Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
о всегда много смешного.
Помнишь мою комическую переписку по делу вытре-бования бумаг? Вот я и ранен
смешно. И в самом деле, какой порядочный человек, в наше просвещенное
столетие, позволит себя ранить стрелой? И не случайно - заметь, не во время
каких-нибудь игрищ, а на сражении.
- Да ты все мне не говоришь...
-А вот постой,- перебил он.- Ты знаешь, что меня скоро после твоего
отъезда из Петербурга перевели в Новгород. В Новгороде я провел довольно
много времени и, признаться, скучал, хотя я и там встретился с одним
существом (он вздохнул)... Но теперь не до того; а года два назад вышло мне
прекрасное местечко, правда, далеко немножко, в Иркутской губернии, да что
за беда! Видно, нам с отцом на роду было написано посетить Сибирь. Славный
край Сибирь! Богатый, привольный - это тебе всякий скажет. Очень мне там
понравилось. Инородцы у меня под началом состояли; народ смирный; да, на мою
беду, вздумалось им, человекам десяти, не больше, контрабанду провезти. Меня
послали их перехватить. Перехватить-то я их перехватил, да один из них,
сдуру должно быть, захотел защищаться, да и попотчевал меня этой стрелой...
Я было чуть не умер, однако оправился. Теперь вот еду окончательно
вылечиться... Начальство, дай бог им всем здоровья, денег дало.
Пасынков в изнеможении опустил голову на подушку и умолк. Слабый
румянец разлился по его щекам. Он закрыл глаза.
- Много говорить не могут,- проговорил вполголоса Елисей, не выходивший
из комнаты.
Наступило молчание; только и слышалось что тяжелое дыхание больного.
- Да вот, - продолжал он, опять открыв глаза,- вторую неделю сижу в
этом городишке... простудился, должно быть. Меня лечит здешний уездный врач
- ты его увидишь; он, кажется, дело свое знает. Впрочем, я очень этому
случаю рад, а то как бы я с тобою встретился? (И он взял меня за руку. Его
рука, еще недавно холодная как лед, теперь пылала.) Расскажи ты мне
что-нибудь о себе,- заговорил он опять, откидывая от груди шинель, - ведь мы
с тобой бог знает когда виделись.
Я поспешил исполнить желание его, лишь бы не дать ему говорить, и
принялся рассказывать. Он сперва слушал меня с большим вниманием, потом
попросил пить, а там опять начал закрывать глаза и метаться головой по
подушке. Я посоветовал ему соснуть немного, прибавив, что не поеду дальше,
пока он не поправится, и помещусь в комнате с ним рядом.
- Здесь очень скверно...-начал было Пасынков, но я зажал ему рот и тихо
вышел.
Елисей тоже вышел вслед за мной.
- Что же это, Елисей? ведь он умирает?- спросил я верного слугу.
Елисеи только махнул рукой и отвернулся.
Отпустив ямщика и наскоро перебравшись в смежную комнату, я отправился
посмотреть, не заснул ли Пасынков. У двери его я столкнулся с человеком
высокого роста, очень толстым и грузным. Лицо его, рябое и пухлое, выражало
лень - и больше ничего; крохотные глазки так и слипались, и губы лоснились,
как после сна.
- Позвольте узнать,- спросил я его,- вы не доктор ли? Толстый человек
посмотрел на меня, усиленно приподняв бровями свой нависший лоб.
- Точно так-с,- промолвил он наконец.
- Сделайте одолжение, господин доктор, не угодно ли вам пожаловать
сюда, ко мне в комнату? Яков Иваныч, кажется, теперь спит; я его приятель и
желал бы поговорить с вами о его болезни, которая меня очень беспокоит.
- Очень хорошо-с,- отвечал доктор с таким выражением, как будто желая
сказать: "Охота тебе так много говорить; я бы и так пошел",- и направился
вслед за мной.
- Скажите, пожалуйста,- начал я, как только он опустился на стул,-
состояние моего приятеля опасно? как вы находите?
- Да,- спокойно отвечал толстяк.
- И... очень оно опасно?
- Да, опасно.
- Так, что он даже... умереть может?
- Может.
Признаюсь', я почти с ненавистью посмотрел на моего собеседника.
- Так помилуйте,- начал я,- надобно прибегнуть к каким-нибудь мерам,
консилиум созвать, что ли... Ведь нельзя же так... Помилуйте!
- Консилиум, можно. Отчего ж? Можно. Ивана Ефремыча позвать...
Доктор говорил с трудом и беспрестанно вздыхал. Желудок его заметно
приподнимался, когда он говорил, как бы выпирая каждое слово.
- Кто такой Иван Ефремыч?
- Городской врач.
- Не послать ли в губернский город - как вы думаете? Там наверное есть
хорошие доктора.
- Что ж? можно.
- А кто там лучшим врачом почитается?
- Лучшим? Был там Кольрабус доктор... только его чуть ли не перевели
куда-то. Впрочем, признаться, оно и не нужно посылать-то.
- Почему же?
- Вашему приятелю и губернский доктор не поможет.
- Разве он так плох?
- Да таки, наткнулся.
- Чем же он, собственно, болен?
- Рану получил... Легкие, значит, пострадали... ну, тут еще
простудился, сделался жар... ну, и прочее. А запасной экономии нет: без
запасной экономии, вы сами знаете, человеку невозможно.
Мы оба помолчали.
- Разве гомеопатией попробовать...-проговорил толстяк, искоса взглянув
на меня.
- Как гомеопатией? Ведь вы аллопат?
- Так что ж, что аллопат? Вы думаете, что я гомеопатию не знаю? Не хуже
другого. Здесь у нас аптекарь гомеопатией лечит, а он и ученой степени
никакой не имеет.
"Ну,-подумал я,-плохо дело!.."
- Нет, господин доктор,- промолвил я,-- вы уж лучше лечите по вашей
обыкновенной методе.
- Как угодно-с.
Толстяк встал и вздохнул.
- Вы идете к нему? - спросил я.
- Да, надо посмотреть.
И он вышел.
Я не пошел за ним: видеть его у постели моего бедного больного друга
было свыше сил моих. Я кликнул своего человека и приказал ему тотчас же
ехать в губернский город, спросить там лучшего врача и привезть его
непременно. Что-то застучало в коридоре; я быстро отворил дверь.
Доктор уже выходил от Пасынкова.
- Ну что?- спросил я его шепотом.
- Ничего, микстуру прописал.
- Я, господин доктор, решился послать в губернский город. Не сомневаюсь
в вашем искусстве, но вы знаете сами: ум хорошо, а два лучше.
- Ну что ж, это похвально! - возразил толстяк и начал спускаться по
лестнице. Я ему, видимо, надоедал. Я вошел к Пасынкову.
- Видел ты здешнего эскулапа? - спросил он меня.
- Видел,- отвечал я.
- Мне что нравится в нем,- заговорил Пасынков,- это его удивительное
спокойствие. Доктору следует быть флегматиком, не правда ли? Это очень
ободрительно для больного.
Я, разумеется, не стал разуверять его.
К вечеру Пасынкову, против ожидания моего, сделалось легче. Он попросил
Елисея поставить самовар, объявил мне, что будет угощать меня чаем и сам
выпьет чашечку, и заметно повеселел. Я, однако, все-таки старался не давать
ему разговаривать и, видя, что он никак не хочет угомониться, спросил его,
не желает ли он, чтоб я ему прочел что-нибудь?
- Как у Винтеркеллера - помнишь? - ответил он,- изволь, с
удовольствием. Что ж мы будем читать? Посмотри-ка, там у меня на окне
книги...
Я подошел к окну и взял первую книгу, попавшуюся мне под руку...
- Что это? - спросил он.
- Лермонтов.
- А! Лермонтов! Прекрасно! Пушкин выше, конечно... Помнишь: "Снова тучи
надо мною собралися в тишине..." или "В последний раз твой образ милый
дерзаю мысленно ласкать". Ах, чудо! чудо! Но и Лермонтов хорош. Ну, знаешь
что, брат, возьми, раскрой наудачу и читай!
Я раскрыл книгу и смутился: мне попалось "Завещание". Я хотел было
перевернуть страницу, но Пасынков заметил мое движение и торопливо
проговорил: "Нет, нет, нет, читай то, что вскрылось".
Делать было нечего: я прочел "Завещание".
- Славная вещь!- проговорил Пасынков, как только я произнес последний
стих.- Славная вещь! А странно, - прибавил он, помолчав немного,- странно,
что тебе именно "Завещание" попалось... Странно!
Я начал читать другое стихотворение, но Пасынков не слушал меня, глядел
куда-то в сторону и раза два еще повторил: "Странно!"
Я опустил книгу на колени.
- "Соседка есть у них одна",- прошептал он и вдруг, обратившись ко мне,
спросил: - А что, помнишь ты Софью Злотниц-кую?
Я покраснел.
- Как не помнить!
- Ведь она замуж вышла?..
- За Асанова, давным-давно. Я тебе писал об этом.
- Точно, точно, писал. Отец ее простил наконец?
- Простил, но Асанова не принял.
- Упрямый старик! Ну, а как слышно, счастливо они живут?
- Не знаю, право... кажется, счастливо. Они в деревне живут, в ***ой
губернии; я их не видал, но проезжал мимо.
- И дети есть у них?
- Кажется, есть... Кстати, Пасынков? - спросил я. Он взглянул на меня.
.
- Признайся, ты, помнится, тогда не хотел отвечать на мой вопрос: ведь
ты сказал ей, что я ее любил?
- Я все ей сказал, всю правду... Я ей всегда правду говорил.
Скрытничать перед ней - это был бы грех! Пасынков помолчал.
- Ну, а скажи мне,- начал он опять,- скоро ты разлюбил ее или нет?
- Не скоро, но разлюбил. Что пользы вздыхать понапрасну? Пасынков
перевернулся ко мне лицом.
- А я, брат,- начал он, и губы его задрожали,- не тебе чета: я до сих
пор не разлюбил ее.
- Как! - воскликнул я с невыразимым изумлением,- разве ты любил ее?
- Любил,- медленно проговорил Пасынков и занес обе руки за голову.- Как
я ее любил, это известно одному богу. Никому я не говор ил об этом, никому в
мире, и не хотел никому говорить... да уж так! На свете мало, говорят, мне
остается жить... Куда ни шло!
Неожиданное признание Пасынкова до того меня удивило, что я решительно
не мог ничего сказать и только дум ал: "Возможно ли? как же я этого не
подозревал?"
- Да,-продолжал он, как бы говоря с самим собою,- я ее любил. Я не
перестал ее любить даже тогда,когда узнал,что сердце ее принадлежит Асанову.
Но тяжело мне было узнать это! Если б она тебя полюбила, я бы по крайней
мере за тебя порадовался;
но Асанов... Чем он мог ей понравиться? Его счастье! А изменить своему
чувству, разлюбить она уж не могла. Честная душа не меняется...
Я вспомнил посещение Асанова после рокового обеда, вмешательство
Пасынкова и невольно всплеснул руками.
- Ты от меня все это узнал, бедняк! - воскликнул я,- и ты же взялся
пойти к ней тогда!
- Да,- заговорил опять Пасынков,- это объяснение с ней... я его никогда
не забуду. Вот когда я узнал, вот когда я понял, что значит давно мною
избранное слово: Resignation. Но все же она осталась моей постоянной мечтой,
моим идеалом... А жалок тот, кто живет без идеала!
Я глядел на Пасынкова: глаза его, словно устремленные вдаль, блестели
лихорадочным блеском.
- Я любил ее, - продолжал он, - я любил ее, ее, спокойную, честную,
недоступную, неподкупную; когда она уехала, я чуть не помешался с горя... С
тех пор я уж никого не любил...
И вдруг, отвернувшись, он прижал лицо к подушке и тихо заплакал.
Я вскочил, нагнулся к нему и начал утешать его...
- Ничего,- промолвил он, приподняв голову и встряхнув волосами,- это
так; немножко горько стало, немножко жалко... себя, то есть... Но все это
ничего. Все стихи виноваты. Прочти-ка мне другие, повеселее.
Я взял Лермонтова, стал быстро переворачивать страницы;
но мне, как нарочно, все попадались стихотворения, которые могли опять
взволновать Пасынкова. Наконец я прочел ему "Дары Терека".
- Трескотня риторическая! - проговорил мой бедный друг тоном
наставника,-а есть хорошие места. Я, брат, без тебя сам попытался в поэзию
пуститься и начал одно стихотворение: "Кубок жизни" - ничего не вышло! Наше
дело, брат, сочувствовать, не творить... Однако я что-то устал; сосну-ка я
маленько - как ты полагаешь? Экая славная вещь сон, подумаешь! Вся жизнь
наша-сон, и лучшее в ней опять-таки сон.
- А поэзия? - спросил я.
- И поэзия - сон, только райский.
Пасынков закрыл глаза.
Я постоял немного у его постели. Не думал я, чтоб он мог скоро уснуть,
однако дыхание его становилось ровнее и продолжительнее. Я на цыпочках вышел
вон, вернулся в свою комнату и лег на диван. Долго думал я о том, что мне
сказал Пасынков, припоминал многое, дивился, наконец заснул сам...
Кто-то толкнул меня; я очнулся: передо мной стоял Елисей.
- Пожалуйте к барину,- сказал он. Я тотчас встал.
- Что с ним?
- Бредит.
- Бредит? А прежде с ним этого не бывало?
- Нет, и в прошедшую ночь бредил, только сегодня что-то страшно.
Я вошел в комнату Пасынкова. Он не лежал, а сидел на своей постели,
наклонясь всем туловищем вперед, тихо разводил руками, улыбался и говорил,
все говорил голосом беззвучным и слабым, как шелест тростника. Глаза его
блуждали. Печальный свет ночника, поставленного на полу и загороженного
книгою, лежал недвижным пятном на потолке; лицо Пасынкова казалось еще
бледнее в полумраке.
Я подошел к нему, окликнул его - он не отозвался. Я стал прислушиваться
к его лепету: он бредил о Сибири, о ее лесах. По временам был смысл в его
бреде.
"Какие деревья! - шептал он,- до самого неба. Сколько на них инею!
Серебро... Сугробы... А вот следы маленькие... то зайка скакал, то бел
горностай... Нет, это отец пробежал с моими бумагами. Вон он... Вон он! Надо
идти; луна светит. Надо идти сыскать бумаги... А! Цветок, алый цветок - там
Софья... Вот колокольчики звенят, то мороз звенит... Ах нет; это глупые
снегири по кустам прыгают, свистят...Вишь, краснозобые! Холодно... А! вот
Асанов... Ах да, ведь он пушка-медная пушка, и лафет у него зеленый. Вот
отчего он нравится. Звезда покатилась? Нет, это стрела летит... Ах, как
скоро, и прямо мне в сердце!.. Кто это выстрелил? Ты, Сонечка?"
Он нагнул голову и начал шептать бессвязные слова. Я взглянул на
Елисея: он стоял, заложив руки за спину, и жалостно глядел на своего
господина.
- А что, брат, ты сделался практическим человеком? - спросил он вдруг,
устремив на меня такой ясный, такой сознательный взгляд, что я невольно
вздрогнул и хотел было ответить, но он тотчас же продолжал: - А я, брат, не
сделался практическим человеком, не сделался, что ты будешь делать!
Мечтателем родился, мечтателем! Мечта, мечта... Что такое мечта? Мужик
Собаке-вича - вот мечта. Ох!..
Почти до самого утра бредил Пасынков; наконец он понемногу утих,
опустился на подушку и задремал. Я вернулся к себе в комнату. Измученный
жестокою ночью, я заснул крепко.
Елисей опять меня разбудил.
- Ах, батюшка! - заговорил он трепетным голосом.- Мне сдается, Яков
Иваныч помирает...
Я побежал к Пасынкову. Он лежал неподвижно. При свете .начинавшегося
дня он уж казался мертвецом. Он узнал меня.
- Прощай,- прошептал он,- поклонись ей, умираю...
- Яша! - воскликнул я,- полно! ты будешь жить...
- Нет, куда! Умираю... Вот возьми себе на память... (Он указал рукой на
грудь.) Что это? - заговорил он вдруг,- посмотри-ка: море... все золотое, и
по нем голубые острова, мраморные храмы, пальмы, фимиам...
Он умолк... потянулся...
Через полчаса его не стало. Елисей с плачем припал к его ногам. Я
закрыл ему глаза.
На шее у него была небольшая шелковая ладонка на черном шнурке. Я взял
ее к себе.
На третий день его похоронили... Благороднейшее сердце скрылось
навсегда в могиле! Я сам бросил на него первую горсть земли.
