Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
точки зрения обостренной классовой борьбы,
- сказал он. - Идейно написал, а ответ был несерьезный, я помню... Дескать,
вы беретесь судить о Топорове, который на десять голов выше вас, а в вашем
письме, письме учителя, шесть грамматических ошибок. И все. И подпись: А.
Аграновский.
...Много раз меня путали с отцом: у нас ведь имена начинаются с одной
буквы. В тот год, когда умер отец - в командировке, в деревне Большое
Баландино, - в тот год вышла моя первая книга, отец еще читал ее. В одной из
рецензий было написано: "Автор книги - недавно умерший талантливый советский
журналист". Меня часто путали с отцом, который был мне учителем и самым
большим другом, но никогда еще, пожалуй, я не ощущал с такой ясностью, что
стал продолжателем дела отца.
- Вы знаете, статью о Топорове писал не я, - сказал я этому человеку. -
Статью писал мой отец. И письмо вам писал мой отец. Но я написал бы то же
самое. Слово в слово.
Известия. 1962
Валерий Аграновский
ЗРЯПЛАТА
(История одной известной формулы)
Начну с присказки, а потом будет сказка о зарплате. Обычно, говоря с
детьми, начинают так: "В одном царстве-государстве", а со взрослыми: "В
добрые старые времена". Не смею препятствовать читателю: кто с чего хочет, с
того и начнет, а уж к концу сделает окончательный выбор.
Итак, был у меня когда-то колоритный герой документальной повести.
Прозвище его было громкое - Саша-Москва. Из своих тридцати шести лет
восемнадцать просидел в лагерях - "вор в законе" (насколько я понимаю,
работать он не имел права ни в лагере, ни на воле). Что понесло идейного
противника труда с нашей компанией "комсомольцев-добровольцев" на стройки
Норильска, я не знаю и гадать не буду: вариантов - тьма. А сам он с нами не
откровенничал (не "кололся"). Так или иначе, мы выехали эшелоном из Москвы в
Красноярск, потом теплоходом "Иосиф Сталин" по Енисею до Дудинки, а там
паровозиком по одноколейке в Норильск. Дорога заняла три недели, а потом
ребята года два вкалывали на новостройках города. Шел в ту пору пятьдесят
шестой год. (Неужели сорок два года пролетели? У времени вообще, мне
кажется, разные измерения: десять лет минувших - мгновениями надо мерить, а
десять будущих - вечностью.)
Саша-Москва был высок, сух (но не тощ), в татуировке с запястья до шеи,
голос хриплый (как у анархиста морячка-сифилитика из знаменитой
"Оптимистической трагедии"). В приступе гнева он резал собственную грудь
бритвой крест-накрест, но нас никогда не трогал. Конечно, он знал, что я
журналист и что у меня свой интерес к Норильску. И почему-то хотел
произвести на меня благоприятное впечатление. Возможно, я ему просто
"показался". Однажды сказал: "Какая ж вольная свобода в столице любимой
Родины! Там тебе и девочек навалом, и коньячка армянского реки, и... - вдруг
бросил на меня быстрый взгляд, - библиотеки!" Он же успокоил меня как-то
душевным словом: "Не волнуйся, Валера, у тебя вся жизнь спереди!"
Теперь признаюсь читателю: жизнь моя уже давно "взади". Пенсионерист! Что
может быть унизительнее, чем сесть на шею государства? Не о размере пенсии
говорю - о факте. Если по болезни, то чем моложе инвалид, тем обидней, но на
кого или на что жаловаться, кроме как на судьбу, на несчастный случай, а то
и на собственную глупость? Но ежели по старости, так это логично; был да
весь вышел, ведь возраст на месте не топчется. Денег - слезы. На сколько
наработал в прошлом, на то и напоролся в старости. Вини себя, какой бы
несовершенной ни была пенсионная сумма.
