Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Хургин Александр. Какая-то ерунда -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
нно, как будто уши у него были забиты ватой. А вот согреться он все не мог - и одет вроде был тепло, и одеяло со всех сторон коконом - и никакого толку. Холод полз от голых ступней под одеждой к бедрам, от бедер - к груди, перебираясь по туловищу и рукам, к плечам, шее, голове и проникая с дыханием внутрь. В общем, ошиблась цыганка на все сто процентов. Так и не согрелся Манякин в своей постели. А успел или не успел он задуматься, как мечтал при жизни, теперь, конечно, узнать невозможно, но когда через неделю после пурги и бури пробился к Манякину на троллейбусе брат Сашка, Манякин выглядел так свежо, словно жизнь из него ушла совсем недавно, буквально час или два назад, и его мертвое лицо было задумчивым. А младший корректор газеты и друг счастливого детства покойного сказал, не удержавшись в рамках: - Видно, проспиртовался он, - сказал, - за все свои годы насквозь, вплоть до клеток, атомов и молекул. 1994 ВИЗИТ К ЛЕНЕ Как-то утром или, может быть, ближе к обеду течение жизни стало незаметным. А еще раньше стало ускользать от Кошонкина течение чужих жизней. Но это было раньше и объяснимо. Это всякого может постигнуть и постигает часто и повсеместно, и постигало в прошлом, и, наверно будет постигать в будущем. Потому что своя жизнь, она ближе к телу, чем чужая. А вот Кошонкин, несмотря на эту близость, перестал замечать и ее, свою собственную разъединственную жизнь. Вернее, не жизнь, жизнь он как-то все-таки замечал, а ее плавное течение. И это было, скорее всего, к лучшему, поскольку жил Кошонкин, в общем, никак и от такой своей никакой жизни стал даже чернеть лицом и телом, и у него иной раз спрашивали, где это он так умудрился загореть. На что Кошонкин не отвечал, а уходил и от вопроса, и от того, кто вопрос задавал, обижая тем самым спрашивающих. Но ему это было безразлично. Его и самого нельзя было ничем обидеть. Все по той же причине - не замечал Кошонкин ни обид, ни обидчиков, а если и замечал, то тут же их забывал. А вначале, в самом начале, Кошонкин перестал замечать жену и кошку. И стал их забывать. Иногда он вспоминал о них и думал, что надо бы посмотреть, какая у меня теперь жена, как из себя выглядит, и какая кошка, какой хотя бы она масти, но в эти минуты жены и кошки обычно не оказывалось под рукой, и Кошонкин забывал их еще крепче и забыл в конце концов до такой степени, что точно и не знал уже, есть они у него или нет и засомневался, были они прежде или, может быть, их - нынешней его жены и кошки - не было у него изначально и поэтому некого ему было забывать и не замечать, а значит, и нечего на сей счет волноваться. Да он и не волновался. Ни на какой счет вообще. Даже когда себя не заметил утром или, вернее, ближе к обеду. А еще вернее - к обеденному времени. Потому что обеда в смысле первого, второго и третьего, у Кошонкина не предвиделось. И Кошонкин выпил воды из бутылки и съел не до конца черствый бублик, лежавший на подоконнике, не помня, когда и кто его туда положил. Он вообще перестал вдруг помнить. Может быть, болезнью памяти заразился и заболел, а может быть, нечего ему было помнить. И незачем. Ведь то, что прошло и осталось где-то там, в прошлом и, значит, ни в чем, никакими такими особыми приметами или заслугами не отличалось - чтобы помнить его впоследствии, а настоящее - смысла не имело помнить, поскольку чего же его помнить, если вот оно, здесь и сейчас, и тоже становится прошлым прямо на глазах, практически ничего в нем не оставляя. Бублик был черствый, но вкус свой сохранил, и Кошонкин его почувствовал, а вода, видно, долго стояла в бутылке и весь свой вкус от времени потеряла, зато приобрела запах тления. Кошонкин запил бублик водой с запахом и оставил бутылку стоять на подоконнике в прямых лучах июльского солнца и высыхать изнутри. Здесь же, на солнце, лежала, желтея, бумажка. Кошонкин прочел ее и подумал - пойти что ли? И пошел. Он пошел к родителям своей первой жены, умершей в молодости, двадцати восьми лет от роду и сделавшей Кошонкина - тогда тоже еще молодого - вдовцом. И про нее, про эту жену своей молодости, Кошонкин иногда помнил и вспоминал. Отрывочно, без избыточных чувств и эмоций, но вспоминал. Не потому, что потерял ее - Кошонкин не воспринимал свою жизнь как цепь потерь или как цепь приобретений, он, можно сказать, никак ее не воспринимал, а если воспринимал, то как простейшую механическую смену дней и ночей, и лет. И когда не стало у него в молодости Риты, он не испытал непереносимых страданий, хотя, наверно, по-человечески было ее Кошонкину жалко. Такая молодая и закончила жить, не дожив ни до чего определенного. И дочку не вырастив и на ноги ее не поставив. Но с дочкой все логично тогда решилось и естественным образом. Ее взяли к себе жить тесть и теща Кошонкина, так как она слишком уж была похожа на свою покойную мать, а их - тестя с тещей - дочь. И они воспитывали ее и думали, что это их Рита жива и здорова, растет у них на глазах и превращается постепенно из маленькой девочки в девушку во второй раз. И вот к ним, к дочери своей от покойной жены Риты и к ее престарелым родителям, шел Кошонкин по улицам и проспектам города, а улицы и проспекты лениво кишели людьми. Люди двигались неторопливо и хаотично, во все стороны сразу, потея от влажности и жары и глядя то влево, то вправо, то прямо вперед и, похоже, ища для себя чего-то, может быть, какой-то другой, новой, незнакомой им жизни. И большинство из них, конечно, надеялось и имело твердую уверенность, что она, эта ожидаемая ими жизнь, наступит. Сразу, как только у них появится много лишних свободных денег и можно будет взять для себя все возможное от магазинов, базаров, кафе и ресторанов, одним словом, от жизни, а точнее - от радостей жизни. И они поводили в воздухе чуткими нервными носами, улавливая, откуда и куда дует ветер и что он с собой несет, и что уносит. И хотя на улицах и проспектах города, перекрытых зданиями и сооружениями, не чувствовалось никакого ветра, а стоял неподвижно зной лета, они, люди городских улиц, все равно вели себя так, как будто улавливали ноздрями самые легкие движения воздуха, самые тихие дуновения. Только Кошонкин их не улавливал и никуда не смотрел, а шел себе сквозь и все. Но что-то он перед собой, конечно, видел, видел и ничего из увиденного не оставлял в сознании, а фиксировал окружающую действительность одним лишь поверхностным зрением, как фиксирует все, находящееся перед ним, пустое в сущности зеркало. Он видел этих людей, среди которых давно уже не встречал ни единого знакомого, как будто все они - и друзья, и враги, и соученики, и сослуживцы прошлых лет - или уехали куда-то из города, или не выходили из своих домов никогда, или умерли, или изменились внешне до полной неузнаваемости, благодаря движению времени в пространстве, не проходящему бесследно ни для кого. Однажды только встретился Кошонкину знакомый человек, которого он как раз не хотел бы встретить, и видеть его лицо никогда бы не хотел. И именно этот нежелательный человек встретился как-то Кошонкину, вынырнув из уличной толпы, двигавшейся встречно и выбив тем самым Кошонкина из колеи на несколько длинных недель. Но это случилось давно, а не сейчас. Сейчас Кошонкин видел собаку, бежавшую на трех ногах вдоль бульвара с чем-то съедобным во рту. Она не могла есть на бегу, потому что сосредоточила всю себя на передвижении и на погоне. Ее догоняли другие собаки, более сильные, молодые и голодные. Они хотели отнять еду у трехногой собаки, а, возможно, она сама украла ее у своих сородичей. И поняв и убедившись, что ей не