Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
убами. В этом исступленном весельи нет смеха,
нет легкой, окрыленной радости, поднимающей человека над землей, это -
почти религиозный восторг; он напоминает радения хлыстов, пляски дерви-
шей в Закавказье. В этом вихре тел - сокрушительная силища, и безысход-
ное метание ее кажется мне близким отчаянию. Все эти люди - талантливы,
каждый по-своему, жутко талантливы; они опьяняют друг друга исступленной
любовью к песне, к пляске, к телу женщины, к победоносной красоте движе-
ния и звука, все, что они делают, похоже на богослужение дикарей.
Петровский снимает меня с дежурства для участия в "монашьем житье",
потому что я много знаю хороших песен, не плохо умею "сказывать" их и
могу, не пьянея, глотать множество неприятной мне водки.
- Пешков, - валяй! - орет он, - он орет, даже когда обнимает женщин,
ревет зверем, - это его потребность.
Становлюсь к стене и "валяю". Нарочито выбирая трогательные и краси-
вые, - я "сказываю" песни, стараясь обнажить красоту слова и чувства,
скрытую в них. И подчиняюсь силе их неизбывной тоски, близкой моей душе,
враждебно отрицаемой разумом.
- Господи, - взывает дьякон, хватаясь за голову, его маленькие нежные
ладони совершенно тонут в космах полуседых волос. Степахин смотрит на
меня изумленно и, кажется, с завистью, лицо его вздрагивает неприятно,
Петровский так стиснул зубы, что скулы его выступили желваками. А Мас-
лов, посадив Кубасову на колени себе, забыл о ней и глядит в пол, как
больная собака. Не понимаю, чего мне надо от этих людей, но иногда дума-
лось, что если насытить их песнями до полноты душ, - тогда они как-то
изменятся, обнаружат себя более понятными мне. Вот они, восхищаясь, об-
нимают, целуют меня, дьякон плачет.
- Разбойник, - говорит мне Маслов, гладя руку мою, Степахин молча це-
лует меня.
- Пей, все равно пропадаешь! - ревет Петровский, а Леска, размахивая
руками, говорит:
- Влюбилася я в него, при всех говорю - влюбилася, даже ноги трясут-
ся...
А через минуту они ненасытно требуют еще чего-то.
Знаю я, что они люди негодные, но - они религиозно поклоняются красо-
те, служат ей, до самозабвения, упиваются ядом ее и способны убить себя
ради нее.
Из этого противоречия возникает облако мутной тоски и душит меня. А у
них исступление восторга восходит до высшей точки своей, но - все песни
уже спеты, пляски сплясаны.
- Раздевай баб! - орет Петровский.
Раздевал всегда Степахин, он делал это не торопясь, аккуратно развя-
зывая тесемки, расстегивая крючки и деловито складывая в угол кофты, юб-
ки, рубахи.
Рассматривали прекрасное тело Лески, осторожно трогали ее вызывающие
груди, стройные ноги, великолепный живот, ходили вокруг женщин изумленно
охая и хвалили тело их так же восторженно, как песню, пляску. Потом сно-
ва шли к столу в маленькую комнату, ели, пили и - начиналось неописуе-
мое, кошмарное.
Животная сила этих людей не удивляла меня - быки и жеребцы сильнее.
Но было жутко наблюдать нечто враждебное в их отношении к женщинам, кра-
сотою которых они только что почти благоговейно восхищались. В их сла-
дострастии я чувствовал примесь изощренной мести, и казалось, что эта
месть возникает из отчаяния, из невозможности опустошить себя, освобо-
дить от чего-то, что угнетало и уродовало их.
Помню ошеломивший меня крик Степахина: он увидал отражение свое в
зеркале, его красное лицо побурело, посинело, глаза исступленно выкати-
лись, он забормотал:
- Братцы - глядите-ка, Господи!
И - взревел:
- У меня - нечеловечья рожа - глядите! Нечеловечья же, - братцы!
Схватил бутылку и швырнул в зеркало.
- Вот тебе, дьяволово рыло, - на!
Он был не пьян, хотя и много выпил, - когда дьякон стал успокаивать
его, он разумно говорил:
- Отстань, отец... Я же знаю, - нечеловечьей жизнью живу. Али я чело-
век? У меня вместо души чорт медвежий, - ну, отстань. Ничего не сделать
с этим...
В каждом из них жило - ворочалось - что-то темное, страшное. Женщины
взвизгивали от боли их укусов и щипков, но принимали жестокость как не-
избежное, даже как приятное, а Леска нарочно раздражала Петровского за-
дорными возгласами:
- Ну - еще! Ну-ка, ущипни, ну?
Кошачьи зрачки ее расширялись, и в эту минуту было в ней что-то похо-
жее на мученицу с картинки. Я боялся, что Петровский убьет ее.
Однажды, на рассвете, идя с нею от начальника, я спросил: зачем она
позволяет мучить себя, издеваться над собою?
- Так он сам же себя мучает. Они все так. Дьякон-то кусается, а сам
плачет.
- Отчего это?
- Дьякон - от старости, сил нет. А другие - Африкан со Степахиным -
тебе не понять, отчего. А я и знаю, да сказать не умею. Знаю я - много,
а говорить не могу, покамест слова соберу - мысли разбегутся, а когда
мысли дома - нету слов.
Она, должно быть, действительно что-то понимала в этом буйстве сил, -
помню, весенней ночью, она горько плакала, говоря:
- Жалко мне тебя, пропадешь, как птица на пожаре, в дыму. Ушел бы
лучше куда в другое место. Ой, всех жалко мне...
И нежными словами матери, с бесстрашной мудростью человека, который
заглянул глубоко во тьму души и печально испугался тьмы, она долго расс-
казывала мне страшное и бесстыдное.
Теперь мне кажется, что предо мною разыгрывалась тяжелая драма борьбы
двух начал - животного и человеческого: человек пытается сразу и навсег-
да удовлетворить животное в себе, освободиться от его ненасытных требо-
ваний, а оно, разрастаясь в нем, все более порабощает его.
А в ту пору эти буйные праздники плоти возбуждали во мне отвращение и
тоску, смешанные с жалостью к людям, - особенно жалко было женщин. Но,
изнывая в тоске, я не хотел отказаться от участия в безумствах "монашьей
жизни", - говоря высоким стилем, я страдал тогда "фанатизмом знания",
меня пленил и вел за собою "фанатик знания - Сатана".
- Все надо знать, все надо понять, - сурово сквозь зубы говорил мне
М. А. Ромась, посасывая трубку, дымно плевал и следил, как голубые
струйки дыма путаются в серых волосах его бороды. - Не подобает жить без
оправдания, это значило бы - живете бессмысленно. Так что - привыкайте
заглядывать во все щели и ямы, может, там, где-то и затискана вам пот-
ребная истина. Живите безбоязненно, не бегая от неприятного и страшного,
- неприятно и страшно, потому что непонятно. Вот что!
Я и заглядывал всюду, не щадя себя, и так узнал многое, чего мне лич-
но лучше бы не знать, но о чем рассказать людям - необходимо, ибо это -
их жизнь трудная, грязная драма борьбы животного в человеке, который
стремится к победе над стихиею в себе и вне себя.
Если в мире существует нечто поистине священное и великое, так это
только непрерывно растущий человек, - ценный даже тогда, когда он нена-
вистен мне.
Впрочем, - внимательно вникнув в игру жизни, я разучился ненавидеть,
и не потому, что это трудно - ненависть очень легко дается, - а потому,
что это бесполезно и даже унизительно, - ибо - в конце концов ненавидишь
нечто свое собственное.
Да, философия - особенно же моральная - скучное дело, но когда душа
намозолена жизнью до крови и горько плачет от неисчерпаемой любви к "ве-
ликолепному пустяку" - человеку, невольно начинаешь философствовать, ибо
- хочется утешить себя.
---------------
Прожив на станции Добринка три или четыре месяца, я почувствовал, что
больше - не могу, потому что, кроме исступленных радений у Петровского,
меня начала деспотически угнетать кухарка его, Маремьяна, женщина сорока
шести лет и ростом два аршина десять вершков; взвешенная в багажной на
весах "фербэнкс", она показала шесть пудов тринадцать фунтов. На ее мед-
ном луноподобном лице сердито сверкали круглые зелененькие глазки, напо-
миная окись меди, под левым помещалась бородавка, он всегда подозри-
тельно хмурился. Была она грамотна, с наслаждением читала жития велико-
мучеников и всею силой обширнейшего сердца своего ненавидела императоров
Диоклетиана и Деция.
- Нарвались бы они на меня, я б им зенки-то выдрала!
Но свирепость, обращенная в далекое прошлое, не мешала ей рабски тре-
петать перед "Актрисой", Масловым. В часы пьяных ужинов она служила ему
особенно благоговейно, заглядывая в его лживые глаза взглядом счастливой
собаки. Иногда он, притворяясь пьяным, ложился на пол, бил себя в грудь
и стонал:
- Плохо мне, плохо-о...
Она испуганно хватала его на руки, и как ребенка, уносила куда-то в
кухню к себе.
Его звали - Мартин, но она часто, должно быть со страха пред ним, пу-
тала имя его с именем хозяина и называла:
- Мартыкан.
Тогда он, вскакивая с пола, безобразно визжал:
- Что-о? Как?
Прижав руки к животу, Маремьяна кланялась ему в пояс и просила хрип-
лым от испуга голосом:
- Прости, Христа ради...
Он еще более пугал ее свистящим тонким визгом, - тогда огромная баба
молча, виновато мигала глазами, из них выскакивали какие-то мутно-зеле-
ные слезинки. Все хохотали, а Маслов, бодая ее головою в живот, ласково
говорил:
- Ну, - иди, чучело! Иди, нянька...
И когда она осторожно уходила - рассказывала, не без гордости:
- Буйвол, а сердце - необыкновенной нежности...
В начале дней нашего знакомства Маремьяна и ко мне относилась добро-
душно и ласково, как мать, но однажды я сказал ей что-то порицающее ее
рабью покорность "Актрисе". Она даже отшатнулась от меня, точно я ее ки-
пятком ошпарил. Зеленые шарики ее глаз налились кровью, побурели, грузно
присев на скамью, задыхаясь в злом возмущении, качаясь всем телом, она
бормотала:
- Ма-мальчишка, - да ты что это? Это - про него, ты? Эдаким-то сло-
вом? Да - я тебя... Он тебя... Тебя надо на мельнице смолоть! Ты - с ума
ли сошел? Он - святе святого, а ты... Ты - кто?
И крикнула, неожиданно густо:
- Отравить тебя, волчья душа! Уйди!
Я был опрокинут этим взрывом изумленной злобы и, несмотря на юность
мою, почувствовал, что грубо коснулся чего-то поистине священного или
очень наболевшего. Но - как я мог догадаться, что эта масса жира и мяса,
размещенная на огромных костях, носит в себе нечто неприкосновенное и
столь дорогое для нее? Так учила меня жизнь понимать равноценность лю-
дей, уважать тайно живущее в них, учила осторожней, бережливее отно-
ситься к ним.
После этого Маремьяна, люто возненавидев меня, возложила на плечи мои
множество обязанностей по хозяйству начальника станции. Сменяясь с де-
журства, после бессонной ночи, я должен был колоть и таскать дрова на
кухню и в комнаты, чистить медную посуду, топить печи, ухаживать за ло-
шадью Петровского и делать еще многое, что поглощало почти половину мое-
го дня, не оставляя времени для книг и для сна. Женщина откровенно гро-
зила мне:
- Затираню до того, что на Кавказ сбежишь.
"Кавказ требует привычки", - вспоминал я изречение Баринова и написал
начальству в Борисоглебск прошение, в котором - стихами - изобразил Ма-
ремьянино тиранство. Прошение имело успех: вскоре меня перевели на то-
варную станцию Борисоглебска, поручив мне хранение брезентов, мешков и
починку их.
Там я познакомился с обширной группой интеллигентов. Почти все они
были "неблагонадежны", изведали тюрьмы и ссылку, они много читали, знали
иностранные языки, все это - исключенные студенты, семинаристы, статис-
тики, офицер флота, двое офицеров армии.
Эту группу - человек шестьдесят - собрал в городах Волги некто М. Е.
Ададуров, делец, предложивший Правлению Грязе-Царицынской дороги искоре-
нить силами таких людей невероятное воровство грузов. Они горячо взялись
за это дело, разоблачали плутни начальников станции, весовщиков, кондук-
торов, рабочих и хвастались друг перед другом удачной ловлей воров. Мне
казалось, что все они могли бы и должны делать что-то иное, более отве-
чающее их достоинству, способностям, прошлому, - я тогда еще не ясно по-
нимал, что в России запрещено "сеять разумное, доброе, вечное".
Я шел по середине, между первобытными людьми города и "культуртреге-
рами" своеобразного типа, и мне было хорошо видно несоединимое различие
этих групп.
Весь город, конечно, знал, что "ададуровцы" "политики, - из тех, ко-
торых вешают", и, зорко следя за работой этих людей, ненавидел, боялся
их. Жутко было подмечать злые, трусливо-мстительные взгляды обывателей,
- они ненавидели "ададуровцев" и за страх, как личных врагов своих, и за
совесть, как врагов "веры и царя".
Мой знакомый токарь, Павел Крюков, сидя со мною в кабаке за бутылкою
пива, громко рассуждал:
- Как можно допускать к делу этаких людей? Их надо гнать на необитае-
мые острова, - в Робинзоны их отдать! А - того лучше - перевешать! Два
года тому назад вешали их в Питере.
Крюков был человек весьма начитанный, увлекался географией и стихами
Жуковского, имел штук двадцать хороших книг и среди них "Процесс первого
марта". Таинственно давая мне эту книгу, он сказал:
- Вот, почитай, каковы они! Берегись, гляди, - ни за грош погубят!
Так рассуждал не один он, разумеется.
... Я познакомился с литератором Старостиным-Маненковым - он служил в
канцелярии товарного отдела Грязе-Царицынской дороги.
Среднего роста, полный, Старостин напоминал скопца безволосым пухлым
лицом и бесцветными мертвыми глазами; тяжелая походка, неуверенные дви-
жения усиливали это сходство. Его дряблое тело являлось вместилищем раз-
нообразных болезней, - мнительность усиливала и обостряла их. Он непре-
рывно охал, кряхтел, кашлял и плевал по всем направлениям, - в ящик
из-под макарон, служивший ему для рваной бумаги, в горшки цветов на по-
доконниках, в пепельницу и просто на пол, к двери. Понатужится, плюнет,
посмотрит на результат и, сокрушенно покачивая лысоватой головой, ска-
жет:
- Плохо!
Вечерами в своей маленькой комнатке с кумачными занавесками на окнах,
горшками фуксий и гераней на подоконниках, с иконой мучеников Кирика и
Улиты в углу, он, сидя за столом, тяжело нагруженным ворохами исписанной
бумаги, пил маленькими рюмочками водку, закусывал репчатым луком и жало-
вался, тонко взвизгивая:
- Глеб Успенский глумится над мужиком, а я пишу кровью сердца! Ты, -
читающий человек, - ну скажи мне: где, в чем, какая разница между Ус-
пенским и Лейкиным? Однако его печатают в лучших журналах, а - я...
Рассказы Старостина печатались в провинциальных газетах, но один или
два были помещены, кажется, в журнале "Дело". - Старостин любил, чтоб
ему напоминали об этом.
Я напоминал.
- Много ли? - печально, но уже не так жалобно, восклицал он.
- Много.
Он сполз со стула на пол, полез на четвереньках под широкую кровать
и, вытащив оттуда большой узел, завязанный в серую шаль, хлопнул по узлу
ладонью, поднял облако пыли, закричал, задыхаясь:
- Вот - все готово! Соком сердца написано! Да-да! Кр-ровью...
Лицо его багровело, глаза наливались пьяной слезой, но однажды, трез-
вый, он прочитал мне только-что написанный им рассказ о мужике, который
во время пожара спас от гибели в огне любимую лошадь станового пристава,
а пристав, за час до этого подвига, выбил герою мужику два зуба за кражу
шкворня. Мужик сильно ожегся, геройствуя, его отправили в больницу.
Прочитал Старостин эту трогательную историю и радостно заплакал, за-
бормотал восхищенно:
- Как это хорошо, как задушевно написано! Н-да, брат, д-да! Учись,
вникай в душу...
Рассказ очень не понравился мне, но я тоже едва не заплакал, видя ра-
дость автора. Его искреннее чувство так же искренно волновало и меня.
Но отчего же плакал этот неприятно смешной человек. Я попросил его
дать мне рукопись и дома еще раз прочитал ее. Нет, рассказ был написан
слащаво и нарочито жалобно, как пишутся фальшивые прошения "несчастных
страдальцев" добрым и богатым вдовам. А все-таки, чем же вызваны искрен-
ние слезы автора и эта детская радость его?
- Не нравится мне рассказ, - сознался я Старостину.
Любовно складывая страницы рукописи, он вздохнул:
- Груб ты! И непонятлив.
- Что вас трогает в нем?
- Душа! - сердито крикнул он. - Душа в нем сияет!
Покричав на меня, сколько ему нравилось, он выпил водки и внушительно
заговорил:
- Учись! Вот стихи пишешь ты, это глупо. Этого не надо. Надсоном ты
не будешь, у тебя не та закваска, у тебя сердца нет, ты человек грубый.
Помни: на стихах Пушкин погубил свой недюжинный талант. Проза - вот нас-
тоящая литература, - святая, честная проза.
Он сам служил для меня олицетворением этой святой прозы, а густой чад
ее уже и тогда душил меня.
У Старостина была любовница, его квартирная хозяйка, женщина с полу-
пудовыми грудями и задом, который не помещался на стуле. В день ее име-
нин Старостин торжественно поднес ей широкое плетеное кресло, - это
очень тронуло женщину. Трижды поцеловав возлюбленного в губы, она сказа-
ла, обращаясь ко мне:
- Вот, молодой юноша, учитесь у старших, как надо ублажать даму.
Старостин стоял рядом с нею, счастливо улыбался и дергал пальцами
свои серые уши, мягкие, как у собаки.
Был яркий день конца марта, на окнах обильно цвели фикусы, в комнату
вливался весенний лепет вешних вод, в комнате стоял густой запах горяче-
го пирога, мыла и табаку.
Юность и малограмотность не мешали мне тревожно чувствовать скрытые в
"святой, честной прозе" возможности тяжких и пошлых драм.
Мечтая о каких-то великих подвигах, о ярких радостях жизни, я охранял
мешки, брезенты, щиты, шпалы и дрова от расхищения казаками ближайшей
станции. Я читал Гейне и Шекспира, а по ночам, бывало, вдруг вспомнив о
действительности, тихонько гниющей вокруг, часами сидел или лежал, ниче-
го не понимая, точно оглушенный ударом палки по голове.
В городе, насквозь пропитанном запахами сала, мыла, гнилого мяса, го-
родской голова приглашал духовенство служить молебны об изгнании чертей
из колодца на дворе у него.
Учитель городского училища порол по субботам в бане свою жену; иногда
она вырывалась от него, и нагая, толстая, бегала по саду, он же гонялся
за нею с прутьями в руках.
Соседи учителя приглашали знакомых смотреть на этот спектакль сквозь
щели забора.
Я тоже ходил смотреть - на публику; подрался с кем-то и едва не попал
в полицию. Один из обывателей уговаривал меня:
- Ну, чего ты разгорячился? Ведь на этакую штуку всякому интересно
взглянуть. Такой случай и в Москве не покажут.
Железнодорожный конторщик, у которого я нанимал угол за рубль в ме-
сяц, искренно убеждал меня, что все евреи не только мошенники, но еще и
двуполые. Я спорил с ним, и вот, ночью, он в сопровождении жены и ее
брата подошел к моей койке, желая освидетельствовать: не еврей ли я?
Нужно было вывихнуть ему руку и разбить лицо его брату, чтобы отвязаться
от них.
Кухарка исправника подмешивала в лепешки свою менструальную кровь и
кормила ими своего знакомого машиниста, чтобы возбудить у него нежное к
ней чувство. Подруга кухарки рассказала машинисту о страшном колдовстве,
- бедняга испугался, пришел к доктору и заявил, что у него в животе
что-то возится, хрюкает. Доктор высмеял его, а он, придя домой, залез в
погреб и там повесился.
Я рассказывал о всех этих и подобных им событиях "ададуровцам", они
относились к ним, как к забавным анекдотам, и весело хохотали, к моему
удивлению.
Рассказывая, я искал объяснения фактов, но не находил объяснения. По-
вести мои оценивались, как смешные или скверные анекдоты, и чаще всего
слушатели утешительно говорили мне:
- Не обращайте внимания на этих людей, просто, они с жиру бесятся!
Но я видел, что хотя живут только для того, чтоб есть, и любовнее
всего занимаются накоплением запасов разнообразной пищи, как будто ожи-
дая всемирного голода, однако это они командуют жизнью, они грязно и
тесно лепят ее. После всего, что я видел, жизнь хороших, умных интелли-
гентов казалась мне