Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
ышку їсвоего
письменного стола...
Он улыбнулся:
- Андрей Борисович, давай на "ты". Мы одногодки. И оба в одной
системе работаем, только в разных ведомствах. Ну, ошибка вышла с тобой,
поторопились ребята. Так они извинятся. Я их сейчас позову - и этого
капитана и двух сержантов, они тут сейчас на коленях ползать будут,
хочешь?
Я молчал. Он нажал какую-то кнопку под крышей стола, в дверях тут же
вырос дежурный.
- Капитана Багирова, срочно, - приказал мой "следователь".
Охранник исчез, мой "следователь" молча смотрел на меня, разглядывая.
Потом сказал:
- Да ты пей пиво! Оно ведь греется... - он открыл еще одну бутылку,
налил мне в стакан.
Не знаю, наверное, по законам литературы, если бы эту повесть написал
Гюго или хотя бы Юлиан Семенов, герой, то есть я, швырнул бы сейчас
стакан, или выплеснул пиво в лицо этому следователю и гордо удалился бы в
тюремную камеру, где его еще раз избили бы милиционеры или уголовники. Но
я не Гюго, не Юлиан Семенов, не Штирлиц. Кроме того было непонятно, за что
мне тут сидеть. Чтобы не выдать Зиялова? Так они, оказывается, уже знают
его фамилию. А ради очерка о тюрьме - такой очерк вряд ли опубликуют.
Короче говоря, я сидел в комнате и ждал капитана Багирова. Я еще ничего не
сказал - ни "да", ни "нет", собственно, я не знал, чего он от меня
добивается, этот "следователь", и почему вдруг такой политес...
Дверь открывается, вошел капитан Багиров - те же самые, на выкате
наглые азербайджанские глаза, молодая залысина на потном лбу, черные усы.
- Разрешите, товарищ...
- Отставить! - резко прервал его мой "следователь", видимо, чтобы
чтобы тот не успел назвать его звания или фамилию. - Закрой дверь. - И
когда Багиров закрыл дверь, он подошел к нему вплотную, сказал негромко: -
Ты что, негодяй, милицейский мундир позоришь?! За что, ети твою мать, ты
думаешь, тебе деньги платят? За эти звездочки на погонах? Так я их сорву
сейчас к едреной матери! Ты должен видеть, когда перед тобой дерьмо
всякое, а когда руководящие работники, за это тебе деньги платят, понятно?
- Понятно, товарищ... - поспешно сказал Багиров.
- Отставить "товарищ"! Тамбовский волк тебе товарищ! Ты знаешь, на
кого вчера руку поднял?
- Никак нет... - поспешно ответил Багиров, потея от страха.
- То-то! Извиняйся теперь! Проси прощения! Если он скажет встать на
колени - встанешь! Иначе выкину из милиции в два счета! У тебя дети есть?
- Двое детей, товарищ...
- Заткнись! И дети твои без хлеба останутся, а ты - без погон. Или -
проси прощения у товарища Гарина. Ну?
Да, это была отвратительная сцена. Даже не спрашивая, не раздумывая,
этот боров-капитан вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, ухватив себя
рукой за кадык:
- Мянулюм, <умоляю (азерб.)> товарищ Гарин! Я больше не буду! Матерью
клянусь!
Я видел, как "следователь" смотрит на меня с прищуром, ждет реакции,
видел этого лживо-кающегося капитана Багирова, и все это вместе, весь этот
спектакль был настолько отвратителен, что я повернулся к этому
"следователю" и сказал с отвращением:
- Ну, хватит! Достаточно!
- Вы его прощаете?
- Да.
- Иди, Багиров, и помни!
- Сагол! - по-азербайджански стал благодарить его капитан. - Сагол,
товарищ...
- Хватит, - снова брезгливо оборвал его "следователь". - Иди отсюда!
- И когда за капитаном закрылась дверь, спросил у меня: - Теперь позвать
этих двух сержантов?
- Не надо, - сказал я. - Что вы от меня хотите?
- Ну, мы ведь уже на "ты"! - он протянул мне "Марлборо". - Закуривай.
