Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Кундера Милан. Бессмертие -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
ведомой. Если бы ему представилась возможность, он стал бы ее утешать теми же словами: "Ты тут ни при чем. Это с тобой никак не связано. Это касается только меня". Он вдруг интуитивно почуял, что история с лютнисткой кончилась и ему никогда не понять причины. Точно так же, как и австралийской студентке никогда не понять, почему кончилась ее история. Его туфли будут бродить по свету чуть более меланхолично, чем до сих пор. Так же, как и огромные кроссовки австралийки. 20 Период атлетической немоты, период метафор, период непристойной правды, период испорченного телефона, мистический период - все было далеко позади. Стрелки обошли весь циферблат его сексуальной жизни. Теперь он оказался вне времени своего циферблата. Но оказаться вне времени циферблата не означает ни конца, ни смерти. На циферблате европейской живописи также пробило полночь, однако живописцы продолжают писать. Быть вне времени циферблата означает лишь, что ничего нового или важного больше не произойдет. Рубенс продолжал встречаться с женщинами, но они для него уже не представляли особой значимости. Чаще всего виделся он с молодой женщиной G, которая отличалась тем, что с удовольствием уснащала речь вуль гарными словами. Многие женщины употребляли их. Это было в духе времени. Изрекая "говно", "насрать", "трахать", они тем самым давали понять, что не относятся к старому поколению, консервативно воспитанному, что они свободны, эмансипированны, современны. Но несмотря на это, когда он коснулся G, она закатила глаза и превратилась в молчаливую праведницу. Близость с ней всегда была долгой, едва ли не бесконечной, потому что она достигала страстно желаемого оргазма лишь с большим усилием. Лежа навзничь, закрыв глаза, она трудилась, и пот градом катился по ее телу и лбу. Примерно так Рубенс представлял себе агонию: человек в жару и мечтает лишь о том, чтобы уж настал конец, а его все нет и нет. В первые два-три свидания он пытался ускорить развязку тем, что нашептывал ей непристойности, но, поскольку она, как бы в знак протеста, отворачивала лицо, при последующих встречах он уже молчал. Зато она после двадцати, тридцати минут соития всегда говорила (и голос ее звучал для Рубенса недовольно и требовательно): "Сильнее, сильнее, еще, еще!" - а он именно тогда обнаруживал, что у него нет больше сил, что он обладает ею слишком долго и в слишком быстром темпе, чтобы еще усилить свои удары; он соскальзывал с нее и при бегал к средству, которое считал одновременно и капитуляцией, и технической виртуозностью, достойной патента: он запускал в нее руку и мощно снизу вверх двигал пальцами; извергался гейзер, начиналось наводнение, и она обнимала его и осыпала нежными словами. Их интимные часы работали поразительно асинхронно: когда он испытывал нежность, она говорила грубости; когда его тянуло говорить непристойности, она упрямо молчала; когда ему хотелось молчать и спать, она внезапно становилась многословно-нежной. Она была красива и на много лет моложе его! Рубенс полагал (скромно), что это лишь ловкость его руки заставляет ее приходить по первому его зову. Он был признателен ей за то, что она в течение долгих минут омытого потом молчания позволяет ему с закрытыми глазами мечтать на ее теле. 21 Рубенсу как-то попал в руки старый альбом фотографий американского президента Джона Кеннеди: одни цветные фотографии, было их по меньшей мере штук пятьдесят, и на всех (на всех без исклю чения!) президент смеялся. Не улыбался, а именно смеялся! У него был открыт рот и обнажены зубы. В этом не было ничего необычного, таковы сейчас фотографии, но, пожалуй, то, что Кеннеди смеялся на всех фотографиях, что ни на одной из них у него не был закрыт рот, Рубенса поразило. Несколькими днями позже он оказался во Флоренции. Он стоял перед "Давидом" Микеланджело и представлял себе, что это мраморное лицо смеется, как Кеннеди. Давид, этот образец мужской красоты, сразу превратился в дебила! С тех пор он часто домысливал у фигур на знаменитых полотнах смеющийся рот; это был любопытный эксперимент: гримаса смеха способна была уничтожить любую картину! Представьте себе, как едва приметная улыбка Моны Лизы превращается в смех, обнажающий ее зубы и десны! Притом что он нигде не провел столько времени, как в галереях, ему пришлось ждать фотографии Кеннеди, чтобы осознать эту простую вещь: великие живописцы и скульпторы от античности до Рафаэля, а то, пожалуй, и до Энгра избегали изображать смех и даже улыбку. Конечно, лица этрусских скульптур улыбаются все, но эта улыбка являет собой не ми мическую реакцию на моментальную ситуацию, а постоянное состояние лица, выражающее вечное блаженство. Для античного скульптора и для живописца позднейших времен красивое лицо мыслилось лишь в своей неподвижности. Лица утрачивали свою неподвижность, рот открывался лишь тогда, когда живописец хотел постигнуть зло. Или зло скорби: лица женщин, склоненных над телом Иисусовым; открытые уста матери на картине Пуссена "Избиение младенцев". Или зло порока: картина Гольбейна "Адам и Ева". У Евы опухшее лицо, полуоткрытый рот и видны зубы, ко торые только что надкусили яблоко. Адам рядом с ней - еще человек перед грехом: он красив, на лице его спокойствие, рот закрыт. На картине Корреджо "Аллегория порока" все улыбаются! Живописец, изображая порок, должен был нарушить невинное спокойствие лица, растянуть рот, деформировать черты улыбкой. На этой картине смеется единственное лицо: ребенок! Но это не смех счастья, каким его изображают дети на фоторекламах пеленок или шоколада! Этот ребенок смеется, потому что он развращен! Только у голландцев смех становится невинным: "Шут" Франса Хальса или его "Цыганка". Голландские живописцы жанровых картин - первые фото графы. Лица, которые они пишут, находятся за пределами уродства или красоты. Проходя по залу голландцев, Рубенс думал о лютнистке и говорил себе: лютнистка - не модель для Хальса; лютнистка - модель художников, искавших красоту в недвижной поверхности черт. Тут вдруг какие-то посетители чуть было не сбили его с ног; все музеи были переполнены толпами зевак, как некогда зоологические сады; туристы, алчущие аттракционов, рассматривали картины, словно это были хищники в клетках. Живопись, размышлял Рубенс, чувствует себя не уютно в этом столетии, так же как неуютно чувствует себя и лютнистка; лютнистка принадлежит давно ушедшему миру, в котором красота не смеялась. Но как объяснить, что великие живописцы исключили смех из царства красоты? Рубенс говорит себе: несомненно, лицо красиво потому, что в нем явственно присутствует мысль, тогда как в минуту смеха человек не мыслит. Но так ли это? Не является ли смех отблеском мысли, которая как раз постигла комическое? Нет, говорит себе Рубенс: в ту секунду, когда человек постигает комическое, он не смеется; смех следует лишь затем как телесная реакция, как судорога, в которой мысль уже не присутствует вовсе. Смех - судорога лица, а в судороге человек не владеет собой, им владеет нечто, что не является ни волей, ни разумом. И в этом причина, по которой античный скульптор не изображал смеха. Человек, который не владеет собой (человек вне разума, вне воли), не мог считаться красивым. Если же наша эпоха вопреки духу великих живописцев сделала смех привилегированным выражением человеческого лица, то, стало быть, отсутствие воли и разума стало идеальным состоянием человека. Можно было бы возразить, что судорога, какую демонстрируют нам фотопортреты, притворна и, следовательно, вызвана разумом и волей: Кеннеди, сме ющийся перед объективом, не реагирует на комическую ситуацию, а весьма осознанно открывает рот и обнажает зубы. Но это лишь доказательство того, что судорога смеха (состояние вне разума и вне во ли) была возведена современниками в идеальный образ, за которым они решили скрыться. Рубенс думает: смех - самое демократическое выражение лица; своими неподвижными чертами мы отличаемся друг от друга, но в судороге мы все одинаковы. Бюст смеющегося Юлия Цезаря немыслим. Но американские президенты отходят в вечность, скрываясь за демократической судорогой смеха. 22 Он снова был в Риме. В галерее он надолго задержался в зале готических картин. Одна из них заворожила его. Это было "Распятие". Что же он видел? На месте Иисуса он видел женщину, которую только что распяли. Как и Христос, она была обмотана вокруг бедер белой тканью. Стопами она опиралась о деревянный выступ, меж тем как палачи толстыми веревками привязывали ее лодыжки к бревну. Водруженный на вершине крест был виден со всех сторон. Вокруг собрались толпы солдат, простолюдинов, ротозеев, пяливших глаза на выстав ленную напоказ женщину. То была лютнистка. Чувствуя все эти взгляды на своем теле, она прикрывала ладонями свои груди. Слева и справа от нее также были водружены два креста, и к каждому из них был привязан разбойник. Первый склонился к ней, взял ее руку, оторвал от груди и растянул так, что ее тыльная сторона стала касаться конца горизонтального плеча креста. Другой разбойник схватил другую руку и проделал с ней то же самое, так что обе руки лютнистки были распростерты во всю ширь. Ее лицо по-прежнему оставалось неподвижным. А глаза были устремлены в бесконечную даль. Но Рубенс знал, что она смотрит не в бесконечную даль, а в огромное воображаемое зеркало, помещенное перед ней между небом и землей. Она видит в нем свой собственный образ, образ женщины на кресте с распростертыми руками и обнаженной грудью. Она выставлена на обозрение толпе, необъятной, крича щей, звериной, и, возбужденная, смотрит на себя вместе с нею. От этого зрелища Рубенс не мог отвести глаз. А отведя, подумал: это мгновение должно было бы войти в историю религии под названием "Видение Рубенса в Риме". До самого вечера он был под воздействием этой мистической минуты. Вот уже четыре года, как он не звонил лютнистке, но в этот день он не в силах был совладать с собой. И тотчас, как только вернулся в отель, набрал ее номер. На другом конце линии отозвался незнакомый женский голос. Он неуверенно сказал: - Я мог бы поговорить с мадам?.. - Он назвал ее по фамилии мужа. - Да, это я, - сказал голос на другом конце. Он назвал имя лютнистки, и женский голос ответил ему, что та, которой он звонит, умерла. - Умерла? - оцепенел он. - Да. Аньес умерла. Кто у телефона? - Ее приятель. - Могу я узнать ваше имя? - Нет, - сказал он и повесил трубку. 23 Если кто-то умирает на киноэкране, тотчас раздается элегическая музыка, но, если в нашей жизни умирают те, кого мы знали, никакой музыки не слышно. Слишком мало смертей, способных глубоко потрясти нас, разве что две-три за жизнь, не больше. Смерть жен-шины, которая была всего лишь эпизодом, поразила и опечалила Рубенса, однако потрясти его не могла, тем паче что эта женщина ушла из его жизни еще четыре года назад и ему пришлось тогда с этим смириться. И все-таки: пусть в его жизни она теперь отсутствовала ничуть не более, чем до сих пор, с ее смертью, однако, все изменилось. Всякий раз, когда он вспоминал о ней, он не мог не думать о том, что сталось с ее телом. Опустили его в гробу в землю? Или сожгли? Перед его глазами возникало неподвижное лицо Аньес, рассматривающей самое себя огромными глазами в воображаемом зеркале. Он видел медленно приспускающиеся веки, и это лицо внезапно становилось мертвым. Именно потому, что оно было таким спокойным, переход из бытия в небытие был плавным, гармоническим, красивым. Но затем он стал представлять себе, что с этим лицом происходило далее. И это было страшно. К нему пришла G. Как всегда, они отдались долгой, молчаливой любви, и, как всегда, в эти предолгие минуты вспомнилась ему лютнистка: как всегда, она стояла перед зеркалом с обнаженной грудью и смотрела перед собой недвижным взглядом. В эти мгновения Рубенс подумал о том, что она, возможно, уже года два-три мертва; что уже выпали волосы, пусты глазницы. Он хотел быстро избавиться от этого наваждения, ибо знал, что иначе не сможет заниматься любовью. Он гнал из головы мысли о лютнистке, принуждая себя сосредоточиться на G, на ее учащенном дыхании, но мысли не слушались и будто нарочно подсовывали ему образы, которые он не хотел видеть. А послушавшись наконец и перестав показывать лютнистку в гробу, стали показывать ее в пламени, и было это точно так, как когда-то ему рассказывали: горящее тело (какой-то непонятной ему физической силой) приподнималось, и лютнистка сидела в печи. А в самый разгар видения этого сидящего в пламени тела вдруг раздался недовольный и требовательный голос: "Сильнее! Сильнее! Еще! Еще!" Ему пришлось прервать встречу. Он извинился перед G, сославшись на то, что он не в форме. Потом он подумал: от всего, что я пережил, у меня осталась лишь одна фотография, как бы содержащая в себе самое интимное, самое глубинно сокрытое из всей моей эротической жизни, как бы содержащая ее квинтэссенцию. Пожалуй, в последнее время я любил лишь для того, чтобы эта фотография оживала в моих воспоминаниях. А теперь эта фотография в пламени, и красивое неподвижное лицо корежится, морщится, чернеет и наконец рассыпается в прах. G должна была прийти неделей позже, и Рубенс уже заранее опасался видений, которые в час обладания обрушатся на него. Надеясь прогнать из мыслей лютнистку, он снова сел к столу, подперев го лову ладонью, и стал искать в памяти иные сохранившиеся от его эротической жизни фотографии, которые могли бы вытеснить образ лютнистки. Кое-какие ожили, и он был приятно удивлен, обнаружив, что они все еще столь красивы и возбуждающи. Но в глубине души он чувствовал, что, как только начнет предаваться любви с G, его память откажется показывать ему их и вместо этого подсунет ему, как скверную макабральную шутку, образ лютнистки, сидящей в пламени. Он не ошибся. Ему пришлось извиниться перед G посреди любовного акта. А потом он подумал, что неплохо было бы свои встречи с женщинами пока прервать. "До лучших времен", как говорится. Однако этот перерыв про должался неделя за неделей, месяц за месяцем. И однажды он осознал, что никаких лучших времен уже не будет. Часть 7. Торжество 1 Зеркала в гимнастическом зале уже многие годы отражают движения рук и ног; полгода назад по настоянию имагологов они вторглись и в зал с бассейном; с трех сторон нас окружали зеркала, четвертую сторону представлял огромный застекленный проем, открывавший вид на крыши Парижа. Мы сидели в плавках за столом, поставленным у края бассейна, где пыхтели пловцы. Между нами возвышалась бутылка вина, которую я заказал по случаю торжества. Так и не успев спросить меня, что я отмечаю, Авенариус увлекся новой идеей: - Представь себе, что тебе предстоит выбор между двумя возможностями. Провести любовную ночь со всемирно известной красавицей, допустим, с Брижит Бардо или Гретой Гарбо, но при условии, что это для всех останется тайной. Или, доверительно обняв ее за плечи, пройтись с нею по главной улице своего города, но при условии, что ты никогда не будешь обладать ею. Мне хотелось бы точно знать процент людей, предпочитающих первую или вторую возможность. Но это предполагает статистические изыскания. Поэтому я обратился в несколько контор, проводящих опросы общественного мнения, однако мне всюду было отказано. - Я никогда до конца не понимал, в какой мере надо принимать всерьез то, что ты делаешь. - Все, что я делаю, нужно принимать абсолютно всерьез. Я продолжал: - К примеру, представляю тебя излагающим экологам свой план уничтожения автомобилей. Не мог же ты рассчитывать на то, что они его примут! После своих слов я сделал паузу. Авенариус молчал. - Или ты думал, что тебе будут рукоплескать? - Нет, - сказал Авенариус, - я так не думал. - Тогда почему же ты выступил с таким предложением? Чтобы окончательно развенчать их? Чтобы доказать им, что при всей их нонконформистской шумихе в действительности они часть того, что ты называешь Дьяволиадой? - Нет ничего более бесполезного, - сказал Авенариус, - чем что-то доказывать недоумкам. - Тогда остается лишь одно объяснение: ты хотел устроить потеху! Но и в таком случае твое поведение мне представляется нелогичным. Не рассчитывал же ты на то, что среди них найдется такой, кто поймет тебя и будет смеяться! Авенариус отрицательно мотнул головой и сказал с какой-то грустью: - Нет, не рассчитывал! Дьяволиаду отличает полнейшее отсутствие чувства юмора. Комичное, хотя все еще существует, стало невидимым. Шутить уже не имеет смысла. - Потом он добавил: - Этот мир все принимает всерьез. Даже меня. А это уже предел! - У меня скорее было ощущение, что никто ничего не принимает всерьез! Все жаждут только развлечений! - Это одно и то же. Если стопроцентному ослу доведется сообщить по радио о начале атомной войны или о землетрясении в Париже, он и тогда будет стараться острить. Возможно, он уже сейчас для этого случая подыскивает подходящий каламбур. Но это не имеет ничего общего с чувством комичного. Поскольку в данном случае комичен тот, кто ищет каламбур, чтобы сообщить о землетрясении. Однако тот, кто ищет каламбур, чтобы сообщить о землетрясении, свои поиски принимает абсолютно всерьез, и ему даже отдаленно не приходит на ум, что он комичен. Юмор может существовать лишь там, где люди различают некую границу между важным и неважным. Но эта граница стала сейчас неразличима. Я хорошо знаю своего приятеля, часто забавляюсь тем, что подражаю его манере говорить и заимствую его мысли и идеи; но при этом что-то ускользает от меня. Его поведение нравится мне, привле кает меня, но я не могу сказать, что я полностью его понимаю. Когда-то я объяснял ему, что суть того или иного' человека можно выразить лишь метафорой. Высвечивающей вспышкой метафоры. Все то время, что я знаю Авенариуса, я тщетно ищу метафору, которая выразила бы его и помогла бы мне его постичь. - Если это было не шутки ради, тогда зачем ты выступил с этим предложением? Ради чего? Прежде чем он успел мне ответить, наш разговор прервало неожиданное восклицание: - Профессор Авенариус! Возможно ли? От входа в нашу сторону направлялся мужчина в плавках, приятной наружности, лет пятидесяти - шестидесяти. Авенариус поднялся. Явно растроганные встречей, они долго жали друг другу руки. Затем Авенариус представил его. Передо мной стоял Поль. 2 Он подсел к нам, и Авенариус широким жестом указал ему на меня: - Вы не знаете его романов? "Жизнь в другом месте"! Вам надо его прочесть! Моя жена утверждает, что это потрясающе! Во внезапном озарении я понял, что Авенариус никогда не читал моего романа; когда недавно он заставил меня принести ему роман, это было лишь потому, что его жене, страдающей бессонницей, приходится про глатывать в постели килограммы книг. Я огорчился. - Я пришел, чтобы остудить голову в воде,- сказал Поль. Но, узрев на столе вино, сразу же забыл о воде. - Что вы пьете? - Он взял бутылку и внимательно стал рассматривать этикетку. Пото

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору