Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
и, если время ему
позволяет, оказать помощь Архиву, сейчас там скопилось якобы
много работы и не хватает людей -- одним словом, сбившегося с
пути вернули на правильную стезю. Лишь после того, как он
успокоился и стал выказывать явную готовность к повиновению,
Кнехт начал проводить с ним краткие воспитательные беседы, дабы
заставить его окончательно отказаться от безумной мысли, что
фетишизация усопшего есть святое и допустимое в Касталии дело.
Но так как Петр все же не мог без страха думать о возвращении в
Монпор ему предложили, когда он по видимости вполне исцелился,
место помощника учителя музыки в одной из младших школ элиты,
где он вполне достойно себя вел.
Можно было бы привести еще немало примеров успешного
вмешательства Кнехта в дело воспитания и врачевания душ,
перечислить немало юных студентов, которых он мягкой властью
своей индивидуальности так же отвоевал для жизни в истинно
касталийском духе, как его самого в свое время завоевал
Magister musicae. Все эти примеры показывают нам Магистра Игры
не как раздвоенную личность, нет, они свидетельствуют о
здоровье и равновесии. Нам только кажется, что любовное
попечение почтенного Магистра о людях с неустойчивым нравом,
подверженных соблазнам, вроде Петра или Тегуляриуса, указывают
на его чрезвычайную бдительность и отзывчивость к подобным
заболеваниям касталийцев и предрасположению к ним, на не
ослабевающее ни на миг, с первой минуты "пробуждения", и всегда
неусыпное внимание Кнехта к проблемам и опасностям, заложенным
в самой касталийской жизни. Его проницательной и мужественной
натуре была чужда мысль -- не замечать этих опасностей из
легкомыслия или ради удобства, как это делало большинство его
сограждан, и он никогда не придерживался тактики многих своих
сотоварищей по Коллегии, которые знали об этих опасностях, но
закрывали на них глаза. Он видел и понимал их, или, по крайней
мере, некоторые, а основательное знание ранней истории Касталии
заставляло его смотреть на жизнь среди этих опасностей как на
борьбу, и он принимал и любил эту жизнь такой, какая она есть,
между тем как многие касталийцы видели в своем сообществе и
жизни только идиллию. Из трудов отца Иакова о бенедиктинском
Ордене он составил себе представление, что Орден -- это боевое
содружество, а благочестие -- воинствующий дух. "Нет, --
заметил он однажды, -- рыцарской и достойной жизни без знания о
дьяволах и демонах и без непрестанной борьбы с ними".
Открытая дружба между людьми, стоящими на самых высоких
ступенях иерархии, -- весьма редкое явление, поэтому нас
нисколько не удивляет, что у Кнехта в первые годы магистерства
не было дружественных отношений ни с кем из его коллег. Он
испытывал теплую симпатию к филологу-классику из Койпергейма и
глубокое уважение к Верховной Коллегии в целом, но в этой сфере
все личное и частное было до такой степени выключено и
объективировано, что за пределами совместной работы вряд ли
существовала возможность более тесного сближения и дружбы. Но и
это ему пришлось еще испытать.
Мы не имеем доступа к секретному архиву Воспитательной
Коллегии; о позиции и поведении Кнехта на ее заседаниях и при
голосовании нам известно лишь то, о чем можно сделать вывод из
его случайных высказываний перед друзьями. В первые годы своего
магистерства он не то чтобы всегда хранил молчание, но редко
выступал с речами, разве только в тех случаях, когда сам был
инициатором и вносил запросы. Доказано лишь одно: что он с
поразительной быстротой усвоил традиционный тон обхождения,
царивший на вершинах нашей иерархии, и с изяществом, богатой
выдумкой и вкусом к игре пользовался этими формами. Как
известно, верхушка нашей иерархии, Магистры и члены руководства
Ордена, в общении друг с другом тщательно соблюдают
определенный церемониал, но, мало того, существует у них, бог
весть с каких пор, склонность, а может быть, и тайное
предписание или правило игры, тем строже держаться в рамках
самой утонченной вежливости, чем сильней расхождения в мнениях
и чем важнее спорные вопросы, о которых идет речь.