уйти, собака села и справила свою естественную собачью нужду, а еду - кость, обросшую лоскутами синеватого мяса - положила бережно на траву перед собой и подоспевшие собаки стали хватать кость зубами и, конечно, передрались, дав уйти от возмездия собаке на трех ногах в неизвестном им направлении. А в трамвае, куда влез Кошонкин, чтобы подъехать и не идти весь путь пешком, стоял он рядом с густо татуированным гражданином. На предплечье у гражданина была наколота синяя до черноты церковь с папертью, куполом, крестом и всем остальным, и Кошонкин видел, как этот татуированный гражданин медленно поднимал руку, чтобы взяться за поручень, и церковь сначала накренилась, а потом опрокинулась и повисла крестом вниз, и поплыла вместе с рукой, сжавшей поручень и вместе с трамваем, и вместе с теми, кто в этом трамвае ехал от памятника Ленину к центральному железнодорожному вокзалу. У вокзала трамвай сделал разворот на сто восемьдесят градусов, и Кошонкин вышел из него через переднюю дверь, ничего не сказав вагоновожатой, проверявшей билеты у всех, ввиду конечной остановки маршрута. Нечего ему было сказать - проездного Кошонкин не имел и вообще никакого билета не имел, так как кондуктор в вагоне ему не встретился и деньги за проезд не потребовал. А если бы и потребовал - денег у Кошонкина не было в карманах. Куда-то они из его обихода исчезли, чего Кошонкин пока не заметил. Но это - пока, это он должен был когда-нибудь заметить. Не сегодня, так завтра, не завтра, так через два или, максимум, три дня, которые еще предстояло ему как-то прожить, и он уже проживал их, идя в данный момент пешком от железнодорожного вокзала к речному порту, поскольку там невдалеке жила с родителями своей матери его дочка Лена. Он получил телеграмму, и сначала положил ее на подоконник, и она пролежала на нем какое-то количество дней, а сегодня, заметив ее и прочтя, что его просят прийти - пошел. Не затем пошел, чтоб узнать, зачем его звали, а потому, что звали. И не задумывался Кошонкин над этим вопросом - зачем. Как-то в голову ему не пришло - задуматься. И придя, тоже он не спросил - зачем его вызвали, и где находится дочь - не спросил, а сел на стул у окна и стал сидеть. А родители Риты то ходили по комнате, нося чашки для чая, то садились на диван и что-то говорили малозначащее, то опять носили из кухни все, что положено. И чай, когда он вскипел и заварился, тоже они принесли в комнату и пригласили Кошонкина к столу, и он придвинулся к нему от окна вместе со стулом, и сразу начал прихлебывать из чашки горячий чай и есть хрупкое домашнее печенье. В то время как бывшие тесть и теща рассуждали о всяких общих и мировых проблемах, и о кризисе в нашем обществе, и о перспективах его развития, и о богатом соседе, которому в восемь часов вечера, средь бела, можно сказать, дня, сломали в трех местах челюсть одним ударом, отняли все деньги и документы, и он может остаться уродом. А о себе они говорили - мы старые люди и живем по наклонной плоскости за счет инерции, накопленной за годы и годы, мы, говорили они, работали и выработали себя до предела, и обессилев, уходили на заслуженный отдых, отдыхали кто сколько мог и возвращались снова, и снова работали, и больше уже не можем, потому что пора нам начать жить в ожидании приближающегося конца. А молодые, наоборот, говорил тесть, не могут работать и жить, как жили и работали мы, их отцы и их деды, поскольку их - молодых - тошнит. И особенно тошнит детей. Но и юношей, и девушек тоже тошнит. Это, говорил, прямо эпидемия какая-то, вроде СПИДа, болезнь конца века, передающаяся на нашей родине как половым, так и всеми иными путями, и мы, значит, не хотим, чтобы внучку нашу Леночку, а твою дочь родную тоже тошнило, как всех, и она не хочет этого и поэтому выходит со дня на день замуж. - А она что, уже выросла? - спросил Кошонкин, и