Пенсионеры подсчитывают пособие не в долларах, не в фунтах стерлингов, не
в рублях, не в "зайчиках", а в самой прочной (пока еще!) российской валюте:
в буханках черного или белого хлеба. Сто буханок в месяц - бедность, а если
триста пятьдесят в месяц - министерский пенсион, а может, и прокурорский с
генеральским. Кто хочет, может и в ручных часах: пара часов в месяц - вполне
приличная сумма получается. (Кстати, для меня до сих пор загадка, почему
часы считают "парами"?) Хотите - переводите пенсии в сутки круиза, в один
или два рукава женских пальто или в мужские кепки-"лужковки" в месяц:
выбирай - не хочу. Одни измеряют пенсии желудком, другие - количеством ртов
в семье, а кто еще - живым умом или всей прожитой жизнью. А завидовать
сегодня некому: только работающим людям. Им денежки льются (как нам
кажется), а нам капают.
Пора сказать главное - наша трудовая жизнь была раньше невнятной и
странной. Нам не за работу платили, а за приход на работу. Хороша или плоха
была продукция - государство не "чесало". Имел товар спрос или не имел,
хорошо лечили врачи или худо, писали в газетах талантливо или бездарно,
ходила публика в кино валом или не ходила вовсе, детей учили с интересом или
со скукой: кого это трогало? Главным был ЕВП - Его Величество План, а не
"качество" продукции, по бессмертному выражению гениального Аркадия Райкина,
который нас "моштом" во рту смешил. Почести, ордена, звания и премии
сыпались с неба (сверху), где сидело "партия-и-правительство" (произносили -
кто подзабыл - в одно слово), оно и решало: давать или не давать людям
прибавку к денюшкам. А снизу, где жил народ, было безмолвие и единственная
забота: после службы и работы исправно вставать в очередь в кассу, чтобы
получить получку.
Кто-то из самых умных и смелых должен был первым осмелиться и открыто
сформулировать тезис - в нашей стране, как во всем цивилизованном мире,
нужна капитальная реформа "хотя бы" оплаты человеческого труда. Не
подозревал я в ту пору, что этот человек в той же квартире, где жила моя
семья: Русаковская улица, дом два дробь один. А было нас четверо. Мама вне
конкуренции: у нее должность мамы. Папа в момент ареста в тридцать седьмом
работал спецкором газеты "Правда", еженедельно публикуя острые, как жало
пчел, "маленькие фельетоны", и после реабилитации вернулся из норильских
лагерей в Москву и до самой смерти (в 1951-м) был спецкором уже "Огонька".
(Теперь вам понятен мой "особый интерес" к Норильску: был еще жив Сталин, и
папа ничего не говорил сыновьям - мама тоже сидела под Карагандой и все
знала о лагерной жизни, - боясь за наши развязанные не по тем временам
языки; вот я и стал после папиной смерти искать его солагерников, чтобы по
крохам восстановить печальную судьбу родителей и всего несчастного
поколения.)
Старший брат Анатолий потом стал спецкором "Известий", а я спецкором
"Комсомольской правды". Помню, кто-то пустил крылатую фразу "Каждое солидное
издание должно иметь хоть одного Аграновского!" Династии, конечно,
польстило: но все мы к славе были хладнокровны. Однажды Толю спросили на
читательской конференции, как он оценивает журналистскую квалификацию
младшего брата (то есть меня) и старший ответил парафразом известной байки:
"Валерий, безусловно, второй журналист страны!" Тут же последовал вопрос:
"Кто же первый?" Толя ответил намеренно небрежным тоном: "Первых много".
Потом мы все поняли: Анатолий и был "тем самым", первым, потому и позволял
великодушие в мой адрес, публично заявив: "Валька - мое исправленное и
улучшенное издание". Оба сына безоговорочно полагали папу воистину
классиком.
Как сейчас помню творческую обстановку дома: папа читает семье очерки для
"Огонька", написанные после командировки, а мы обсуждаем. Я, как обычно,
ловлю "блошки": "У тебя, папа, рифмуется послед-нее слово второго абзаца с
первым словом третьего, что недопустимо в очерке, папа, это же не "Кола
Брюньон". Толя закрывался с папой в другой комнате, где вели серьезный
профессиональный разговор о концепции материала, о тональности. Мама была,
как мы говорили, в "своем репертуаре", то есть нашим семейным лоцманом:
"Знаешь, Абраша, ты опять слабо отразил роль партии!" - под общий хохот. Мог
ли я тогда представить себе, что именно на долю старшего брата выпадет
миссия провозгласить мысль, о которой я сказал выше. А уж какой получился
конфуз в итоге, я расскажу в конце повествования: убедительно прошу читателя
потерпеть. Как же без интриги?
