясненных отношениях с прообразом. Фигура
была обращена к зданию и видна изо всех окон, которые выходили к морю. Одна
рука фигуры покоилась за обшлагом полувоенного френча, другая протянута к
зданию, - в такой позиции Вождю вести было некуда и некого, и скорее это так
читалось, что он предлагает выложить ему на ладонь доказательства
преданности и любви.
В то утро, сходя в парк по широкой лестнице с колоннадой, генерал
почувствовал необъяснимое беспокойство. Аллеи, по которым обычно к этому
часу уже расходились и разбегались любители зарядок и пробежек, были
пустынны, весь парк точно бы вымер. Потом оказалось, что несколько
отдыхающих, прервав свой отпуск, уже отбыли на такси в Симферополь, надеясь
успеть на утренние поезда, другие собирали чемоданы, третьи не знали, какой
выход лучше, предпочли довериться судьбе. Все же один попался навстречу -
знакомец, тоже генерал и тоже энтузиаст продления полноценной жизни, в
пижаме и с полотенцем через плечо. Было, однако, похоже, что он так и не
окунулся, а возвращается с полдороги. И почему-то он не поздоровался, и шел,
не поднимая глаз, а поравнявшись, сказал тихо и не разжимая рта, как
чревовещатель:
- Не ходи дальше, Кобрисов.
Все мужество этого человека Кобрисов смог оценить, когда, не поняв, в
чем дело, все же продолжил свой путь и - увидел, к чему приближаться ему не
следовало и крайне желательно было бы не увидеть. Неизвестный злоумышленник,
по всей вероятности, воспользовался лестницей или же был он недюжинным
метателем, во всяком случае его злоумышление не так просто было устранить. И
всякого, кого бы здесь застали, сочли бы виновником или соучастником или -
что тоже было предосудительно - бездействующим зрителем, который одобряет
содеянное, а то даже и любуется им. Не поворачивая головы, он почувствовал
всей кожей