Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
я сюда и пришел, -- проговорил я.
-- Но, сынок, у меня нет с собой иголки.
-- Так сбегайте за ней, -- попросил я.
-- Черт побери, -- воскликнул пан Лойза, -- этот парень сразу берет
быка за рога!
И он разом проглотил содержимое стакана и начал выбираться со своего
места возле окна между колен посетителей, а в дверях он сделал мне знак
рукой -- мол, я иду не только за иголкой, но и за краской для татуировки. А
песковозы усадили меня к себе, и трактирщик принес мне малиновое ситро.
-- А у этого вашего настоятеля, сколько у него кухарок? Две или три? --
спросил у меня песковоз пан Корецкий.
-- Две, но обе очень молоденькие, -- ответил я.
-- Молоденькие?! -- закричали все песковозы.
-- Молоденькие, -- говорю. -- Когда у господина настоятеля хорошее
настроение, он сажает одну кухарку на стул, наклоняется, подкладывает ладонь
под сиденье, как трактирщик, который несет полный поднос пива, и вдруг
гоп-ля! -- поднимает красивую кухарку к самому потолку, и юбка кухарки
взлохмачивает ему волосы, и он носит ее на стуле по кухне.
-- Ого! -- вскричали песковозы. -- Юбка взлохмачивает ему волосы!
-- У него точно нимб появляется, -- отвечаю, -- наш настоятель,
господа, силен, как швейцарский бык. Он один из шести детей, и его отец был
таким сильным, что когда сыновья клали на стол орех, он -- раз пальцем! --
раскалывал его лучше, чем щипцы для орехов. Но господин настоятель в
младенчестве, да и в детстве был самым слабым из всех шестерых и не годился
для работы в лесу, так что родители все спрашивали друг друга -- что же нам
с ним делать? И отдали его учиться на священника. На ужин у них бывала
огромная миска картошки, вся семья садилась вокруг стола с ложками наготове,
а потом матушка хлопала ложкой, и все восемь ложек быстро и наперебой
погружались в миску до тех пор, пока из миски не исчезала последняя
картофелина.
Я рассказывал все это с серьезным видом и сам себе кивал в знак
согласия, песковозы хотели смеяться, но смех замирал у них на губах. Тут
вернулся пан Лойза, он потрясал в дверях склянкой и иглой в раскрытом
саквояже -- точно таком, с каким ходил холостильщик пан Салвет. И я, сгорая
от нетерпения, стянул через голову матроску, а пан Лойза поставил открытый
саквояж на стол.
-- Так какой же кораблик ты хочешь? Лодочку, яхту, бриг, пароход? --
спросил пан Лойза и повел рукой, веля песковозам переставить кружки с пивом
на подоконник.
-- А вы умеете рисовать любые корабли? -- всплеснул я руками.
-- Выбирай, -- сказал пан Лойза и кивнул одному песковозу, и тот
спустил верхнюю часть надетого на голое тело комбинезона и повернулся ко мне
спиной: она была сплошь покрыта самыми разными татуировками -- русалками,
бухтами канатов, сердцами, инициалами, парусниками. У меня глаза разбежались
при виде этих замечательных картинок, и мне захотелось одолжить в церковной
кружке все-все деньги, все монетки, потому что я возмечтал обзавестись всеми
татуировками, какие только увидел на спине и груди песковоза. За любые
деньги.
-- Выбирай, -- предложил пан Лойза.
Я указал на маленький парусник, и пан Лойза, расстелив на столе газету,
уложил меня на спину.
-- А больно не будет? -- приподнялся я.
Пан Лойза легонько придавил меня к столу, я глядел на потолок, а Лойза
сказал, что только немножко пощиплет.
-- Значит, кораблик, парень? -- спросил он.
-- Кораблик, такой же, на каком плавал Иисус со своими учениками по
Геннисаретскому озеру, -- ответил я и устремил взгляд вверх, я слышал, как
двигают стулья, как песковозы наклоняются надо мной, я чувствовал их
дыхание, они испускали надо мной свои запахи, а пан Лойза иглой, смоченной в
зеленой краске, колол на мне точки, и я погружался в блаженный сон.
Песковозы обдавали меня горячим дыханием, мне казалось, что я лежу в яслях,
а надо мной склоняются пастухи, и бычок, и ослик, я как будто превратился в
младенца Иисуса. И до меня доносились голоса.
-- Ого, у этого кораблика будет роскошная корма!
-- Лойза, сделай паруса получше!
-- Чего там паруса, главное -- бока!
-- У кораблика должен быть справный штурвал...
И так я лежал навзничь на столе в пивной "Под мостом", когда я
просыпался и хотел подняться, пан Лойза локтем нежно опускал меня обратно.
Когда же я опять уснул, пан Лойза разбудил меня и принялся собирать свои
татуировочные принадлежности.
-- Ну вот, малый, кораблик готов, теперь его у тебя никто не отберет,
никто не сотрет. А если надо будет, так есть в Праге один доктор, тот самый,
что подтягивает артисткам кожу и убирает у них морщины и веснушки, правда,
квадратный сантиметр обойдется тебе в шестьдесят крон...
Пока пан Лойза говорил это, песковозы смеялись, они так хохотали, что
просто захлебывались в слезах, а я сидел на столе, когда же я захотел
взглянуть на кораблик, пан Лойза бросил мне мою матроску, и сам натянул ее
на меня, и сам застегнул полосатый воротник. Потом он помог мне надеть на
спину ранец, нахлобучил на меня шапочку и поправил якорь и золотую надпись
"Гамбург".
-- Пан трактирщик, -- заказал я, -- еще два рома за мой счет.
И я улыбался всем песковозам, а они в ответ смеялись, но не так, как
прежде, а немного виновато, и больше не смотрели мне в глаза. Я расплатился,
причем протянул трактирщику остаток монет, потому что тот, у кого на груди
кораблик, обязан быть щедрым.
-- Вот, пан трактирщик, это вам на чай, -- сказал я, в дверях
повернулся, отдал всем честь и, провожаемый громовым смехом песковозов,
выбежал в темноту вечера...
На мосту я очутился в гуще метели посреди лета. От реки летели вверх
сотни тысяч мотыльков-однодневок, они устремлялись на свет газовых фонарей и
падали на брусчатку, возле столбов высились сугробы мотыльков. Они били меня
по лицу, а когда я наклонился и сунул руку в мотыльковую кучу, насекомые
зашевелились, точно вода закипела. Люди скользили на мотыльках, как на льду.
А я шагал вперед, никто пока еще не видел и не знал, что на груди у меня
вытатуирован кораблик, который поплывет со мной всюду, куда бы я ни пошел, и
когда я буду купаться, когда буду плыть, его нос станет разрезать речную
гладь, когда же я загрущу, то разорву рубашку, как Иисус на картинах, Иисус,
разрывающий одежды, чтобы показать людям свое пылающее сердце в терновом
венце. И на мосту мне пришло в голову, что первым мой кораблик должен
увидеть господин настоятель. И я зашагал от одного газового фонаря к
другому, прошел через большие ворота и, окруженный крутящимися столбами
мотыльков, очутился во дворе дома настоятеля, где сиял фонарь; я миновал
огородик и приблизился к освещенным окошкам. По стене, по натянутым
бечевкам, вился виноград, я подтянулся и, держась одной рукой за бечевку,
другой отодвинул в сторону виноградные усики и листья. Для начала я увидел
стол, покрытый зеленым плюшем, на котором стояли бутылка вермута и недопитая
рюмка. А потом я увидел такое, чего мне видеть явно не следовало. Господин
настоятель связывал двух смеющихся кухарок то ли скатертью, то ли простыней.
Связав девушек, он опустился на колени и втянул носом аромат их животов. Я
закрыл глаза, а когда отыскал в себе силы открыть их, то увидел зрелище,
которое наверняка восхитило бы и песковозов из пивной "Под мостом". Господин
настоятель, сжав эту скатерть в зубах, раскинул руки, как артист, и теперь
держал связанных кухарок только зубами, а служанки молотили по воздуху
черными туфельками и задевали волосами потолок, а настоятель носил их
туда-сюда по комнате, и я радовался, что он как Иисус, что у него хватает
сил поднять двух связанных простыней кухарок. Обойдя несколько раз комнату,
он опять наклонился и поставил кухарок на пол. А сам упал в кресло и
засмеялся, девушки поправляли юбки, а настоятель допил вино и заново
наполнил рюмку. Я осторожно спустился по виноградным лозам на землю,
завернул за угол дома и постучал в дверь. Я услышал шаги, дверь открылась, и
кухарка пригласила меня войти.
-- Что тебе? -- спросил господин настоятель, держа рюмку в руке.
-- Господин настоятель, -- сказал я, -- благословите меня.
-- С чего вдруг -- и почему так поздно?
-- Да вы взгляните!
И я отстегнул воротник, разрисованный синими полосками, похожими на
морские волны, и распахнул матроску. Так я и стоял -- на макушке синий
матросский ободок, как святой Алоизий с нимбом вокруг головы, светясь от
счастья. Но кухарки перепугались и зажали обеими руками рты. Мотыльки бились
в оконные стекла и падали в цветущие флоксы. Настоятель поднялся, погладил
меня по плечу и заглянул в глаза.
-- Кто это тебе сделал?
-- Пан Лойза в пивной "Под мостом".
-- А что он тебе нарисовал?
-- Кораблик, такой же парусник, на каком плавал Иисус.
Настоятель кивнул кухаркам, и они принесли из передней большое зеркало,
придерживая его каждая со своей стороны. Настоятель сделал знак, и они
встали на колени, чтобы я мог заглянуть в зеркало. Надо мной склонялось лицо
настоятеля, и я увидел, что у меня на груди вытатуирована зеленая русалка,
русалка с чешуйчатым хвостом, русалка с обнаженным телом, русалка, которая
улыбалась точно так же, как господин настоятель, когда он сжимал в зубах
завязанную узлом большую скатерть с кухарками. От изумления и ужаса у меня
потемнело в глазах.
-- Теперь ты не можешь оставаться у меня служкой... Ты что-то сказал?
-- Шестьдесят крон за квадратный сантиметр, -- пробормотал я и обеими
руками прикрыл зеленую русалку.
Кухарки прыснули со смеху, но настоятель сделал осуждающий жест рукой.
-- Это хорошо, -- говорил он медленно, неспешно ходя по комнате, -- это
хорошо, что ты прибежал прямо ко мне. В жизни тебе придется непросто.
И погладил меня по спине.
РАЗДЕЛЕННАЯ КВАРТИРА
У нас дома жили две кошки. У матушки был ее любимец Целестин, или
Целда, а у отца -- кошечка Милитка. Целда мог позволить себе едва ли не все
на свете. Если он спал на столе в кухне, а пора было обедать, то матушка
накрывала в гостиной. Если он спал на столе в гостиной, а Милитка -- на
кухонном столе, то мы сидели на стульях, держа тарелки с едой на коленях. По
утрам кот и кошка возвращались после своих ночных странствий совершенно
мокрые от росы или перепачканные грязью и немедленно запрыгивали на кровать.
Матушка им это не запрещала, однако же если кто-нибудь из наших гостей клал
на кровать шляпу, матушка брала ее и вешала на вешалку. Когда по вечерам
матушка отправлялась в театр на репетицию, Целестин провожал ее до моста и
прятался в кустах возле газетного киоска, а, завидев возвращавшуюся матушку,
выскакивал ей навстречу, и они вместе шли домой, в пивоварню. У отца же была
Милитка, сопровождавшая его даже в кабинет и даже к мотоциклу "Орион",
который отец сам ремонтировал. Если папаше не удавалось никого уговорить
поремонтировать вместе с ним, то Милитка усаживалась на верстак, и папаша,
разбирая мотор, называл и показывал Милитке разные детали, а кошка жмурилась
и покачивала головой, будто запечатлевая в мозгу образ папы, в которого она
была влюблена. Целда тоже любил отца, но только за то, что отец любил
матушку, в которую Целда втрескался по уши. И чтобы втереться в отцовское
доверие, а также доказать, что в доме его, Целду, держат не зря, кот каждое
утро ровненько выкладывал на подоконнике пойманных за ночь мышей, а то и
крыс, которых и обнаруживал отец, подходивший к окну, чтобы посмотреть,
какая погода. И отцу приходилось кочергой стаскивать их на совок и зимой
кидать в раскаленную печь. А летом он носил их в угольном ведерке в хлев,
где, приподняв вилами навоз, хоронил. Целда весил четыре с половиной кило
(сначала я взвесился сам, а потом взял Целду на руки и так взвесил его).
Когда Целестин влюблялся, он иногда не приходил домой по две недели. Матушка
то и дело вставала, открывала окно и дверь и кричала в ночь:
-- Целестин, Целда!
И прислушивалась, но Целестин не возвращался. Однажды он не вернулся,
хотя и не был влюблен. Матушка напрасно звала его, напрасно вставала еще до
рассвета, и кричала с порога, и прислушивалась -- Целестин все не появлялся.
А потом она ходила в солодовню и кричала в дымоходы и вентиляционные шахты,
и наконец ей послышалось мяуканье. И мне пришлось забраться в этот ход и
звать Целестина. И я услыхал тоненькое мяуканье, скорее жалобный стон. Тогда
отец взял все ключи, и мы принялись открывать склады с ячменем и солодом, но
Целестин не отыскался. А за последней дверью был чердак, и там стоял
огромный чан, этакая воронка с затычкой на дне, чтобы мокрый ячмень попадал
прямиком в солодовню, и со дна воронки раздавались мяуканье и бульканье.
Отец посветил вниз, и мы увидели в воде Целестина, гладкие стенки и
пятиметровая глубина не дали ему выбраться оттуда, пока у него еще были
силы. Отец принес лестницу и спустился в чан, и, когда он вернулся с Целдой,
то кот повис на руке у счастливой матушки, словно полотенце. И матушка
затопила печь и положила на нее кота, а потом капала ему в пасть молоко из
пипетки, и Целестин, как тряпочка, лежал на печке, совершенно изнуренный
двухнедельным постом и ужасом. На второй день он уже садился, но его пока
еще качало, а на третий день он лакал молоко самостоятельно, причем выпил
его столько, что ему пришлось раскорячиться -- так у него раздулся живот.
Когда же он чуть наклонился, молоко потекло из него обратно. Я взвесился
сначала с ним, а потом без него: Целда потерял добрых два килограмма. В
следующие дни он сидел возле зеркала и пристально смотрел на матушку, он как
бы обнимал ее взглядом, а когда матушка подошла к нему, он закрыл глаза и
одарил ее поцелуем в лоб. Хотя он и прибавлял в весе, идти ему никуда не
хотелось, он только ужасно много ел из своей миски у печки и непрерывно пил
молоко, и всякий раз, подлизав последние капли, забывал, что весит уже на
полкило больше, и подпрыгивал, чтобы вскочить на комод к зеркалу, но долетал
только до половины и шлепался на пол. И как всегда, когда у Целестина что-то
не ладилось, он подбегал ко мне и легонько кусал меня за щиколотку. Однажды
он валялся в саду, и на него упало яблоко, так он тут же побежал домой и
куснул меня за ногу, потому что Целестин, что бы с ним ни случилось,
неизменно полагал, что в этом виноват я. А я всего только отставил стул,
когда он намеревался вскочить на него, всего только облил его водой, когда
поливал цветы, всего только прикрыл окно, когда Целестин уже прыгал через
него в сад.
Вот так Милитка и Целда жили с нами, они даже превратились в
своеобразных домовых, которые нас объединяли. Когда матушка хотела за
что-нибудь попенять отцу, она громко говорила это Целде, когда же отец хотел
сказать матушке, что любит ее, он шептал это Милитке -- так, чтобы услышала
матушка. А когда оба сердились на меня, то громогласно сообщали об этом
своим кошкам, и я мучился угрызениями совести и чувствовал себя несчастным.
И кошки все это знали, они понимали, что незаменимы, и потому раз в три
месяца непременно что-нибудь вытворяли. Происходило это обязательно ночью.
Из-под кровати вдруг раздавался такой ужасный звук, как если бы там рвали
старую простыню. Потом он повторялся еще раз. И отец уже сидел на постели, и
матушка тоже, а я, проснувшись, улыбался, потому что ко мне этот звук не
имел никакого отношения, это была не моя забота, так как Милитка
принадлежала отцу, а Целестин матушке. И тут по спальне начинала
распространяться кошмарная вонь, которая минуту спустя, словно туманом,
окутывала и мою кухню. Папаша вскакивал с кровати, потому что мерзкий звук
всегда раздавался именно там. Он обтекал отцовскую постель и упирался в
потолок, откуда опять возвращался назад, чтобы соединиться с запахом,
исходившим из некоего места под отцовской кроватью. Папаша зажигал свет и
бежал на кухню, а Целестин и Милитка уже лежали перед зеркалом и
притворялись, будто крепко спят. Отец так ни разу и не смог выяснить,
которая из кошек нагадила под его кроватью. Он хватал ведро и старые газеты,
а матушка светила ему и давала советы, отец заползал под постель, и оттуда
всегда доносились одни и те же причитания, и отец плевался и кричал:
"Фу-фу-фу!" А когда он капельку успокаивался, то мочил в ведре с водой
"Народную политику" и для начала просто сгребал этот кошачий понос. Но
"Народная политика" всегда рвалась, и папаша заезжал рукой в мокрую кучу, и
сыпал проклятьями, и кипятился под кроватью, он даже порывался встать,
забыв, что над ним постель, ударялся о доски и матрац и опять падал на пол;
он лежал там, как черепаха в панцире, и вынужден был вытирать газетами всю
эту кошачью мерзость. И лишь потом он мыл пол тряпкой, а матушка светила ему
и подбадривала его, говоря, что это случается всего только раз в три месяца,
в то время как главное в материнстве -- это сорок пеленок в день, но отец
весь извивался от злости и отвращения и сучил босыми ногами, торчавшими
из-под кровати. Когда же он заканчивал уборку, то смешно выкарабкивался
обратно и сидел на полу, руки у него свешивались с колен, и он тяжело дышал,
а возле стояло ведро, полное "Народной политики" и грязной воды от выжатых
тряпок. И матушка распахивала окно, но отец до самого утра метался в
постели, наматывая на себя простыню, потому что эта вонь ранила нежную
папину душу. Я лежал на кухне и делал вид, что сплю, но на лице у меня была
улыбка, и я мечтал, чтобы кошки проделывали такое каждую неделю. Отец целый
день ходил бледный, отплевывался и кривился, ежеминутно твердя, что смрад
стоит, будто в выгребной яме. И так папаша четырежды в год переживал
испытание кошачьей любовью.
Два раза в год у Милитки рождались котята, причем всегда у папы в ногах
и всегда ночью. Отец, когда Милитка ходила за ним по пятам с толстым
животиком, прятался от нее, но Милитка, кажется, вбила себе в голову, что
котят она ждет именно от папаши, и потому упорно преследовала его, влюбленно
заглядывая в глаза. И отец умолял матушку, чтобы она сама принимала роды,
потому что женщины больше смыслят в таких делах и лучше с ними справляются.
Но всякий раз, дважды в год, в ночи слышались жалобные отцовские причитания,
ноги он подтягивал к подбородку, весь вжимался в спинку кровати и звал на
помощь:
-- Господи, эта нахалка окотилась у меня в постели!
Матушка зажигала свет -- и впрямь, на простыне в изножье кровати лежала
мокрая Милитка, а сзади у нее висел мокрый котенок, Милитка оборачивалась и
перегрызала розовую ниточку; матушка принимала котенка, и Милитка его
вылизывала, а из нее уже лез второй котенок, и отец, высунув язык, говорил:
"Бе-е...", и его начинало тошнить. Так котята и вылезали один за другим, они
выходили из Милитки, как из автобуса, а она смотрела на отца так, как будто
во всем виноват он. Утром котята уже были сухие, матушка приносила большую
плетеную корзину и клала в нее малышей, и вот каждый вечер, когда папаша
ложился спать, матушка ставила корзину с котятами к его тумбочке, и отец,
прежде чем уснуть, держал кошку за лапку, она лежала на спине, возле каждого
ее соска было по котенку, и наш дом светился семейным счастьем. Целестин,
приходя с улицы, всякий раз целовал Милитку, и папа улыбался матушке, а она
улыбалась ему в ответ. Но Целестин н