Толина работа в газете была счастливой: он был кумиром и читателя, и
коллег. Его боялись и уважали власти, что было лучшим подтверждением его
публицистического таланта. Писал он трудно, мучительно, не похоже на
современных скороспелок: сразу в газетную полосу он не хотел да и не умел.
Толя тщательно обдумывал темы, не жалея времени и себя. Однажды, встречаясь
со студентами журфака, я позволил себе сравнить метод старшего брата с
работой дояра. Толя действительно выдаивал своих близких и просто умных
людей, подробно рассказывая им свою тему: размышляя вслух, он проверял на
собеседниках ход мыслей и возможный "поворот" темы. Ночами и у меня дома
иногда звонил телефон: Толя читал первые абзацы, выверяя тональность очерка.
С присущим мне максимализмом, я мог сказать: "Никуда не годится" или:
Замечательно!" На что Толя отвечал: "Ничего ты не понимаешь, босяк" или:
"Молодец, точно!" Потом делал по-своему и получалось прекрасно.
Помню, он всегда с трудом садился за письменный стол, но уж коли садился,
то работал запойно. Однажды у него был вынужденный простой: не давался
материал. Папа говорил в таких случаях: "Не вытанцовывается тема". Два
месяца могли пройти бесплодно. Однажды Толя решился: пришел к главному
редактору и положил на стол заявление об увольнении - не могу получать
деньги бездельные. Главным "Известий" был тогда умный человек Лев Николаевич
Толкунов. Он уважительно относился к журналистскому творчеству и
соответственно к Толе. Не помню, были ли они на "ты" или на "вы" (скорее
всего, второе). Толкунов молча выслушал своего сотрудника и сказал примерно
так: "Дармовые деньги многие в стране получают, Анатолий. Но вам я плачу не
за то, чтобы вы писали в "Известия", а за то, чтобы вы не писали в другие
газеты!" И порвал на мелкие кусочки заявление. Через неделю тема Толе
далась, и скоро очерк пошел в номер.
Не зря Толя сам называл себя "тугодумом". И вот случилось: в одном из
очерков он написал сегодня многим известную формулу, которую я обещал вам
процитировать. Звучит она так: заработная плата должна быть заработана. Кто
сегодня усомнится в справедливости этих слов? Но были и другие времена.
Давно ли мы поняли, что работа - жизнь? При разных отношениях к реальности
нельзя отказаться от констатации важного факта: прежнее отношение к работе
сменилось делом, а не присутствием на месте. Не будем ломиться в открытые
двери, хотя их открыли не так уж давно. Предлагаю читателю, как говорится,
оглянуться назад. Льва Толкунова уже не было в "Известиях" (он ушел на
повышение), и главным в газете стал уникальный человек (его фамилии называть
не буду: пусть живет). Мало того, что он не написал ни одной строки, но и не
читал материалы, идущие в собственной газете. Ему их исправно пересказывали
клевреты, которые всегда были, есть и будут в средствах массовой информации.
Вот так и "доложили" главному, он тут же "поймал" в очерке крамольную фразу,
вам известную. И приказал ее немедленно убрать. Почему? Одному Богу
известно. Но на летучке все же прилюдно сказал: "Аграновский, хоть и умный
(говорят) журналист, а написал в очерке глупость". И процитировал. Статья
была кастрирована и вышла без "глупостей". Автор даже не успел вмешаться:
открыл дома утром газету - фразы нет. Объясняться не имело смысла. Поезд
ушел.