Что я хочу? Чтобы ты забыл эту историю. Никто тебя не бил, и вообще - ты
не был в милиции. Зиялова мы найдем, Зиялов - бандит, но ты не имеешь к
этому делу никакого отношения. Зачем тебе впутываться, слушай? На
следствие будут таскать, на суде придется выступать - тебе это нужно? Вот
я рву - смотри - все протоколы допросов, все показания сокамерников. Ты не
был у нас в милиции, вообще, а? А то потянется одно за другое: как
арестовали? Куда привезли? Как отпустили? За что? Ну? Рву?
- Подожди, - сказал я. - Ведь у Зиялова моя сумка с документами. Как
же я без документов? Мне же нужно восстанавливать паспорт, редакционное
удостоверение. Писать заявление в милицию. А то его где-нибудь возьмут с
моим паспортом...
- Ага! Это ты верно сообразил, молодец. Но как, по-твоему, - откуда я
узнал, что ты корреспондент Гарин?
- От бухгалтера, - сказал я.
Он усмехнулся:
- Ну, от него тоже, правильно. Но еще до него, сегодня ночью к нам
позвонила какая-то женщина и сказала, что на морвокзале в камере хранения
в ящике номер 23 лежат вещи арестованного корреспондента "Комсомольской
правды". - Тут он открывает ящик письменного стола, вынимает мою дорожную
сумку и пассом, через стол посылает ее мне. - Как ты думаешь, кто эта
дама?
Я молча смотрю ему в глаза, он говорит:
- Я тоже не знаю. Аноним. Дежурный офицер, который с ней
разговаривал, только записал номер ящика, как она положила трубку. Нет,
она еще сказала, что ты ни в чем не виноват. Но это к делу не имеет
отношения...
Конечно, я понимаю, кто это звонил - Аня Зиялова. Но зачем говорить
им это? Кроме омерзения и желания побыстрей уйти отсюда, уже ничего не
осталось в душе. Я проверил документы в своей дорожной сумочке, убедился,
что все на месте: паспорт, редакционное удостоверение, водительские права,
книжка "Союза журналистов" и даже деньги (!) и встал.
- Я могу идти?
- Если мы договорились, конечно! А я это могу порвать? - он все еще
держал в руках протоколы допросов и показания моих сокамерников. Я был
уверен, что это только копии, но мне было все равно.
Я сказал:
- Да. Можешь рвать.
Он с хрустом надорвал листы - сначала вчетверо, потом на восьмушки и
демонстративно выбросил в корзину.
- Отлично. Значит, ты никогда не был в бакинской милиции, ни по каким
делам, точно? Историю с гробом забыл и Зиялова тоже. Да?
- Да, - выдавил я из себя.
- Спасибо! - Он протянул мне руку, но вдруг, будто спохватившись,
открыл ящик стола, вытащил какую-то папку с надписью "ГАРИН А.Б.
Оперативно-агентурное дело". Папка была старая, выцветшая, он открыл ее и
достал пожелтевший лист бумаги, протянул мне. Я взглянул и обомлел. Это
был мой почерк, перефраз Лермонтова, детские, более чем десятилетней
давности стихи, отклик на чешские события 1968 года.
Слава Богу, подписи под стихами не было.
Он сказал с усмешкой, забирая листок:
- Я уверен, что это не твои стихи, что ты тогда просто по детской
глупости переписал у кого-то. Я помню, горячее было время. Так что пусть
лежат у нас, мы даже в КГБ не передали. Но если ты не сдержишь наш
договор... Имей ввиду - этот листочек всю карьеру ломает. Никакой
Лермонтов не поможет. Договорились?
Через минуту я вышел из здания городского управления милиции на
улицу. Яркое полуденное солнце ослепило глаза. Я остановился, прислушался.
На улицах гудели машины, на школьном дворе моей родной 71-ой школы пацаны
матерились по-азербайджански, русски и армянски и гоняли футбольный мяч,
старик-мороженщик тащил по мостовой ящик на скрипящей роликовой повозке и
кричал "Ма-арожени прадаю!", а у Управления милиции доблестные
азербайджанские милиционеры дремали в готовых к старту милицейских
"Волгах".
Словно женщина, которой сделали аборт, будто изнасилованный и
бессильно-никчемный, я поплелся по улице Красноармейской вниз - к
бульвару, к морю. Ни тогда, когда эта скотина капитан Багиров саданул меня
по уху, ни даже тогда, когда Фулевый харкнул мне в лицо, я не чувствовал
себя таким униженным и использованным, как в эту солнечную минуту моего
освобождения.
Олег Зиялов - вот от кого они получили эти стихи десять лет назад и
потому выгораживают его сегодня, подумал я. Олег Зиялов - это их человек,
наверно...
Тот же вечер, 22 часа 30 минут
Да, с этим Белкиным действительно не соскучишься!
Я сидел на 12-ой Парковой, на двенадцатом этаже беленького
домика-башни в однокомнатной квартире машинистки "Комсомольской правды"
Инны Кулагиной. Точь-в-точь такая же квартира (крохотная прихожая,
маленькая кухня с балконом и одна комната 16,2 кв. метра) была у меня
самого в точь-в-точь таком же белом доме-башне возле метро Измайловский
парк. Если бы не женский уют, не прозрачные кисейные занавески на
распахнутом в ночь окне, не уютная софа, на которой, свернувшись
калачиком, задремала сейчас эта Инна в ожидании, пока я прочту повесть
Белкина, - если бы не эти, значительные конечно, детали, я мог бы легко
представить, что сижу у себя дома, за своим письменным столом, и размышляю
над очередным делом. Настольная лампа освещает машинописные, аккуратно
отпечатанные Инной страницы белкинской повести, стакан крепкого
остывающего чая и небольшую вазу, в которой лежат мои любимые сушки. Чай и
сушки - это единственное угощение, на которое я согласился, когда мы
поднялись к Инне.
Но и сушки я не грызу, не хочу хрустом разбудить Инну. Над ее софой
висит фото смеющейся восьмилетней девочки, дочки Инны от неудачного
("трудного", как она сказала) брака. Сейчас девочка под Москвой, в
Болшево, в летнем лагере "Комсомольской правды". У меня в квартире над
письменным столом тоже висит фото моего двенадцатилетнего Антошки...
Ладно, не будем отвлекаться, обдумаем, "что мы имеем с гуся", а точнее - с
этой третьей главы белкинской рукописи. Кое-какие мысли были по ходу. Ну,
во-первых, безусловно он был арестован и находился в КПЗ - вопреки
сообщению начальника бакинской гормилиции. Потому что описать КПЗ с такими
подробностями может только тот, кто в ней побывал. Вообще я, конечно же,
не литературный критик, но даже как следователь я заметил, что в первых
главах своей рукописи Белкин еще старался сохранить газетный слог и стиль,
ориентировался на цензуру, думая, наверно, написать цензурную повесть и
потому приукрашивал что-то или недоговаривал, но когда дошло до больного,
когда стал описывать, как били в КПЗ, - не удержал руку, описал все подряд
с ожесточением и злостью. Поэтому в третьей главе куда больше точных
деталей и правды жизни. Но кто же этот "следователь"? Ровесник Белкина, с
голубыми глазами, имеющий власть срывать погоны с капитана милиции - нет,
это не просто начальник бакинской милиции, это кто-то повыше. Курит
по-сталински трубку и говорит со сталинскими интонациями - значит, он не
русский, у Сталина были кавказские интонации... А с этими лермонтовскими
стихами он, конечно, крепко подрезал Белкина. Действительно, ничто не
проходит бесследно в нашем "датском" королевстве. Бездумный юношеский
стишок лег в архив МВД Азербайджана и дождался своего часа, драка в
якутском ресторане легла секретной справкой в архив Спецотдела МВД СССР.
Невольно подумалось - а где и что лежит на меня? Ведь даже нас,
Прокуратуру СССР, которой поручена проверка работы всех органов власти,
включая МВД и КГБ, - даже нас раз в году КГБ "берет в разборку". И тогда
прослушивается неделю (если не больше) наш рабочий и домашний телефоны,
перлюстрируется переписка, выявляют связи, знакомства, характер и
содержание разговоров, и все это агентурными сведениями, справками и
доносами ложится в мою папку в 4-м Спецотделе КГБ. Никто не знает, когда
именно его "берут в разработку", даже Генеральный не знает, но все мы
знаем, что, как минимум, раз в году...
Я осторожно нагнулся, вытащил из портфеля привезенную Бакланычем с
юга, из отпуска, бутылку "Черные глаза". Конечно, при таких размышлениях
нужно было бы выпить что-нибудь покрепче, но сейчас и это сгодится, не
зря, оказывается, я таскал целый день ее в портфеле. В портфеле же у меня
лежал карманный нож со штопором, так что открыть бутылку без шума было
делом несложным, а неслышно взять рюмку из серванта тоже не составляло
труда...
РУКОПИСЬ ЖУРНАЛИСТА В.БЕЛКИНА (продолжение)
Глава 4. Морская нимфа
Тихий крохотный островок в зеленом Каспийском море. Сорок шагов в
длину и двести в ширину. Или наоборот - это как вам угодно. Островок в
сорока минутах езды от Баку, если будете ехать по дороге на Бильгя, то
перед самым поселком Рыбачий сворачиваете направо, километра полтора по
старой грунтовой дороге, и вот вы на берегу моря - пустынном, выжженном
солнцем. Перед вами в море цепочка крохотных островков, каменисто-песчаных
и пустых. Вокруг ни души, чуть в стороне крохотный поселок Рыбачий -
несколько жалких домишек и пара рыбачьих баркаса, еще дальше тонет в
знойном мареве пологий каспийский берег и там, уже за горизонтом - Бильгя
с его пляжами, дачами, санаториями.
А тут - никого. Море, солнце, песок. Нежная и плотная прохлада
подводного мира, куда я ныряю, вооруженный ружьем для подводной охоты. О,
если бы я мог вообще переселиться, эмигрировать в этот подводный,
изумрудно-коралловый, с желтыми цветами и серебряными рыбами мир! Плюнуть
на газеты, гонорары, поездку в Вену, и уйти под воду, вернуться к жизни
наших предков, перейти в мир, где нет власти, милиции, морального кодекса
строителя коммунизма и очереди за колбасой! Здесь, под водой, свои сады,
свое солнце, своя натуральная жизнь... Четвертый день наш собкор Изя
Котовский по утрам привозит меня сюда на своем "Жигуленке", оставляет до
вечера и уматывает по своим корреспондентским делам, ни о чем не
спрашивая, не бередя душу, а по вечерам возвращается, и я кормлю его
шашлыками из свежедобытой кефали и лобанов, и мы тихо молчим или обсуждаем
мелочи жизни, вроде погоды на завтра или футбольного матча между
"Спартаком" и "Динамо". Чудный Изя, мой худенький доктор - он выхаживает
меня, как больного, точнее - выгуливает к этому морю, как нянька, а потом
увозит к себе, в свою холостяцкую квартиру на Приморском бульваре, и мы
пьем по вечерам крепкие напитки или сидим в маленькой шашлычной в
бакинской Крепости.
Конечно, какая-то жизнь, какие-то разговоры, запахи и шумы
пробиваются ко мне сквозь толщу моего отвращения к жизни, но я не хочу
видеть вашу дешевую жизнь! Мне, одному из лучших журналистов страны,
представителю центральной всесоюзной газеты, какой-то вшивый
провинциальный капитан милиции дал по морде и какие-то болваны милиционеры
били по печени, по сердцу, и затем назавтра мне заткнули рот лживыми
извинениями и детским лермонтовским стишком. На кой мне ваша свобода, если
я должен молчать? Разве это свобода? Идите, идите к такой-то матери с
вашими статьями, пишмашинками, редакционными звонками, телексами, премиями
Союза журналистов и прочим дерьмом!
Боже мой, почему я не пошел на геофак, как треть нашего класса, как
восемьдесят процентов нашего географического кружка при Дворце Пионеров?
Работал бы геологом или гляциологом, в горах, в тайге, в тундре - на кой
мне хрен талант журналиста, если я должен молчать как рыба. Так уж лучше
стать натуральной рыбой, вот такой кефалью, лобаном, дельфином...
Море, зеленое Каспийское море, успокаивало меня, качало на своих
волнах, остужало приступы бешенства и бессильной злобы, убаюкивало и
лечило. А на пятый день появилась Она. В морской глубине, в пенной кипени
серебристых пузырьков воздуха вдруг мелькнуло передо мной длинное
бронзово-загорелое тело и вытянутые потоком встречной воды волосы. Я
обалдел и чуть не выпустил изо рта дыхательную трубку своей маски. Эта
почти мистическая фигура, это бронзово-загорелая нимфа с коротким ружьем
для подводной охоты ушла от меня на такую глубину к подводным рифам и
водорослям, что даже за лучшей кефалью я не рисковал нырять так глубоко.
Тихий всплеск ласт и очередной выброс серебристых пузырьков воздуха
остались передо мной, и я закружил на поверхности моря, ожидая, когда же
она всплывет.
Она вынырнула совсем не там, где я дежурил, а далеко от меня, почти у
моего острова. Я увидел, как она выходит на берег, снимает ласты и садится
к моему костру. Я поплыл к берегу. Когда я подошел к костру, она уже
жарила на огне куски свежей кефали, и еще три рыбины лежали рядом с ее
коротким, старого образца, с резиновым натяжением, ружьем для подводной
охоты. Ей было 16 лет. Стройное сильное тело, привыкшее к морю, крепкая
грудь в узком купальнике и сильные бедра в тугих узких трусиках.
Мокрые, выжженные на солнце волосы, карие глаза на курносом круглом
лице внимательно смотрят, как я выхожу на берег, снимаю ласты и маску и
плетусь, усталый, к костру. Мне, конопатому, с кожей, шелушащейся от
загара, было неловко шагать под этим взглядом, надевать поспешно рубашку,
чтобы полуденное солнце вконец не сожгло мое изнеженное столичной жизнью
тело. Но она молчала, только смотрела.
Натянув рубашку и шорты, я улегся у костра, прежний, чуть насмешливый
журналистский апломб вернулся ко мне, и я спросил:
- Ты откуда?
- Оттуда, - она кивнула на рыбацкий поселок. - Держи.
И на шампуре протянула мне кусок поджаренной кефали.
Что вам сказать? Через час, одни на этом острове, мы уже целовались с
ней, катались по песку, она сжимала меня в своих крепких сильных бедрах, и
ее карие зрачки закатывались под смеженные веки, а полуоткрытые губы
хватали воздух короткими шумными глотками. Потом, устав от секса, мы
голяком лежали на воде, лениво поводя ластами и чуть касаясь друг друга
кончиками пальцев. Две рыбины, два дельфина, два морских существа
встретились в воде и молча, по законам естества, отдались друг другу,
только и всего. А отдохнув, мы набрасывались на жаренную рыбу, помидоры и
хлеб, которые оставлял мне с утра Изя Котовский, и затем - опять друг на
друга.
За час до приезда Изи Котовского она уплыла в свой Рыбачий, а
назавтра появилась снова. Так продолжалось четыре или пять дней, и,
кажется, за все это время мы с ней говорили в общей сложности минут
двадцать. Все остальное было море, песок, горячие камни под лопатками,
секс и снова море, его теплая, зелено-плотная купель!
Но на пятый день я стал томиться этим.
Природа мудро поступила с женщинами, дав им очистительные циклы, и
наверно поэтому одинокие женщины могут обходиться без мужчин годами,
сохраняя ровный характер, душевный покой и даже искреннюю веселость духа.
Не так с мужчинами. Только женщина может очистить нас от душевных шлаков,
усталости, нервного раздражения и злости. И вот Моряна - так я звал про
себя мою морскую любовницу - стала тогда моим катарсисом, возвращением к
жизни, она извлекла, выпила, растворила в себе и горечь унижения в
бакинской милиции, и трезвое понимание бессилия перед системой, и
отвращение к самому себе и своей профессии. Все ушло. На третий день наших
любовных и морских утех я снова был насмешливо-иронично-столичный
супержурналист, а на пятый я уже бил копытом, как застоявшийся рысак в
стойле. Ни море, ни подводная охота, ни шестнадцатилетняя любовница не
утоляли моего нового приступа - действовать, куда-то лететь, ехать, что-то
писать и публиковать, короче - самоутверждаться. Лежа рядом с Моряной или
ныряя за ней в темно-холодную глубину подводных скал, я уже думал не о ней
и не об очередной стае серебристой кефали, которая