тесть сказал "выросла - не выросла - при чем тут это". А Кошонкин сказал "м-да-а" и снова стал жевать печенье и хлебать чай из чашки, а тесть снова стал говорить на темы обстановки в стране и в мире, и сделал вывод, что в мире обстановка гораздо более стабильная, чем в стране, и, можно считать везением, что Леночка познакомилась и теперь сочетается браком с гражданином не нашего, а чужого государства, то есть, проще говоря, с цивилизованным иностранцем, с которым они, между прочим, будут еще венчаться в Ватикане. Но это позже, после нашего районного ЗАГСа и после отъезда на ПМЖ. Кошонкин сначала никак не намеревался отвечать на важное сообщение родителей умершей Риты и мнения никакого высказывать не думал. Потому что у него не было мнения по данному поводу. И по другим поводам не было. Но родственники ничего больше не говорили. Они уставились на Кошонкина, пьющего чай и жующего печенье. И он под их взглядами сказал: - Не понимаю, - сказал, - она ж некрещеная. А тесть сказал: - Что недоступно пониманию, доступно вере. - И: - креститься, - сказал, - никогда не поздно, если при жизни. Мне - и то не поздно. А Леночка примет истинно католическую религию и все, и будет венчаться законно. Тесть говорил все это с пафосом, и жена ему мерно поддакивала, вставляя свое "да" после каждой фразы, а Кошонкин пил чай с печеньем. Хозяева же ни печенья не ели, ни чая не пили, и он давно уже у них остыл. Им, наверное, было не до чая. Они выжидающе смотрели на Кошонкина, думая дождаться, пока он полностью насытится и скажет что-нибудь существенное и по делу. Они же не знали, что Кошонкин отвык в последнее время говорить, не имея такой надобности. Но сейчас он сказал, оправдав их ожидания, в результате воспитания сказал, в том смысле, что воспитан он был семьей и школой отвечать, когда к нему обращались старшие по возрасту люди. И он произнес буквально несколько слов, пришедших ему в голову самопроизвольно и так же самопроизвольно слетевших с языка. - А что, - сказал Кошонкин, - она родину не любит? И вас вот. И сказав эти лишние слова, налил себе еще одну чашку чая, взял три печенья и, положив в рот одно задвигал нижней челюстью, освобождая место для следующего. И он отдался жеванию весь целиком и дальнейших речей бывших своих родственников практически не слышал. А они говорили: - Любит, не любит, без любви нет счастья в жизни. А кто это установил и доказал? Вы у них спросили, у тех, кто не любит - есть у них счастье или нет? А спросить надо. Надо спросить. Вдруг выяснится что-то новое, и такое новое, что перестанут наконец-то кричать про любовь все подряд к месту и не к месту, просто лишь бы кричать. И тесть тоже перешел на крик и кричал, что, мол, любовь не главное и не основное, а главное - счастье в жизни. И еще он что-то такое кричал о счастье и о любви, и о никчемности любви, и о ее необязательности, и о ее коварстве. Только кричал он все это сам себе и жене своей, а не Кошонкину. Поскольку Кошонкин его не слушал и не слышал. Он обладал такой способностью - не слышать - со школьной еще скамьи. Учителя на уроке мог не слышать свободно, мать, отца, радио. А так как Кошонкин перестал замечать течение времени и жизни, эта его способность, по-видимому, усугубилась и обострилась многократно. И сейчас его слух отключился сам собой, полностью, и Кошонкин наблюдал что-то вроде немого кино без титров, и кино это не было ему даже до лампочки - мелькало себе, отсвечиваясь в глазах, не задевая мыслей и чувств, и никаким образом на них не влияя. Поэтому, допив чай и доев печенье, Кошонкин встал и пошел к выходу. - Вы согласны? - вместе дуэтом, крикнули в лицо Кошонкину тесть и теща и, выбежав из-за стола, схватили его дряблыми старческими руками. - Я согласен, - сказал Кошонкин, потому что так ответить на поставленный перед ним вопрос было проще всего. - Тогда, - сказал тесть, - подпишите. - И еще сказал: - Это простая формальность. Он сунул Кошонкину в пальцы китайскую авторучку. Память Кошонкина напряглась. Хотя он и не напрягал ее. И рука повела перо по бумажке и вывела странное слово "кошон" с дрогнувшей на конце закорючкой. На чем он поставил свою подпись, Кошонкин не поинтересовался и сразу забыл об этом, а у вокзала он забыл и о том, что ходил сейчас к своей дочке, которую так и не увидел, и к своим родственникам, продолжавшим быть ему родственниками по привычке уже больше десятилетия, а сейчас оставшимся в прошлом и, значит, ни в чем. Обратно Кошонкин шел пешком весь путь без остатка. Трамваи обгоняли его, виляя задами прицепных красно-желтых вагонов, но он не сел ни в один из них, он шел по городу, наполненному городскими шумами. Кошонкин слышал все эти шумы, а они в нем смешивались и стихали, и не беспокоили. И так, через шумы большого города прошел Кошонкин к своему дому. Вытер ноги о коврик, лежавший перед соседней квартирой и отпер свою дверь большим блестящим ключом. За дверью тоже было полно шумов, поскольку в большом многоэтажном доме всегда кто-нибудь кричал спьяну и не спьяну, а просто по привычке и кто-нибудь бил детей, которые плакали, или учил свою собаку подавать голос, то есть лаять и, наконец, гудели за стенками пылесосы и стиральные машины, и кофемолки, и падали на пол кастрюли и утюги, и играла громко музыка, и где-то танцевали, веселясь, чьи-то гости, самодеятельно исполняя народные песни, и производя еще какие-то шумы неясного происхождения. И, наверно, один Кошонкин во всем огромном доме жил бесшумно, потому что ходил по квартире босой и ничего дома не делал, и не разговаривал, так как разговаривать ему не хотелось и было не с кем, а сам с собой он разговаривал про себя, что тоже давало ему возможность не слышать посторонних шумов. Но сегодня ко всем привычным будничным шумам, давно Кошонкина не затрагивающим, примешались звуки рояля. Откуда-то из-за стены. Но оттуда они в принципе не могли доноситься, потому как рояля или пианино, или фортепиано за стеной никогда не было, за стеной всегда был баян и был то ли барабан, то ли бубен. И все же звуки доносились и достигали слуха Кошонкина. Сбивчиво, наигрышем, сопровождаемые ударами молотка по шлямбуру, грызущему бетонную стену своим острием. Видно, кто-то из жильцов дома купил и теперь развешивал по квартире полки - может быть, книжные, а может быть, кухонные. День, между тем, подошел к своему логическому завершению. Кошонкин пожевал остатки бублика, снова не доел его, подержал в руке и положил на подоконник. Запивать ужин не стал - теперь вода в бутылке и на вид была испорченной, а воду из-под крана Кошонкин с детства привык считать вредной и опасной для здоровья - так ему в детстве внушили. Потом он постоял у окна. Посидел на диване. Полежал на нем, вслушиваясь иногда в мелодии простейших и упрямо повторяемых музыкальных упражнений. Смотрел же Кошонкин прямо перед собой, на снятую с себя рубашку. Она висела пустая, не заполненная живым телом и покачивалась на ручке шкафа безжизненно, вытянувшись от воротника к рукавам и полам. Ее мелкая синяя клетка рябила в глазах, и Кошонкин отводил их, менял направление взгляда, вел его медленно к углу комнаты, из угла, по розетке и по рисунку обоев - к потолку, к лампе и от лампы обратно, но уже по прямой, самой короткой линии, к рубашке. И опять у него начинала рябить и мельтешить в глазах мелкая синяя клетка, и опять он от нее отворачивался, и опять вел взгляд по известному глазам пути, и это монотонное движение шевелило в мозгу некоторые мысли - отрывочные, разрозненные и непонятные. Правда, понимать их, копаться в них Кошонкин и не думал и не собирался. Они приходили, жили в голове какие-то секунды или даже доли

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору