Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Носсак Ганс Эрих. Дело д'Артеза -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -
вспомнил, что уже видел эту картину. В старинном художественном альбоме с золотым обрезом и с прокладками из папиросной бумаги между страницами, альбом этот у них в Дрездене лежал на столе, хотя никто в него не заглядывал. В нем была точно такая же картина. Только там были не розы, а ирисы. Для символики, понятно, больше подходят ирисы, заметил папа. Но женщина точно та же. Она стоит, освещенная солнцем, в белом платье, с темными волосами. И так же нежно поглаживает цветы, рукав платья завернулся, приоткрывая лилейную руку. И уж конечно, на устах ее блуждает загадочная улыбка. Может, и подпись была - "Агнес", в прежние времена это считалось изысканным. Или еще какой-нибудь символический вздор: "Женщина, утратившая свою тень" или что-либо другое подобное. Но можно ли жить с символом, не перестает удивляться папа. Ламбер же был умница, что и подтверждается успехом его книг. Захворай он хотя бы, жене его было бы кого холить и она, пожалуй, не покончила б с собой. Но это случилось значительно позднее, в Висбадене. Почему дядя Ламбер переехал именно в Висбаден, когда пришлось из-за бомбежек и оккупации покинуть Берлин, папа тоже не знает. Мне этот город очень по душе, но папа его не выносит. Он, естественно, там выступал, в зале "Кляйнес хаус" или в Курзале. Вильгельмштрассе, рассказывает он, кишмя кишит почтенными дамами, генеральскими вдовами, просто жуть берет, кто бы подумал, что у нас такая прорва генералов была. И потому город будто бы подтапливают, поддерживая в нем температуру около шестнадцати градусов. Дядя Ламбер жил с женой в пансионе. Что он делал в течение этого года, или сколько все это длилось, и собирался ли он писать там еще роман, папа не знает. Папе ровным счетом ничего о том времени не известно, ему самому надо было освоиться с новыми условиями. Я папе высказала такую догадку: может, дядя Ламбер пытался в Висбадене написать еще одну книгу, как прежде, а у него ничего не вышло. А его жена, если правда была такой, как обрисовал папа, заметив, что у дяди Ламбера дело не клеится, приняла снотворное, чтобы не быть ему помехой. Папа выслушал меня и сказал: сразу видно, что ты училась в университете. Я ужасно обиделась; что же, и спросить ничего нельзя? Но папа считает, роман этот ни при каких обстоятельствах не должен был быть написан. А если уж папа что сказал, так вы хоть на голову станьте, ни за что не дознаетесь, что он имеет в виду, он только посмеется над вами. Или постарается вас отвлечь, в чем он великий мастер. Меня он, например, спросил: а что сталось с женой настоящего Луи Ламбера? Даже ее могильной плиты не сыщешь. И это правда, я перечитала Бальзака. Известно только, что она окружила больного мужа нежной заботой, но что с ней сталось, когда он умер, не рассказано. И так уж водится, жена вдруг перестает всех интересовать. Разве это справедливо, как вы считаете? Ведь у нее остались воспоминания, их-то и хотелось бы знать. Но нет, она будто и не существовала. Папа получил весточку от дяди Ламбера, когда жена его уже давно умерла, а он здесь, во Франкфурте, стал библиотекарем. Отправителем на обороте конверта значился Людвиг Лембке, проживающий на Гетештрассе; кстати, обратный адрес был поставлен штампом. Папе это, естественно, тотчас бросилось в глаза; прежде у дяди Ламбера были типографские конверты с обратным адресом на имя Луи Ламбера. Что-то изменилось, понял папа. При первом же удобном случае он прилетел сюда и отправился к дяде Ламберу. С тех пор у них, как мне представляется, и установились теперешние отношения. Я, понятно, плохой судья, ведь в тот год я была еще ребенком и жила в Алене. Но меня не удивило бы, если бы они даже между собой никогда не говорили о прошлом, о