Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
ого раздумья сказал Жгутович. -- Воистину
сказано: "Подобно тому, как волны океана омывают, лаская, берега, нежная
забота Провидения не покидает масона, пока он проявляет добродетель,
умеренность, стойкость ума и справедливость..."
-- Это ты в энциклопедии прочитал?
-- А где же еще такое прочитаешь? Зря мы с тобой все это затеяли.
И он повесил трубку.
Дело прошлое, но в ту ночь я долго не мог уснуть, терзаясь жгучим
чувством совершенной непоправимой ошибки и гнетущим предчувствием, что
расплата за нее будет чудовищна. Я проклинал все: и дурацкий спор со
Жгутовичем, и Витька, и Арнольда с его "амораловкой", и дуру Шлапоберскую,
но прежде всего -- собственную самонадеянность и неосмотрительность.
Среди ночи я проснулся от каких-то странных звуков, вообразив, будто
нас пришли уже брать. Но оказалось, что это проголодавшийся во сне Витек
встал и вскрывает столовым ножом банку тушенки. Всю оставшуюся ночь мне
снился лесоповал. Мы с Анкой, оба совершенно голые, по колено в снегу,
двуручной пилой валили деревья. Почему-то пальмы...
21. СТРАХ И ТРЕПЕТ
На следующий день, перед тем как выйти из дому, я растолкал спящего
Витька и строго-настрого приказал: -- К телефону не подходи!
-- О'кей -- сказал Патрикей, -- не открывая глаз, кивнул он.
В метро до меня дошуршал обрывок тихого разговора. Два субъекта с ярко
выраженной инженерной внешностью, загородившись большими черными портфелями,
поставленными на колени, обсуждали вчерашнее происшествие в эфире.
-- Думаешь, не случайно? -- тихо спросил один.
-- А у нас случайно кирпичи на голову не падают! -- ответил другой.
-- Провокация?
-- Конечно, мы -- прыг, а они -- хоп!
-- Что делать?
-- Ничего. Поливать редиску оружейным маслом!
Это был намек на популярный в ту пору анекдот про деда, схоронившего в
грядках пулемет и каждый день поливавшего его маслом, чтобы не поржавел до
нужного часа. Какие же мы были тогда все-таки наивные дураки!
А по тому, как сердобольно глянула на меня старушка администраторша в
дверях ЦДЛ, я понял, что информация о моей причастности ко вчерашнему
эфирному скандалу уже овладела массами. Очередь возле буфета, завидев меня,
дернулась и затаилась. Я встал в самый конец. Кто-то, пристроившийся сзади,
шепнул, по-прибалтийски растягивая гласные:
-- Мужа-айтесь!
Я оглянулся: это был известный литовский поэт Сидорас Подкаблукявичюс,
автор знаменитой поэмы "Битва в дюнах", посвященной подвигу Красной Армии,
освобождавшей край от фашистского ига. Поэма была даже удостоена Госпремии.
Через несколько лет, когда Литва стала суверенной республикой,
Подкаблукявичюс вдруг объявил, что на самом-то деле "Битва в дюнах"
посвящена мужественным "лесным братьям", до последней капли крови боровшимся
с советскими оккупантами. Поскольку поэма была написана сложным
экспериментально-метафорическим языком, выяснить из текста, кому конкретно
посвящено произведение, оказалось делом невозможным. Пришлось верить на
слово автору. Он стал лауреатом Гедиминовской премии.
Итак, я оглянулся, но на мой вопросительный взгляд Подкаблукявичюс не
отреагировал никак, словно и не он воодушевлял меня свистящим шепотом
секунду назад. Буфетчица, когда подошла моя очередь, вопреки традиции сама
положила мне сахар в кофе и старательно выбрала на блюде бутерброд с
ветчинкой попостнее.
Отойдя от стойки, я внимательно осмотрел зал и решил подсесть к
Закусонскому, сокрушенно пившему пиво.
-- Можно? -- спросил я, кивая на свободный стул.
-- Теперь все можно!
-- А что такое?
-- Что такое! Предупреждать надо... Боже, зачем я про него написал?
Зачем? А эта дура Шлапоберская еще мою фамилию назвала! Это -- конец...
-- Может, обойдется.
-- Не издевайся. Мне уже позвонили из "Литежа" и сказали, что больше
сотрудничать со мной не будут! Из "Литобоза" тоже позвонили. Из "Воплей"
позвонили! Из "Совраски" позвонили. Это кошмар! Теперь жду, когда из КГБ
позвонят... ["Литеж" -- "Литературный еженедельник". "Литобоз" --
"Литературное обозрение". "Вопли" -- "Вопросы литературы". "Совраска" --
"Советская Россия" -- прим. авт.]
-- Чем я могу помочь?
-- Ничем. Я погиб.
-- Ну хоть что-нибудь может скрасить твою гибель?
-- Двадцать пять рублей.
Я отдал.
В приемной Горынина было, как всегда, многолюдно, но я не увидел ни
одного просителя. Да и кто ж пойдет выпрашивать материальную помощь или тем
более машину, когда хозяин кабинета не в духе. Верный способ остаться ни с
чем. Секретарша Мария Павловна только грустно взглянула на меня и сказала:
-- Жди. Освободится, без очереди пущу.
Сегодня в приемной были не просители, а письмоносцы. И лица у них были
не плаксиво-требовательные, но вдохновенно-бескомпромиссные. Такова наша
писательская традиция: как только случается что-то внезапное, сразу же бегут
к начальству делегации с письмами протеста. Их, кстати, никто не
организовывает, это какая-то непроизвольная реакция литературного организма,
вроде икоты. Такое я наблюдал неоднократно, и состав всегда примерно один и
тот же, независимо от повода. А повод может быть любой: диссидентская
выходка вчерашнего собрата по перу, утеснение арабов в Секторе Газа,
неудачная шутка американского президента в обращении к своему народу и т.д.
Все делегации, а их было три, встретили мое появление взглядами, выражавшими
различные оттенки и разновидности негодования.
Самыми искренними и непримиримыми были ветераны партии и литературы во
главе с женой Бодалкина, который не объявил еще в ту пору о своем неучастии
в травле Пастернака. Мужчины были облачены в костюмы времен пакта Молотова
-- Риббентропа. Женщины держали в руках доисторические ридикюли и кутались в
горжетки, несмотря на теплый июньский день. Наверняка они принесли письмо
протеста против издевательства над идеологическими святынями советского
общества. Почему-то среди них оказался нахмуренный и раздосадованный своей
безвестностью Свиридонов: прославится он только в августе девяносто первого,
когда догадается собрать иностранных журналистов и на их глазах сжечь
партбилет.
Вторая группа, поменьше, смотревшая на меня с агрессивной гадливостью,
выражала настроения патриотически мыслящей части писательского сообщества.
Думаю, их петиция клеймила антирусский смысл вчерашнего недоразумения,
направленного, по их убеждению, против вековых традиций отечественной
культуры, логическим продолжением которой и даже вершиной является метод
социалистического реализма. На самом же деле они, конечно, считали
соцреализм интернационалистской дьявольщиной, с трудом, но все-таки
переваренной национальным организмом во благо Отечества. Одеты они были с
москвошвеевской скромностью, а Медноструев влез по такому поводу даже в
расшитую украинскую рубаху и начистил сапоги до блеска. В ту же компанию
зачем-то затесалась свиридоновская жена, до сих пор ни в каком таком
почвенничестве не замеченная.
Наконец, самой многолюдной была группа либерально настроенных писателей
-- одетых со вкусом и европейским лоском, а его в ту пору литератору могла
придать только творческая командировка за границу. Они тоже смотрели на меня
с осуждением, но это было осуждение хорового коллектива, обиженного на
своего коллегу, который дал петуха в самом неожиданном месте. (Запомнить!)
Возглавлял их Перелыгин. Они принесли сразу два письма. Одно держал в руках
Неонилин, одетый в совершенно антисоветский клетчатый пиджак, второе --
огорченный Ирискин, грустно моргнувший при моем появлении. В первом письме,
скорее всего, они требовали: раз и навсегда исключить из Союза писателей и
вымести из творческого процесса всех тех, кто замахивается на
гуманистические традиции советской литературы и сеет межнациональную рознь в
писательских рядах. Во втором, более мягком варианте они, наверное,
предлагали срочно провести общенародную дискуссию о социалистическом
реализме, а уже потом независимо от результатов выгнать из рядов всех
недостойных носить высокое звание советского писателя... Среди этих
свободолюбцев я приметил прыщавую свиридоновскую дочку. Свиридонов-сын
маялся тут же в коридоре, видимо, на тот случай, если появится еще
какая-либо группа письмоносцев. По-своему это было мудро и называлось
семейным подрядом или тотальным охватом идейно-творческого пространства
силами одной семьи.
Судя по обрывкам разговоров, в приемной все три делегации томились
из-за того, что начальство никак не могло получить конкретные указания
сверху и выбрать одно из принесенных писем для публикации в центральной
печати. Шептались, поглядывая на меня, будто бы о вчерашней телевизионной
выходке уже шла речь на заседании Политбюро, но к какому выводу пришли отцы
государства, было пока неизвестно. Однако все понимали: от того, чьему
письму отдадут предпочтение, чье письмо появится завтра-послезавтра в
прессе, зависит расстановка сил в литературе на ближайшие годы.
Между прочим, в кабинете Горынина имелся специальный несгораемый шкаф,
набитый сотнями подобных писем, скопившихся за полвека существования Союза
писателей и аккуратно подшитых. Их публикация уже в наши годы могла бы
полностью перевернуть представление о литературном процессе советского
периода и роли в нем отдельных популярных писателей, считающихся чуть ли не
отцами нынешнего вольномыслия. Но в августе девяносто первого, когда крах
режима стал очевиден и толпы писателей ринулись штурмовать правление,
первое, что они сделали (тут старались все, независимо от направления
мысли), -- уничтожили содержимое несгораемого шкафа. И только потом, тоже
сообща, отобрали гербовую печать у несчастного Николая Николаевича, выбросив
его самого в окно на клумбу гладиолусов. После этой совместной акции
интересы разошлись, и в результате ожесточенной потасовки печатью завладели
либерально настроенные литераторы, усиленные вышедшими на свободу
диссидентами и раскаявшимися коммунистами. Неувядаемой славой покрыли
себя яростный Тер-Иванов и Свиридонов-старший. Обладание печатью и
определило, в сущности, дальнейшее развитие литературного процесса. Горынин
до сих пор не может простить себе, что не успел вывезти содержимое шкафа
куда-нибудь в укромное местечко и не зарыл гербовую печать где-нибудь в
клумбе. История российской литературы могла пойти совершенно другим путем!
Мне, кстати, известен прелюбопытный и совершенно достоверный случай.
Один мой знакомый в августе девяносто первого, когда многие, даже некоторые
неглупые люди, ликовали, празднуя победу демократии, отправился в ближайший,
всеми покинутый райком партии и купил у одиноко дежурившего там пенсионера
за две бутылки водки шесть мешков партийных билетов, которые нестойкие
коммунисты второпях посдавали, трепетно предчувствуя наступление новой эры.
Дома он их разобрал по алфавиту и разместил в специальных картотечных
ящиках, загромоздив полквартиры. Мы тогда посмеивались над ним. Но будучи
убежденным диалектиком и зная, что история, как моль, движется по спирали,
он на наши насмешки не отвечал и терпеливо ждал. И можете себе представить,
дождался. В сентябре девяносто третьего, когда Ельцин и парламент вошли в
клинч, когда стали поговаривать, что все может вернуться назад, народ
потянулся к моему приятелю. Мало ли что! А вдруг? За возвращенный бывшему
владельцу партбилет брал он недорого, но, однако, и не дешевил. На
вырученные деньги он купил себе двухэтажную дачу в Кратово и автомобиль
"ситроен", подержанный, но вполне приличный. Теперь он терпеливо ждет нового
витка истории и уверяет, что на заработанные деньги отстроит себе виллу на
Кипре. Я ему, между прочим, верю...
Внезапно дверь в кабинет распахнулась, и оттуда вышел нахмуренный
секретарь писательского парткома, а следом за ним, точно денщик за суровым
офицером, семенил, озаряясь бессмысленной комсомольской улыбкой, кудрявый
юноша с ранним, но уже вполне отвислым брюшком -- лидер писательского
комсомола, насчитывавшего в своих рядах четырех членов, -- больше взять было
негде, так как средний возраст члена Союза в ту пору превышал шестьдесят
восемь лет. Ожидающие с надеждой уставились на них. Но секретарь парткома
только тихо выругался себе под нос и вышел из приемной. Кудрявый, стараясь
шагать в ногу с начальством, последовал за ним. Кто мог тогда подумать, что,
воспользовавшись начатыми мной переменами, этот пузатый мерзавец через
несколько месяцев достанет из стола и опубликует скандальную повестушку "ЧП
районного масштаба" и не оставит на комсомоле, вскормившем его своей грудью,
живого места!
-- Заходи! -- кивнула мне Мария Павловна.
Я зашел.
В кабинете было три человека. Николай Николаевич сидел за своим
столом-"саркофагом", грустно обхватив голову. Журавленко разговаривал по
телефону. Сергей Леонидович жадно пил минеральную воду из горлышка
запотевшей бутылки, а из раскрытого холодильничка сумрачно таращился ледяной
Маяковский.
-- Явился? -- вздохнул Горынин.
Я молча кивнул.
Журавленко оторвался от телефона и посмотрел на меня долгим грустным
взглядом. Сергей Леонидович только болезненно сморщился, борясь с мощной
газовой отдачей, неизбежной при одноразовом поглощении большого количества
нарзана.
-- Что же нам с тобой делать? -- с суровой задумчивостью произнес
Горынин.
Я покорно развел руками. По всему, никаких указаний о том, что со мной
и с Витьком делать, они еще не получали. Иначе разговаривали бы совсем
по-другому.
-- Где Акашин? -- спросил Сергей Леонидович.
-- Спит.
-- Уйдет в бега -- будешь отвечать! Я кивнул.
-- Что ж ты нам такого проходимца подсуропил? -- снова заговорил
Николай Николаевич. -- Мы тут запросили его прежнее место работы.
Оказывается, он и там хулиганил! Вот ведь: сначала на бригадира руку поднял,
а теперь эвона на что замахнулся! Да и роман у него, когда вчитаешься, с
душком! Ясно теперь, на чью мельницу он воду из своей чаши льет! Стыдно!
Я послушно покраснел.
Трудно сказать, чем бы закончился разговор, но в этот момент в кабинет
ворвалась Ольга Эммануэлевна. Она была страшно взволнована -- парик съехал
на затылок, как пилотка у солдата после марш-броска. Не замечая меня или
делая вид, что не замечает, она закричала:
-- Я буду звонить Горбачеву! Я ему все объясню! Меня обманули! Я должна
все лично объяснить Михаилу Сергеевичу! Я ему расскажу все про этого
мерзавца Акашина! Все, что знаю...
И она ринулась к "вертушке". Конечно, это было явное преувеличение:
всего она, конечно, не рассказала бы. Но испуганные мужчины повскакали и,
образовав стенку, как в футболе во время опасного штрафного удара, заслонили
священный телефон своими телами. Воспользовавшись суматохой, я покинул
кабинет. Члены трех делегаций встретили мое появление с брезгливым
любопытством. Правда, брезгливость либеральной делегации имела легкий
родственный оттенок.
-- Звонят Горбачеву! -- многозначительно сказал я и покинул приемную,
заметив, как зашевелились письмоносцы, перегруппировываясь для броска в
кабинет.
Я спустился в туалет и заперся в кабинке, чтобы помимо прочего
перевести дух и обмозговать ситуацию. Неожиданно сверху появилась рука и
протянула мне бумажку. На запястье я успел заметить знакомые "командирские"
часы -- это был Чурменяев. Развернув листочек, я прочитал написанные
печатными буквами по клеточкам слова:
Сегодня. В 18.00. Перепискино. Улица Довженко, дача 12-А.
Прошу быть вместе с В. А. и романом. Немедленно.
Жду. Ч.
Когда я вернулся домой, Витек уже проснулся и ел.
-- Какие новости? -- спросил я.
-- Никаких. Какой-то Сахаров звонил из Горького. Спрашивал меня или
тебя.
-- Я же тебе сказал: не подходить к телефону!
-- Ну, я ему и ответил, что никого нет дома. Он обещал перезвонить
через два часа...
И тут раздался звонок, я сорвал трубку.
Это была моя знакомая телефонистка с голосом Софи Лорен. Она объявила,
что за неуплату отключает телефон. Полагая, что ее просто задела моя
невежливость во время нашего предыдущего разговора, я завел свою обычную
песню про необыкновенную мистическую сексуальность ее голоса и, чувствуя
внезапную неуступчивость, пошел на крайность: пригласил незнакомку к себе в
гости -- на чай. В гости она зайти как-нибудь пообещала, но сказала, что
телефон все равно отключает, так как это распоряжение самого высокого
начальства. В трубке щелкнуло, и воцарилась мертвая тишина. Академик Сахаров
напрасно старался теперь дозвониться до меня из своей горьковской ссылки.
22. ПОСЕЛОК ПЕРЕПИСКИНО И ЕГО ОБИТАТЕЛИ
Вечером, в половине шестого, мы с Витьком стояли на платформе
"Перепискино". Электричка, только что привезшая нас из Москвы, с шипением
сомкнула двери, прищемив какого-то гражданина, слишком увлекшегося прощанием
с друзьями. Потом состав дернулся и пополз, постепенно набирая скорость,
дальше -- в Голицыне. Гремящая и все быстрее мелькающая зеленая стена поезда
вдруг оборвалась, и мое тело, подхваченное какой-то мгновенной невесомостью,
шатнулось к обрыву платформы, вниз -- к призывно гудевшим рельсам. Я
невольно ухватил Витька за руку.
-- Ты чего? -- спросил он.
-- Все нормально... Ты все равно не поймешь! -- отмахнулся я, приходя в
себя.
-- Чего ж тут непонятного? У меня так в метро часто бывает: как будто
на рельсы сдувает.
Чтобы скрыть неловкость, я переложил завернутую в газету папку "с
романом" под мышку и из-под руки посмотрел вслед удалявшейся электричке:
хвостовой вагон, расцвеченный с торца ярко-красными полосами, был еще
отчетливо виден. На обратном пути в Москву машинист просто перейдет в этот
вагон -- и хвост превратится в голову. Такова же переменчивость жизни!
На автобус мы, разумеется, опоздали и решили не ждать следующего, а
пойти пешком. Это примерно два километра, если идти не по шоссе, а напрямик,
через старинный сосновый бор. Тропинка, усыпанная хвоей, во многих местах
бугрилась толстыми, похожими на варикозные вены корнями высоченных сосен.
Витек споткнулся, выругался и стал внимательнее смотреть под ноги. Я же
хорошо знал эту тропинку. Сколько раз я мчался по ней, трепеща нетерпеливыми
крылышками вожделения, к горынинской даче. Однажды я тоже зацепился ногой за
корень, набил себе здоровенную шишку, и неутомимо-нежная Анка всю ночь звала
меня "мой носорожек". Кто знает, возможно, если б шишка не сошла, мы бы
никогда не расстались и я бы навсегда остался "ее носорожком"? Кто знает...
Был теплый июньский день, а точнее, тот переломный миг дня, когда
солнце еще ярко бьет сквозь прорехи сосновых крон, но в воздухе уже реют
острые вечерние запахи, а в тенях, отбрасываемых деревьями, начинает
накапливаться мрак будущей ночи. (Почти Бунин! Запомнить.)
-- Хорошо! -- шумно вздохнув, сказал Витек. -- Как у нас в Мытищах!
Поселок Перепискино называется так потому, что построили его недалеко
от деревеньки Переписки. А сама деревня называлась так потому, что в начале
прошлого века ею владел один страшно занудливый старикашка, который
постоянно