Предполагалось, что эта имеющая давние истоки вежливость,
наряду с присущими ей прочими функциями, несет в первую очередь
функции защитной меры: изысканно вежливый тон дебатов не только
предохранял спорящих от чрезмерно страстного увлечения и
помогал сохранять полное самообладание, но, кроме того, защищал
достоинство Ордена и Коллегий, облачая его в мантию церемониала
и в покровы святости, так что в этой столь часто высмеиваемой
студентами утрированной вежливости было зерно здравого смысла.
Предшественник Кнехта, Магистр Томас фон дер Траве{2_5_06},
особенно изумлял всех этим искусством. Кнехта нельзя назвать
его прямым последователем, еще менее -- его подражателем, он
скорей был учеником китайцев, его куртуазные манеры были менее
изощренными и ироничными. Но и он среди своих коллег
пользовался славой человека, которого никто не мог превзойти в
вежливости.
БЕСЕДА
Итак, мы достигли в рассказе той точки, когда все наше
внимание должно сосредоточиться на переменах, происшедших в
жизни Магистра в последние годы: в итоге их Магистр Кнехт
покинул свой пост и Провинцию, перешагнул в иную жизненную
сферу, где он и встретил свой конец. Невзирая на то, что до
самого своего ухода из Вальдцеля он с примерным усердием
выполнял свои обязанности и до последнего дня пользовался
любовью и уважением своих учеников и коллег, мы с этой минуты
отказываемся продолжать рассказ о его дальнейшей деятельности в
должности Магистра, ибо видим уже, что он в глубине души
пресытился ею и весь обратился к иным целям. Он перерос круг
тех возможностей, которые занимаемый им пост давал для
приложения его сил, дошел до грани, когда великие натуры сходят
с пути традиций и покорного подчинения и, доверяя высшей,
неизреченной власти, с полной ответственностью вступают на
новый путь, никем не предуказанный, никем не проторенный. Когда
он это осознал, он стал тщательно изучать и трезво оценивать
свое положение и возможности его изменить. В неслыханно молодом
возрасте он достиг таких высот, о каких только мог мечтать
одаренный и честолюбивый касталиец, и достиг он их не благодаря
честолюбию или особым проискам, а ничего не домогаясь, не
подлаживаясь ни к кому, почти против своей воли, ибо
незаметная, независимая, не скованная должностными
обязанностями жизнь ученого больше отвечала бы его собственным
желаниям. Он далеко не одинаково ценил высокие блага и
полномочия, ставшие его уделом, а иные отличия или признаки
власти, связанные с его саном, очень скоро ему наскучили.
Особенно обременительны ему казались его обязанности в
Верховной Коллегии, что не мешало ему относится, к ним с
величайшей добросовестностью. Даже самая непосредственная,
самая своеобразная, единственно на него возложенная задача --
подготовка и отбор достойнейших адептов Игры, -- хотя временами
и приносила ему большую радость и хотя избранники его гордились
своим ментором, постепенно становилась для него не столько
удовольствием, сколько обузой. Больше всего радости к
удовлетворения доставляли ему преподавание и воспитание, причем
он убедился на опыте, что и радость и успех были тем больше,
чем моложе были его ученики. Он воспринимал как лишение и
жертву то обстоятельство, что его должность принуждала его к
общению не с детьми и подростками, а исключительно с юношами и
взрослыми. Но постепенно, за годы магистерства, накопились у
него и другие соображения, наблюдения и догадки, заставившие
его критически взглянуть на собственную деятельность и на
кое-какие явления жизни в Вальдцеле, а также убедиться в том,
что деятельность его на посту Магистра тормозит развитие его
самых лучших и богатых творческих сил. Кое-что об этом известно
любому из нас, а кое о чем можно лишь строить догадки. Вопрос о
том, был ли Магистр Кнехт по существу прав в стремлении
освободиться от тягот своего поста, в желании посвятить себя
менее заметной, но зато более плодотворной работе, в своей
критике положения дел в Касталии, вопрос о том, следует ли его
рассматривать как предтечу и смелого борца или, напротив, как
некоего мятежника и даже дезертира, -- эти вопросы мы
затрагивать не беремся, ибо они обсуждались более чем
достаточно; спор об этом на долгое время разделил Вальдцель, да
и всю Провинцию, на два лагеря и все еще не окончательно
заглох. Признавая себя благодарными почитателями великого
Магистра, мы все же не будем выражать свое мнение по этому
поводу: высказывания и суждения о личности и жизни Иозефа
Кнехта, рожденные тем спором, еще будут обобщены. Мы не
намерены ни судить, ни обращать кого-либо, мы хотим лишь с
наибольшей достоверностью поведать историю конца нашего
глубокочтимого Магистра. Это, собственно, даже не совсем
история, мы скорей назвали бы ее легендой, отчетом,
составленным на основе подлинных сообщений и просто слухов, о
том виде, в каком они, стекаясь из чистых и мутных источников,
обращаются среди нас, младших обитателей Провинции.
Иозефа Кнехта уже занимали мысли о путях его освобождения,
когда перед ним нежданно предстал некогда такой знакомый, но
теперь наполовину забытый друг юношеских лет -- Плинио
Дезиньори. Этот вольнослушатель Вальдцеля, отпрыск старинной
фамилии, имевшей заслуги перед Провинцией, который стяжал
известность как депутат и публицист, однажды совершенно
непредвиденно явился в Верховную Коллегию по делам службы. Как
это делалось каждые два года, была вновь избрана
правительственная комиссия для ревизии касталийского бюджета, и
Дезиньори стал одним из членов этой комиссии. Когда он впервые
выступил в этой роли на заседании правления Ордена в Хирсланде,
Магистр Игры тоже находился там; встреча произвела на него
сильное впечатление и не осталась без последствий, кое-что мы
знаем об этом от Тегуляриуса, а также от самого Дезиньори,
каковой в эту не совсем ясную для нас пору своей жизни опять
стал другом и поверенным Кнехта. Первая встреча после
длившегося десятилетиями забвения произошла, когда докладчик,
как обычно, представил Магистрам господ из вновь образованной
комиссии. Услышав имя Дезиньори, наш Магистр был поражен и даже
пристыжен, что не узнал с первого взгляда товарища своей
юности. Отбросив официальные церемонии и формальные
приветствия, он дружески протянул Дезиньори руку и внимательно
взглянул ему в лицо, пытаясь доискаться, какие перемены
помешали ему узнать старого друга. Во время заседания взор его
часто останавливался на столь знакомом некогда лице. Между тем
Дезиньори обратился к нему на "вы" и назвал его Магистерским
титулом, и Кнехту пришлось дважды просить называть его
по-прежнему и опять перейти на "ты", прежде чем Дезиньори на
это решился. Кнехт помнил Плинио темпераментным и веселым,
общительным и блестящим юношей, это был успевающий ученик и
вместе с тем светский молодой человек, который чувствовал свое
превосходство над далекими от жизни касталийцами и порой
забавлялся тем, что вызывал их на споры. Некоторое тщеславие
было ему, пожалуй, не чуждо, но характер он имел открытый, не
мелочный, и большинству своих сверстников казался занятным,
обаятельными и любезным, а кое-кого даже ослеплял своей
красивой внешностью, уверенностью манер и ароматом чего-то
неведомого, который исходил от этого пришельца из другого мира.
Многие годы спустя, уже к концу своего студенчества, Кнехт
встретился с Дезиньори снова, и тот показался ему плоским,
огрубелым, полностью лишенным прежнего обаяния, словом,
разочаровал его. Они расстались смущенно и холодно. Теперь
Дезиньори опять явился ему совсем другим. Прежде всего, он уже
простился с молодостью, утратил или подавил в себе прежнюю
живость, тягу к общению, спорам, обмену Мыслями, свой
энергичный, увлекающийся и такой открытый нрав. То, что при
встрече со своим давнишним другом он умышленно не привлек к
себе внимания Магистра, не поздоровался первым, а когда их
представили, только нехотя, лишь после сердечных уговоров
обратился к нему на "ты" -- все его поведение, взгляд, манера
говорить, черты его лица и жесты свидетельствовали о том, что
на смену былому задору, открытости, окрыленности пришли
сдержанность или подавленность, известная замкнутость и
самообуздание, нечто похожее на судорожную покорность, а
возможно, просто усталость. Потонуло и угасло юношеское
очарование, но вместе с ним и черты поверхностной и чересчур
навязчивой светскости -- их тоже не стало. Изменился весь облик
этого человека, его лицо казалось теперь более четко очерченным
и отчасти опустошенным, отчасти облагороженным написанным на
нем страданием. И пока Магистр следил за переговорами, внимание
его все время было приковано к этому лицу, и он не переставал
гадать, какого рода страдание могло до такой степени завладеть
этим темпераментным, красивым и жизнерадостным человеком и
оставить такой след. Это было какое-то чуждое, незнакомое
Кнехту страдание, и чем больше он размышлял о причинах его, тем
большая приязнь и сочувствие притягивали его к страдальцу, и в
этом сочувствии, в этой любви ему слышался тихий внутренний
голос, подсказывавший, что он в долгу перед своим печальным
другом и должен что-то исправить. Предположив и тотчас же
откинув возможные причины грусти Плинио, он затем подумал:
страдание па этом лице -- не низменного происхождения, но
благородное и, возможно, трагическое страдание, выражение у
него такие, какого никогда не встретишь в Касталии; он
вспомнил, что он уже видывал такое выражение, не на лицах
касталийцев, а только у людей мирских, но никогда еще оно не
было столь волнующим и столь притягательным, как у Плинио.
Кнехту случалось видеть подобное выражение на портретах людей
прошлого, ученых или художников, на чьих лицах лежал
трогательный, не то болезненный, не то роковой отпечаток
грусти, одиночества и беспомощности. Магистр, с его тонким
художественным чутьем к тайнам выразительности, с его острой
отзывчивостью прирожденного воспитателя к особенностям
характера, уже давно приобрел некоторый опыт в физиогномике,
которому он, не превращая его в систему, инстинктивно доверял;
так он различал специфически касталийский и специфически
мирской смех, улыбку и веселость, и точно так же специфически
мирские страдания или печаль. И вот эта-то мирская грусть,
казалось, проступала теперь на лице Дезиньори, причем столь
сильная и яркая, словно лицо это должно было воплотить и
сделать зримыми тайные муки и страдания многих людей. Лицо это
испугало, потрясло Кнехта. Ему казалось знаменательным не
только то, что мир прислал сюда именно его утраченного друга и
что Плинио и Иозеф, как бывало в ученических словопрениях,
теперь и в самом деле достойно представляли один -- мирскую
жизнь, другой -- Орден; еще более важным и символическим
казалось ему, что в лице этого одинокого и омраченного печалью
человека мир на сей раз прислал в Касталию не свою улыбку, не
свою жажду жизни, не радостное сознание власти, не грубость, а
наоборот, свое горе и страдание. И это опять пробудило в нем
новые мысли, и он отнюдь не порицал Дезиньори за то, что тот
скорее избегал, чем искал Магистра, и только постепенно, как бы
превозмогая трудные препятствия, приближался к нему и
раскрывался перед ним. Впрочем -- и это, разумеется, помогло
Кнехту -- его школьный товарищ, сам воспитанник Касталии,
оказался не придирчивым, раздражительным, а то и вовсе
недоброжелательным членом, какие иногда попадались в столь
важной для Касталии комиссии, а принадлежал к почитателям
Ордена и покровителям Провинции, которой мог оказать кое-какие
услуги. Правда, от участия в Игре он уже много лет как
отказался.
У нас нет возможности подробно рассказать, каким путем
Магистр мало-помалу вернул себе доверие друга; каждый из нас,
зная его спокойный и светлый нрав, его ласковую учтивость, мог
бы объяснить это себе по-своему. Магистр упорно добивался
дружбы Плинио, а кто мог долго устоять перед Кнехтом, если тот
многоопытного старика, его медленно зреющее и еще медленней
Наконец, через несколько месяцев после их первой встречи в
Коллегии, Дезиньори, в ответ на неоднократные приглашения
Магистра, согласился посетить Вальдцель, и однажды осенью, в
облачный, ветреный день, они вдвоем отправились на прогулку по
тем местам, где протекали их школьные годы и годы дружбы, -- по
полям, то залитым солнцем, то лежащим в тени; Кнехт был ровен и
весел, а его спутник и гость -- молчалив и беспокоен; как и
окрестные поля, по которым попеременно пробегали солнце и тени,
он судорожно переходил от радости встречи к печали отчуждения.
Невдалеке от селения они вышли из экипажа и пошли пешком по
знакомым дорогам, где гуляли когда-то вместе, будучи
школьниками; они вспоминали некоторых товарищей, учителей,
отдельные тогдашние свои беседы. Дезиньори весь день прогостил
у Кнехта и тот позволил ему, как обещал, быть свидетелем всех
его распоряжений и работ этого дня. К вечеру -- гость собирался
на следующее утро рано уезжать -- они сидели вдвоем у Кнехта в
гостиной, вновь связанные почти такой же близкой дружбой, как
бывало прежде. День, когда он час за часом мог наблюдать работу
Магистра, произвел на гостя сильное впечатление. В тот вечер
между ними произошла беседа, которую Дезиньори, вернувшись
домой, тотчас же записал. Хотя в этой записи содержатся
некоторые подробности, не имеющие особого значения, и иному
читателю не понравится, что ими прерывается нить нашего
стройного повествования, мы все же намерены передать здесь эту
беседу в том виде, как она была записана.
-- Так много мне хотелось тебе показать, -- начал Магистр,
-- да вот, не удалось. Например, мой прекрасный сад... -- ты
еще помнишь магистерский сад и посадки Магистра Томаса? -- да и
многое другое. Надеюсь, мы еще найдем для этого подходящий
часок. Все же со вчерашнего дня ты смог освежить кое-какие
воспоминания и получить представление о роде моих обязанностей
и о моей повседневной жизни.
-- Я благодарен тебе за это, -- ответил Плинио. -- Я
только сегодня вновь начал понимать, что, собственно,
представляет собой ваша Провинция и какие удивительные и
великие тайны она хранит в себе, хотя все эти годы разлуки я
гораздо больше думал о вас, чем ты, быть может, полагаешь. Ты
позволил мне сегодня заглянуть в твою жизнь и работу, Иозеф, и
я надеюсь, не в последний раз; мы еще часто будем беседовать с
тобой обо всем, что я здесь видел и о чем я пока еще не в
состоянии судить. С другой стороны, я чувствую, что твое
доверие обязывает также и меня; я знаю, что моя замкнутость
должна была показаться тебе странной. Что ж, и ты меня
как-нибудь посетишь и увидишь, чем я живу. Сегодня я могу тебе
поведать лишь очень немногое, ровно столько, сколько надо, чтоб
ты мог опять составить суждение обо мне, да и мне т