Зато месть журналиста была убийственна. В ту пору Анатолий был в группе,
которая писала и редактировала тексты Брежнева. Толя не любил обо всем этом
рассказывать, но я слышал, что требование к газетчикам было одно: фразы
должны быть короткими и без деепричастных оборотов, которые уже
маразматирующий лидер произнести не мог. В своем экономическом разделе Толя
вставил Леониду Ильичу ту самую "глупость", которую главный безжалостной
рукой изничтожил. В первом же материале (кстати, тоже на экономическую тему)
автор написал: "Как умно, точно и справедливо сказал Леонид Ильич Брежнев:
"Заработная плата должна быть заработана". Главный чуть не подавился, но
цитату съел с вынужденным облизанием цитаты. Редакция и многочисленные
коллеги потешались: надо же - "Известия" публикуют "глупости" генсека!
Дожили.
Когда сегодня мы с болью видим или слышим, как в пикетах больших и малых
городов России стоят педагоги, инженеры, врачи, шахтеры с металлургами,
ученые-атомщики, мы понимаем: они тысячу раз правы. Их невыданные деньги
заработаны потом и кровью, платят им не за зря. Играть с получкой и прежде
было опасно с работающим людом (вспомните Новочеркасск!), тем более нынче,
ведь уже развешаны перед властями предупредительные знаки "Осторожно -
мины!". С тем, что называется "рынком", никакая Америка, Англия с Францией в
придачу не справятся: профуканные кем-то и где-то деньги можно не давать, но
- заработанные?!
Что касается рассказанной мною истории с крылатой фразой Анатолия
Аграновского, вывод предлагаю такой: и "в добрые старые времена", и "в
некотором государстве" судьба газетчиков неизменно ответственна. Редакторы
приходят и уходят, а журналисты остаются. Их век долог, хотя и не вечен.
К собственному удивлению, нахожу вдруг в юношеском дневничке такую
запись: "Сколь долго мы ни проживем на этом свете, нам не удастся ни на
мгновение укоротить время, которое проведем в мире ином". Прав автор этой
мысли?
Ничего в нашей жизни вечного нет, кроме небытия.
Огонек. 1998
ВМЕСТО ЭПИЛОГА: ВТОРОЙ ЗВОНОК
(Инверсия)
Мое поколение воспитывалось в обстановке страха и недоверия, о поколении,
нам предшествующем, я уж не говорю: прочитавшему книгу до этих строк и без
моих сентенций об этом напоминать не надо. Мы всегда находились в ожидании
бед и неприятностей, боясь всего: письма, на конверте которого стоял штамп
милиции или прокуратуры, вызова в деканат по самому безобидному поводу,
анекдота политического характера, не нами рассказанного, но в нашем
присутствии и слишком громко, позднего телефонного звонка, ну и, конечно,
ночного стука в дверь, этого мы боялись больше всего и умирали при одном
упоминании аббревиатуры КГБ, даже если она нас напрямую не касалась.
Вспоминаю в связи с этим три истории, случившиеся непосредственно со мной
в разные годы моей относительной взрослости.
История первая - драматическая. Год примерно 1949. Я перехожу на третий
курс Московского юридического института. Осенние каникулы. Наша небольшая и
дружная компания, состоящая из трех ребят и трех девушек, решается на
поездку в Ленинград. Лара, Лида, Марина - наши дамы. Вадим, Володя и я -
мужики (Господи, видали бы вы тогда этих "мужиков"!). В Ленинграде каким-то
чудом устраиваемся в гостинице "Астория": девчонки в одном номере, мы на том
же этаже - в другом. Не буду описывать блаженство нашего пребывания в этом
потрясающем городе, пять дней в котором могут навеки сделать человека
патриотом Ленинграда. И вдруг - нелепый эпизод, превративший счастье всей
шестерки в совершеннейший кошмар, в истинную муку ожидания непоправимой
беды.
Что же случилось? В антракте спектакля, который мы смотрели в "Мариинке",
Вадима угораздило ответить на вопрос какого-то иностранца. Вадим, надо
сказать, лучше нас знал немецкий язык, а иностранец как раз попал в него
вопросом по-немецки. Разговор у них был в нашем присутствии, абсолютно
пустячный и весьма любезный, его содержание выветрилось из моей памяти, как
и из памяти остальных, в том числе (уверен) самого иностранца. Но как только
мы сели на свои места и прежде чем открылся занавес для второго акта, соседи
за нашей спиной, пожилая чета, куда-то пересели, а в их кресла водрузились
два одинаковых типа в одинаковых пиджаках. Вадим говорил потом, что у них на
ногах были одинаковые ботинки. Ну, разумеется, мы решили, что за нами уже
следят!
Второе действие прошло мимо нашего внимания, мы его попросту не видели.
Швейцар в театральном гардеробе, как нам показалось, подал нам одежду со
странной ухмылкой. Перед входом в "Асторию" дежурил, конечно, нас поджидая,
подозрительного вида субъект. Мы пришли в один из номеров и шепотом обсудили
создавшееся положение. Володя, самый трезвый из нас и рассудительный,
утверждал, что "обойдется". Вадим откровенно паниковал. Я тоже трусил, тем
более что лучше других знал, что такое "враг народа". Девчонки пришибленно
молчали. Никому не пришла мысль, что все это пустяки, что надо плюнуть на
случившееся и растереть, как подумали бы обо всем этом сегодня не только
мудрые студенты, но даже легкомысленные школьники. Но тогда, в сорок
девятом?!
В конце концов Вадим решил пойти в дирекцию "Астории" и все там
рассказать, упреждая таким образом вполне возможный неблагоприятный поворот
событий. Мы его поддержали. Вся шестерка спустилась вниз и ждала Вадима,
пока он беседовал с заместителем директора гостиницы "по режиму". Вышел
Вадька с растерянной улыбкой на лице и предложил Володе и мне войти в
кабинет. Там сидел какой-то невзрачного вида человек - без усов, без бороды,
без родинки на левой щеке, без шрама на лбу и, возможно, даже без лица: его
образ ну никак не отпечатался в моей памяти. Мы по очереди, не читая,
подписали уже написанное Вадимом "объяснение", касающееся самих себя, в
котором с подробностями говорилось о нашей нечаянной встрече с неизвестным
иностранцем. После этого мы поднялись в один из наших номеров, и Вадим
шепотом сказал, что ночью нас, мужиков, могут арестовать, - так он понял из
разговора с безликим человеком. Я сразу поверил, а Володя засмеялся. Но
вдруг Вадим снял с руки часы и протянул их Лиде с такими словами (кстати,
Лида вскоре стала его женой): "Ладно, если нас не тронут, я буду в Москве
вместе с Володькой сам над собой смеяться, а сейчас пусть хоть часы
останутся Лидке на память!" Ночи, как вы понимаете, у нас не было, как и
оставшихся двух дней в Ленинграде, вконец отравленных.
Нас, конечно, не арестовали (но это я нынче говорю "конечно", тогда этой
уверенности у меня не было. Именно в тот год разворачивалось и расцветало
знаменитое "ленинградское дело", унесшее несколько сот, если не тысяч
жизней, о каком "конечно" могла бы идти речь?), нас, повторяю, не
арестовали, но даже Володе уже не хотелось смеяться. Мы возвращались в
Москву, уверенные в том, что в институте уже лежит "бумага" от "кого
следует", а главные неприятности ждут нас впереди (но если бы только нас, я
больше всего беспокоился за судьбу папы). Неприятностей, правда, не было: мы
были совершенно уверены, что просто родились в сорочках...
История вторая - юмористическая, в отличие от третьей, которую, если вы
согласитесь со мной, можно назвать трагической, - произошла в 1951. Мы
сдавали экзамены (папа еще был жив), и вот перед первым из них с тем же
Вадимом и нашей вечной отличницей Зоей сидели рано утром в Александровском
саду, прилегающем к Кремлевской стене: Зоя гоняла нас по билетам в последний
раз. Дело было поздней весной (или ранним летом?) и, повторяю, рано утром: к
девяти надо было поспеть на улицу Герцена, 11, - в наш юридический, где
перед залом имени Вышинского будет ожидать и страдать в предвкушении
экзекуции славная, 47-я, родная группа. Тут Вадим и шепнул мне, показав
глазами на кусты, облепи