Ill
Прошло еще полтора года. Дела заставили меня заехать в Москву. Я
поселился в одной из хороших тамошних гостиниц. Однажды, проходя по
коридору, взглянул я на черную доску с именами проезжих и чуть не вскрикнул
от изумления: против двенадцатого нумера стояло четко написанное мелом имя
Софьи Николаевны Асановой. В последнее время я случайно услышал много
нехорошего о ее муже; узнал, что он пристрастился к вину, к картам,
разорился и вообще дурно ведет себя. О его жене отзывались с уважением... Не
без волнения вернулся я к себе в комнату. Давным-давно застывшая страсть как
будто шевельнулась в сердце, и оно забилось. Я решился сходить к Софье
Николаевне. "Сколько времени протекло со дня нашей разлуки,- думал я,- она,
вероятно, забыла все, что было тогда между нами".
Я послал к ней Елисея, которого после смерти Пасынкова взял к себе в
услужение, с моей визитной карточкой, и велел спросить, дома ли она и могу
ли я ее видеть. Елисей скоро вернулся и объявил, что Софья Николаевна дома и
принимает.
Я отправился к Софье -Николаевне. Когда я вошел к ней, она стояла
посреди комнаты и прощалась с каким-то высоким и плотным господином. "Как вы
хотите,- говорил он густым и зычным голосом,- он не безвредный человек, он
бесполезный человек; а всякий бесполезный человек в благоустроенном обществе
вреден, вреден, вреден!"
С этими словами высокий господин вышел. Софья Николаевна обратилась ко
мне.
- Как давно мы не видались! - проговорила она.- Сядьте, прошу вас...
Мы сели. Я посмотрел на нее... Увидеть после долгой разлуки черты лица,
некогда дорогого, быть может любимого, узнавать их и не узнавать, как будто
сквозь прежний, все еще не забытый облик-выступил другой, хотя похожий, но
чуждый; мгновенно, почти невольно заметить следы, наложенные временем,- все
это довольно грустно. "И я, должно быть, также изменился",- думает каждый
про себя...
Впрочем, Софья Николаевна не очень постарела; но когда я видел ее в
последний раз - ей минул шестнадцатый год, а с тех пор прошло девять лет.
Черты лица ее стали еще правильнее и строже; они по-прежнему выражали
искренность чувств и твердость; но вместо прежнего спокойствия в них
высказывалась какая-то затаенная боль и тревога. Глаза ее углубились и
потемнели. Она стала походить на свою мать...
Софья Николаевна первая начала разговор.
- Переменились мы оба,- начала она.- Где вы были все это время?
- Скитался кой-где,- ответил я.- А вы все в деревне жили?
- Большею частью в деревне. Я и теперь здесь только проездом.
- Что ваши родители?
- Матушка моя скончалась, а батюшка все в Петербурге;
брат на службе; Варя с ними живет.
- А ваш супруг?
- Мой муж? - заговорила она несколько торопливым голосом,- он теперь в
южной России, на ярмарках. Он, вы знаете, всегда любил лошадей и конский
завод у себя завел... так вот для этого... он лошадей теперь покупает.
В это мгновенье вошла в комнату девочка лет восьми, причесанная
по-китайски, с очень острым и живым личиком, с большими темно-серыми
глазами. Увидев меня, она тотчас отставила свою
маленькую ножку, проворно присела и подошла к Софье Николаевне.
- Вот, рекомендую вам, моя дочка,- сказала Софья Николаевна, тронув
девочку пальцем под кругленький подбородок,- никак не хотела дома остаться -
упросила меня взять ее с собой.
Девочка окинула меня своими быстрыми глазами и чуть-чуть прищурилась.
- Она у меня молодец,- продолжала Софья Николаевна,- ничего не боится.
И учится хорошо; за это я должна ее похвалить.
- Comment se nornme monsieur? 1 - спросила вполголоса девочка,
нагнувшись к матери.
Софья Николаевна назвала меня. Девочка опять на меня взглянула.
- Вас как зовут? - спросил я ее.
- Меня зовут Лидией,- ответила девочка, смело глядя мне в глаза.
- Вас, должно быть, балуют,- заметил я.
- Кто меня балует?
- Как кто? да, я думаю, все, начиная с ваших родителей. (Девочка молча
посмотрела на свою мать.) Я воображаю, Константин Александрыч...-продолжал
я.