старых временах. Оба делают вид, что раз и навсегда покончили с прошлым. А как-то папа сказал мне: вот что такое роман под чужим именем, ничего хуже быть не может. Оставайся лучше при своем, даже если думаешь, что есть имена благозвучнее. Ах да, я кое-что еще вспомнила, но вы мне не поверите. Я, признаться, сама этому не верю, решила тогда, что папе просто хочется замолвить за дядю Ламбера доброе слово. Но он, по-моему, и правда так считает. Папу ведь толком не поймешь. Так вот, однажды он сказал: меня изобрел Ламбер. Представьте! Сюжеты ко многим пантомимам, разыгранным папой, действительно принадлежат дяде Ламберу. Так бывало и прежде, а теперь тем более. Возможно, они по ночам приходят дяде Ламберу в голову, когда он остается наедине со своим манекеном, а затем они с папой обсуждают этот замысел. Да, так оно и есть. Мне довелось однажды слышать, как они обсуждали такой сюжет, и я ушам своим не поверила: а я-то считала, что папа все сам для себя придумывает. Ведь мать моя всегда утверждала, что дядя Ламбер погубил, как она выражалась, папу. Папа же говорит, что у него не хватает фантазии, он может только воплощать идеи дяди Ламбера. Что и говорить, этому трудно поверить. И почему ни одной душе это не известно? На программах должно было бы стоять: по мотивам Луи Ламбера или что-нибудь в этом роде. Кстати, имеются интервью с папой, но он ни разу ни словечком об этом не обмолвился, что, безусловно, сделал бы, не станет же он рядиться в чужие перья, да ему это и ни к чему, не правда ли? Папа говорит, дядя Ламбер раз навсегда запретил упоминать о нем, и папа обещал ему не разглашать их тайну. Ну, прежде, в нацистские времена, дядя Ламбер, возможно, не желал этого, чтобы не нанести ущерба своим книгам, не причинить вреда жене, понятно. Но в те времена папа еще и не был знаменитым д'Артезом. Сейчас, однако, когда жена дяди Ламбера умерла, а политическая ситуация в корне изменилась, можно было бы спокойно назвать его имя. Но дядя Ламбер по-прежнему против. Я, говорит папа, его коронное творение, поэтому! Словно этим хоть что-то можно объяснить! Его коронное творение, да, но разглашать это запрещается, иначе они будто бы потерпят неудачу. 7 Сомнения нет, Эдит ошибалась насчет Ламбера, когда предупреждала, что в его присутствии не следует затрагивать тему самоубийства. Он давно изжил состояние, которое зовется отчаянием. Подобного рода выражение своего "нет" сейчас уже никого не удовлетворяет, заметил он однажды, прочитав в газете сообщение о самоубийстве известного деятеля. Разве что телезрителя, добавил он. Временами, должен сознаться протоколист, его охватывает чувство, будто он злоупотребляет доверием многих людей, приводя в этих записках слова, случайно и только потому сорвавшиеся у кого-то с языка, что он оказался под рукой, когда обстоятельства или настроение вынудили человека к откровенности. Сюда относится обрисованная Эдит обстановка в семье, а также образы ее отца и Ламбера. В какой мере факты, изложенные ею, можно считать достоверными, так сказать, документально подтвержденными, имеющими силу для историка или для такого человека, как господин Глачке? Не достоверны ли эти сведения лишь на время рассказа для Эдит - беглые впечатления, которые ей не под силу осмыслить? Вправе ли мы злоупотребить подобной минутой растерянности? Не порядочнее ли сохранить ее в тайне? И от себя самого сохранить в тайне, а не размышлять в подобных записках над услышанным, начисто лишая события последних крупиц живости? Ибо самое удивительное в этом, что Эдит в первый же вечер рассказала все именно так, а не иначе - протоколисту, человеку, которого она и знала-то всего каких-нибудь часа два, у которого и лица-то своего не было, кроме предписанного его профессией. Впрочем, Эдит спросила у протоколиста, когда они прощались на Элькенбахштрассе... она уже потянулась было к ручке двери, но, внезапно обернувшись, спросила: - Ну а вы? А у вас как все было? На что протоколист коротко ответил, что вообще не помнит своих родителей, погибших при бомбежке Ганновера. Сам он, в ту пору еще ребенок, был эвакуирован и находился в лагере неподалеку от Розенгейма. И так далее. В ответ Эдит сказала; а-а - и вошла в дом. Оправдывает протоколиста лишь одно. Он теперь, на пути в Африку, заново просматривает свои записки, сделанные на протяжении минувшего года, большей частью сразу же, ночью, вслед за событиями, о которых сообщает, и, стремясь довести эти записки до конца, дополняет их деталями, которые приходят ему на память. Судно вибрирует. Многое надо бы вычеркнуть. Из-за вибрации руку приходится буквально придерживать, чтобы она сама чего не вычеркнула. Да, он сейчас на пути в три неведомых года - именно столько перед поступлением в Таунусскую школу протоколист обязался отработать в Африке. Ламбер, о чем нелишне упомянуть, весьма иронически отозвался тогда о решении протоколиста пройти курс в этой школе, чтобы работать в развивающихся странах. Ламбер считал это пустой романтикой и утверждал, что крупная промышленность лишь эксплуатирует подобные остаточные, как он назвал, "чувствица". - Развивающаяся страна - ох, не смешите меня! Взгляните на Кайзерштрассе, на Гетештрассе или на Цейльштрассе, вот где ваша развивающаяся страна. И этот человек изучал естественное право! Что можно было ему возразить? Но возражать и не понадобилось. Присутствовавшая при разговоре Эдит накинулась на Ламбера: - А какие меры принял ты против всего этого, сидя в своей библиотеке или простаивая со своим нелепым манекеном у окна? - И чтобы окончательно заставить его умолкнуть, в гневе добавила: - Папа даже очень одобрил бы его решение, знай он о нем. На что Ламбер только сказал: - Эх вы, сиротки! И с тех пор не проронил больше об этом ни слова. Судно, как уже сказано, вибрирует. Что же, спрашивается, остается? Судно вроде бы уже не судно, а сито, оно сотрясается, и обстоятельства, доставлявшие человеку бездну забот и поэтому считавшиеся существенными, проваливаются сквозь его отверстия. На первых порах этого не замечаешь, все кругом так ново и непривычно, что времени нет думать о привычном, надеешься, что когда-нибудь позже, когда привыкнешь к непривычному, для этого освободится время. На франкфуртский Главный вокзал приезжаешь ко времени, и даже раньше времени. И как всегда, как стало привычным, в просторных переходах к платформам сидят на своих вещмешках американские солдаты и ждут. Они уже сейчас устали. Их где-то здесь, неподалеку, обучили и в сером автобусе доставили на Главный вокзал. А теперь доставят во Вьетнам, на воину. Вот что остается - не война и не то, что о ней в газетах пишут и в кинохронике видишь. Огромные титры блекнут, но то, как американские солдаты сидят на своих вещмешках и курят и ждут, остается, усталость остается. А потом приезжают и остальные твои спутники - ты проходишь с ними через контроль на платформу. С собой только ручной багаж, все громоздкое сдано и, быть может, уже отправлено. Приехал на вокзал и кое-кто из их родственников: отцы, матери, младшие братья и сестры. Тебя им представляют, ты наскоро пожимаешь руки, нет, это не остается. И совсем уж нежданно-негаданно появляется Эдит, хотя такого уговора не было. Уговор был, что она не приедет к отходу поезда. Ведь не знаешь, как все обернется и какие мысли придут ей в голову, когда поезд отойдет и она одна отправится домой. Ламбер умер, и нет у нее ни одного близкого человека. Разве есть у нее приятельницы? Не станет же она отводить душу со своей квартирной хозяйкой на Элькенбахштрассе. Приветливая женщина, верно, да ведь всего-навсего любопытная. Но Эдит в последнюю минуту все же приехала, и очень даже хорошо, что приехала, хотя бы из-за всех этих родственников хорошо, что она тоже стоит вместе со всеми и машет. Но и это не остается. Остаются те мысли, что придут ей в голову, когда она одна отправится домой, даже если ты не знаешь, какие мысли придут ей в голову. А там поезд тронется, и ты прибудешь в Бремерхафен, и тебя погрузят на судно, а в Антверпене можно полдня провести на берегу, посмотреть город. Можно и открытку написать, в этом ничего нового нет. Можно все начать сызнова, жить, как вчера, как тебя учили. На открытке запечатлена старинная церковь, или ратуша, или рыночная площадь - готика, а может, и ренессанс, все очень пестрое. Но и это не остается. И текст, который ты напишешь, не остается. Хозяйка его прочтет, рассмотрит церковь, и рыночную площадь, и, разумеется, иностранную марку. А муж ее разве не железнодорожник, машинист или что-то в этом роде? Возможно, он бывал в Антверпене и вид на открытке ему знаком. Об этом стоит поговорить. Но тут судно начинает вибрировать, и все расплывается. Открытка проваливается сквозь сито - готическая церковь, ратуша и целиком вся рыночная площадь. А не было ли на открытке собаки? Куда делась собака? И где находится Ален? Разве в последнее время речь часто не заходила об Алене? Должно быть, Ален имел большое значение, если о нем часто заходила речь. Не было ли в Алене балетных туфелек? Какое отношение имеют балетные туфельки к Алену? Существует ли открытка с видом Алена? А что такое Ален - родина или кошмарный сон? На судне, разумеется, есть атлас. В самом деле, вот Ален, он находится в Вюртемберге. В атлас Ален провалился сквозь сито. Все, что имело когда-то значение, проваливается сквозь сито в атлас. Или в книгу по истории. Об этом можно написать дипломную работу. Ален не остался, но балетные туфельки остались. Уж очень они легкие и не проваливаются сквозь сито. Они долго-долго, вибрируя, скользят по его стенкам. А заводы "Наней"? Куда же все-таки девались заводы "Наней"? Давайте поглядим в иллюминатор. Не витает ли над океаном хотя бы розовое облако искусственного волокна, которое вечерами извергают трубы заводов "Наней", вызывая скорбные причитания домашних хозяек на склонах Таунуса? Нет, облако в иллюминаторе черного цвета. Оно принимает очертания куклы-манекена. Ее грудь набухает. Не предвещает ли это шторм, господин капитан? А куда девался золотообрезный семейный альбом? Уж не выбросили ли его в Дрездене на помойку? Или его разбомбило в Ганновере? А где же находится Розенгейм? Где Позен? Ведь в документах сказано, что и Розентейм и Позен существуют. Куда же девались документы? Судно вибрирует. Почему же та рыжеволосая, что шатается по панели на Аугсбургерштрассе и ждет не дождется смерти некой раковой больной, не проваливается сквозь сито? Ее ведь ты в жизни не видел. Кто-то рассказывал тебе о ней. А она что же, провалится сквозь сито, когда раковая больная наконец умрет? Не шла ли еще речь об овощной лавке в Тегеле? Кто же это живет в Тегеле? Бесспорно, останутся фотографии, никогда не отснятые. Вибрация делает их зримыми. Бесспорно, останутся так и не произнесенные слова. Вибрация придает им звучность. Кто сказал: "Движение благодаря торможению вызывает некое сочетание - жизнь. Если то или другое возобладает, жизнь оборвется". Кто сказал: "Ангел, несомый ветром, не возвещает: мертвые да восстанут! - напротив, он возвещает: живущие да восстанут!" А, это сказал некий молодой человек более чем сто лет назад, по только в одной книге сказал он это, и только в одной книге он умер, и неизвестно даже, где погребена его жена [имеется в виду Луи Ламбер, герой одноименного романа Бальзака]. Книги? Книги? Что это взбрело манекену в голову, зачем он наколдовал себе две руки, не черные коленкоровые, а две живые руки, торчащие из платья без рукавов? Разве сейчас лето? Разве во Франкфурте так уж жарко? И к чему эти книги? Их что, надо прочитать? Иначе зачем же их тебе протягивают? Судно вибрирует слишком сильно, никак не разберешь названия этих книг. Но их придвигают тебе под самый иллюминатор. Крупный план! Внимание! Целлофан белых обложек отражает лучи прожектора. По обложкам мелькают красные и зеленые блики. Неподалеку, должно быть, висит светофор. Названия книг вибрируют. Одно гласит "Что же такое бог?", а другое - "Европейская точка зрения". Почему же названия не провалились сквозь сито, ну хоть в какой-нибудь справочник? В книжных магазинах имеются толстые справочники, там место и этим названиям. А что с ними делать в Африке? Разве на таких книгах много заработаешь? Почему их выставили в витрине книжной лавки? Можно ли рассчитывать на покупателя таких книг, как "Что же такое бог?" и "Европейская точка зрения"? И как заботливо передвигает чья-то рука обе книги то вправо, то влево, чтобы названия их попали в поле зрения прохожих. Но только один прохожий останавливается перед витриной, остальные спешат мимо, магазины уже закрываются, все стремятся домой. Ни "Что же такое бог?", ни "Европейская точка зрения" не в силах их удержать. Но и тот, что стоит перед витриной, не интересуется ими, он не станет их читать. Названия книг остаются в сите лишь благодаря руке, расставляющей их в витрине. Рука мешает книгам провалиться сквозь сито. Благодаря двум нечитаным книгам видна рука, и рука эта принадлежит Эдит. Похоже, что во Франкфурте лето - на Эдит платье без рукавов. Она высовывается из маленькой дверцы в желтой дубовой перегородке, отделяющей витрину от магазина. Опершись одной рукой, она другой заботливо переставляет "Что же такое бог?" и "Европейскую точку зрения". Она целиком погружена в свое занятие. Словно бы накрывает на стол и ждет гостей. Или проверяет, покойно ли лежит больной, и оправляет на нем одеяло. Вибрация судна затухает. Позже... когда позже?.. и где? Да не безразличны ли эти "когда" и "где"? А судно вновь начало вибрировать, как вибрирует витрина книжной лавки во Франкфурте из-за уличного движения, так вибрирует судно из-за машины. И мысли вибрируют, им не хватает слов, которым они могли бы довериться. Как мысли девушки, в одиночестве бредущей с Главного вокзала домой. Тут уж не до "когда" и не до "где". На сей раз вибрируют причальные мостки, выдвинутые на колеблющихся сваях далеко в глубь тихой бухты. А далеко-далеко, на заднем плане, видны две песчаные отмели, чаящие коснуться друг друга, а сощурясь от яркого солнца, увидишь там пальмы, а между ними просвет и песчаный вал и морской прибой, на него низвергающийся. Красивая получилась бы открытка. Но у того, кто дошел до края причальных мостков, нет фотоаппарата, и к открыткам он равнодушен. Отчего же он вышел в эту палящую полуденную жару? Разве его не учили в Таунусской школе, что в полдень лучше не выходить из барака? Возможно, в бараке даже будет кондиционер. Не хочет ли тот, кто больше не называет себя протоколистом, так как это кажется ему претензией, проверить, стоя в одиночестве на причальных мостках в разгар тропической жары, достанет ли у него смелости назвать себя "я", как однажды кое-кто ему посоветовал. Но тут две бегущие детские ножки, шлепающие по шатким доскам, вызывают вибрацию и мостков, доски передают вибрацию до самого их края, до человека, который охотно назвал бы себя "я", но которому мешает торопливо бегущий ребенок. Попробуй скажи "я", если тебе надо оглянуться! За его спиной стоит маленькая черная девчушка, на бедре у нее сидит верхом крошечный братец с большущей головой и тоненькими ножками, которыми он цепляется за сестренку. Две пары больших глаз смотрят на большое "я". Свободная рука девчушки тянется к большому "я", а глаза ее словно говорят: "Не робей. Не слушай глупцов, твердящих, что дать н

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору