Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Грабал Богумил. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
ица возвращалась в городок после своего ежедневного пятнадцатикилометрового путешествия, покачивался и спотыкался, но мерно двигавшиеся перед ним туфли придавали ему сил, да, эти удалявшиеся туфельки и ботинки вливали в песика свежие силы и помогали ему дойти, добежать туда, куда направлялась эта цепочка, состоявшая из двоих людей и одного животного, процессия из трех живых существ, которые ускоряли жизнь городка, где остановилось даже равномерно ускоряющееся время... Куда исчезла эта фантастическая процессия? Как бы я хотел, чтобы все они ожили и задвигались так, как двигались прежде, и для меня было бы огромной честью оказаться одним из них... Но вот что навсегда осталось для меня загадкой, так это жизнь и работа пана Ружички. Моя мать любила рассказывать, что, когда она ходила в школу, учительница в первом классе спрашивала, чем занимаются отцы учениц. И девочки откровенно отвечали, а одна откровенно сказала: "Мой папа говновоз". Вот и пан Ружичка был говновозом, всю жизнь он выносил в ведрах содержимое выгребных ям, так что любой из тех домов в Нимбурке, откуда он выносил в двух ведрах испражнения и выливал их в бочку, он оценивал лишь по ведрам с дерьмом. Да и людей он оценивал по тому, сколько дерьма у них внутри: полведра или же полное ведро. И из-за этих ведер пан Ружичка пил, и в конце концов ведра с дерьмом превратили его в пьяницу. Только со временем я понял, что пан Ружичка был сродни священнику, который исповедует верующих, и мне, когда я ходил к исповеди и перечислял свои грехи, которые вынужден был записывать точно так же, как моя мама, всякий раз как идти за покупками, все записывала, чтобы ни о чем не позабыть, так вот, когда я читал по бумажке свои грехи на ухо отцу Никлу, который сидел в исповедальне за деревянной решеткой, когда я исповедовался, мне непременно приходил на ум пан Ружичка, выносивший ведра с дерьмом, а господин настоятель Никл, которому я рассказывал о своих детских грехах, напоминал мне пана Ружичку... И вот пан Ружичка часто бывал пьян от этой своей богоугодной и очень нужной работы, а иногда он пил уже с утра, так что нередко случалось, что прямо во время работы, когда он нес с заднего двора эти жуткие ведра, он спотыкался где-нибудь в коридоре и падал, растянувшись во весь рост на загаженном полу, и лежал там на животе с руками, залитыми жидким дерьмом, да еще и философствовал о своем, по его представлениям, едва ли не пастырском призвании. И я видел его возле пивной "У Есеницкой управы", пан Ружичка, только что выбравшийся из коридора, где он упал, стоял, показывая всем свои руки, и одежду, и колени, и размышлял вслух: "Люди насрут, а мне за ними выносить..." И сознание этого поражало его, но люди ничего не понимали, они шарахались в сторону, потому что он страшно вонял... И мне, мальчику, чудилось, когда я заходил в дом священника, или встречался с господином настоятелем, или сидел в школе на уроках катехизиса, что из-за всех этих исповедей господин настоятель смердит дерьмом, поскольку я считал человеческие грехи дерьмом и перед исповедью иногда со страху мог обделаться. Но это была не вся жизнь пана Ружички, потому что от выпивки у него случались видения, и, когда он возвращался пьяный домой и переодевался, от него все время исходил запах его работы, так что благоухал весь дом, жена просила его открыть окна и вынести перины на свежий воздух, и пан Ружичка, когда жена уходила, клал перины в телегу, выезжал с ними под дождь и вез эти свои перины все быстрее и быстрее, но никуда не мог деться от этого запаха, что вечно был с ним, даже когда шел дождь... А когда жена поручала купить хлеба, ему жалко было брать этот Божий дар в руки, неизменно пахнущие его работой, и мы, мальчишки, видели, как он ладонью катит буханку по парапету каменного моста, точно ребята, катающие обруч, и мальчишки кричали ему вслед, потому что никто из нас не понимал, зачем пан Ружичка возит перины на телеге и катит хлеб по парапету... А как-то летом, когда жители городка с детьми купались на отмели, пан Ружичка вывел своих коз и погнал их прямо в толпу купальщиков, козы воняли, а пан Ружичка, засучив штанины, скреб коз щеткой, и клочья шерсти с козьими орешками вместе с вонью неспешно плыли туда, где под вечер купались люди, и пан Шуга начал ругать пана Ружичку, а тот закричал в ответ, что, мол, от его коз пахнет куда меньше, чем от их нужников, которые он, пан Ружичка, выгребает вот этими самыми руками. Тогда пан Шуга прямо в одежде вбежал в воду, и они с паном Ружичкой вцепились друг другу в глотки, после чего оба свалились на мелководье, но пан Ружичка одержал верх, потому что хмель придавал ему сил... А однажды, когда горожане загорали на берегу реки на лужку, принадлежавшем пану Ружичке, тот выгнал на травку своих гусей, и они загадили этот лужок так, что лечь позагорать уже было некуда, и пан Ружичка принялся вращать глазами и гнать всех с лужка, вытягивая свою длинную шею... шея у пана Ружички была как у индюка, и когда женщины завопили, мол, что это вытворяют его гуси на лужку, пан Ружичка страшным голосом прокричал: "Да вы знаете, что вы, бабы, такое?" И сам себе ответил с ужасным хохотом: "Дерьмо!" И он так рассвирепел, что все купальщики разбежались, и только я остался лежать на краешке его лужка, потому что гусиный помет мне не мешал, пан Ружичка склонился надо мной, а я от страха был не в силах убежать, и он вперил в меня безумный испепеляющий взгляд и закричал на меня, как и на всех прочих: "Тут вам не пляж!" Я зажмурился, однако пан Ружичка внезапно с нежностью прошептал мне: "Ты, Карел, можешь остаться..." И я открыл глаза, пан Ружичка чуть не плакал -- но он тут же выпрямился и продолжал кричать: "Здесь вам не пляж!" А когда вконец пьяный пан Ружичка, шатаясь, медленно брел домой, пан Шуга, подкравшись к нему на цыпочках, дважды ударил его палкой по голове, да так, что палка сломалась, а пан Ружичка только остановился и, как будто у него заложило ухо, засунул в ухо палец и поковырял там, после чего двинулся дальше и улегся возле своего дома на небольшой газон в переулке, и он лежал там не как пьяный, а прямо-таки картинно, закинув ногу на ногу, подложив руку под голову, и вот он возлежал там и улыбался другой стороне переулка, где лежал тоже пьяный пан Гемиш, и оба эти мужчины лежали там, и никто бы не подумал, что они пьяны, а если что-то и одурманило их, так не иначе как прекрасные видения, они возлежали там, точно пастухи, которым явился ангел и возвестил, что в Вифлееме народилось Божие дитя... Куда девался этот святой, который выносил в ведрах остатки человеческих грехов и выливал их в большую бочку наподобие тех, из которых крестьяне черпали удобрения для своих полей, чтобы на них выросла божественная капуста? Куда делся этот святой муж, который от своей богоугодной работы казался пьяным, хотя и был трезв? Я всегда думал, что, когда пан Ружичка однажды умрет, Дева Мария выглянет из-за туч, подаст ему руку и вознесет пана Ружичку прямиком на рокочущие небеса... ЖИЗНЬ БЕЗ СМОКИНГА Я вспоминаю о своем реальном училище в Нимбурке как о заведении для шалопаев, в котором за семь лет малые дети вырастают в юношей и девушек. Для меня, однако, этот сияющий замок был вечной стеной плача и страха, местом, где мне выпало множество переживаний, от которых я до сих пор не могу оправиться. Кроме пения и физкультуры, я успевал еще только по природоведению, по всем же остальным предметам я не то что плавал, а прямо-таки тонул, так как не мог ничего выучить. Все это время я провел под плотным коконом невежества. Когда меня вызывали к доске, я смущался, краснел и бормотал то, что подсказывали мне соученики с первых парт, отчего путался все больше и больше. Поэтому, разозлившись на то, что в школе я ничего не значу, я решил хоть чем-то отличиться в глазах учителей и одноклассников и сделать нечто такое, на что не способны остальные. И вот я с полным самоотвержением вытворял всякие глупости, убежденный в том, что должен преодолевать себя -- так же, как делали это в американских комедиях Чаплин, Фриго и Гарольд Ллойд. Эти минуты маленьких бунтов давались мне нелегко. Мне приходилось набираться смелости, чтобы выкинуть такую штуку, за которую меня потом заносили в классный журнал и ставили двойку или тройку по поведению. Но, как ни странно, за этот мой "черный юмор" соученики меня любили, а некоторые даже восхищались мною. Так своими безобидными шалостями я как бы уравновешивал их блестящие ответы на вопросы учителей. Наверное, одноклассники любили меня потому, что я вместо них говорил или вытворял нечто такое, на что они никогда бы не отважились... Моя бездарность в учебе, моя неспособность взять в руки учебники и перелистать их, мой идиотизм, состоявший в неумении слушать объяснения преподавателей, -- все это, вероятно, коренилось в том, что, как твердила моя матушка даже через пятьдесят лет, я слишком часто предавался мечтам и витал мыслями где-то вдалеке. Сегодня мне кажется, что это "витание" проистекало из того, что школой из школ, университетом из университетов были для меня пивоварня, и река, и лес, и мои бесконечные прогулки и блуждания. Припоминаю, что я пребывал мыслями где-то вдалеке не только в школе. Кокон невежества неизменно сопровождал меня и на улицах города. Когда бы меня кто ни останавливал, чтобы о чем-то спросить, я краснел и терялся так, что, как и в школе, нес полную чушь. Мало того, я был страшно неловок, особенно в обществе девушек. Мне приходилось следить за собой, иначе миловидное личико, обрамленное локонами и лентами, могло взволновать меня настолько, что я едва не лишался чувств. А мое поведение с остальными определялось неизменной -- тогда, как и сейчас, -- уверенностью в том, что другие куда умнее и разбираются во всем лучше, чем я. У меня были и до сих пор остались комплексы в отношениях с людьми, которые я мальчиком и юношей обыкновенно лечил в подсобках пивоварни, в солодовнях и бочарнях, где слушал разговоры солодильщиков и бочаров так, как должен был бы внимать учителям в классе. Уже школьником я любил уединение, закаты, отражавшиеся в реке, неспешные лодочные прогулки, любил забираться ночью на плоскую крышу солодильни, где росли трава и мох, и долго смотреть на звездное небо, колышущееся в водах текущей Лабы, на мост и огни городка. Когда же я поднимался по ступеням и входил в роскошный вестибюль нимбуркского реального училища, у меня было такое ощущение, что я оказался в западне, в туннеле; потому-то долгие годы пребывания в этом заведении я старался разнообразить маленькими бунтами, которые кончались для меня занесением в классный журнал и о которых остальные ученики рассказывали легенды. И никто не знал, как я страдал от этих своих шалостей, как стыдился их и какими угрызениями совести мучился. Вот так я переползал из класса в класс, в четвертом был оставлен на второй год, пока наконец, к своему изумлению, не обнаружил, что мне придется сдавать экзамен на аттестат зрелости. Между тем я понимал, что плотный кокон невежества никуда не делся и что мои знания по-прежнему неудовлетворительные. Моя матушка к экзамену заказала мне у портного смокинг, и вот наступил день самого большого для меня позора, потому что я явился в смокинге, единственный из семиклассников, и в этом смокинге предстал перед комиссией, тогда как одноклассники надели обыкновенные выходные костюмы. Письменные работы я еще кое-как вытерпел, тогда я сидел, как и все прочие, за партой, и ответы на вопросы мне продиктовали соседи сбоку и сзади или же подсунули свои шпаргалки... Но когда я стоял в смокинге, как юный джентльмен, перед комиссией, с меня лил пот, и от меня шел пар -- вот как я стеснялся и стыдился того, что я, худший по части знаний, стою в смокинге, в то время как мои одноклассники были совершенно спокойны, быть может, потому, что пришли в простых выходных костюмах. В конце концов я выдавил из себя все ответы, которые мне жестами подсказывали соученики, и даже довольно связно рассказал про элемент Бунзена. Однако в течение всего экзамена меня не покидало отчетливое ощущение, что я провалился -- иначе и быть не может. Потупясь и обливаясь потом, я не поднял глаз и в тот момент, когда председатель комиссии объявил, что я сдал выпускной экзамен вполне успешно. Я принимал поздравления с чувством стыда, будто соболезнования по случаю смерти кого-нибудь из членов семьи. С аттестатом зрелости в руках я добежал до самой реки, и, сколько ни вглядывался в строки о том, что я выдержал испытания, я не мог в это поверить -- даже когда мне опять повторили это родители, даже когда я просыпался ночью и перечитывал аттестат вновь и вновь... А потом состоялся выпускной праздник на Острове -- в ярко освещенном зале и в саду, за столами, накрытыми белыми скатертями, под кронами деревьев; там были музыка, улыбки, романтические разговоры, смех и веселье. И опять я был в смокинге, я мало танцевал и много пил, страшно потел и смущался, ведь на меня смотрело столько людей, и я не сомневался, что все перешептываются на мой счет, мол, любой другой на моем месте срезался бы на экзамене, я же сдал его только потому, что мой папаша -- управляющий в пивоварне, а главное, мол, учителя позволили мне сдать экзамен лишь затем, дабы от меня избавиться, потому что, когда после четвертого класса меня собирались исключить и я уже хотел податься в каменщики, папаша в учительской и в кабинете директора заявил, что я должен получить аттестат зрелости, даже если мне придется отсиживать в каждом классе по два года. На этом выпускном празднике у меня пропотела не только сорочка, но и каучуковый воротничок и смокинг. Я беспрестанно ходил в туалет и пригоршнями лил на себя воду -- а в зале тем временем гремели музыка и смех. Мне казалось, будто меня гонят по улице позора. Когда же начало светать, когда разгоряченные выпускники, их друзья, родственники и родители уже расходились по домам, я и еще несколько моих одноклассников побежали на луг и кинулись в копны сена, мы лежали на спине и глядели на небо с тускнеющими звездами. Я лежал и прислушивался к себе -- вот я потянулся и испустил сладостный вопль, вот отлетели пуговицы не только от моей сорочки, но и от стягивавшего меня панциря-смокинга, я лежал на спине в росистом сене, мои одноклассники с девушками кидались клоками сена, хохотали и снова и снова валились на копны. Когда поднялось солнце, я остался в одиночестве, в волосах было полно сухих травинок, я встал и потянул свой смокинг за рукав, и по дороге домой, когда люди уже шли на работу, я понял, что благодаря этому выпускному балу я впервые огляделся вокруг себя и постиг, что плотный кокон невежества останется со мной навсегда и что мне надо отдать себе в этом отчет... P.S. Я помню, как в пятом классе начальной школы, когда родители решили, что я буду учиться в средней школе, я в самом конце года понес табель с несколькими двойками и тройками на подпись директору начальной школы. Я постучал в его кабинет, дверь открылась, и я увидел огромного, толстого пана директора. Заняв собой весь дверной проем, он взял табель, подписал его, а я ждал в дверях, потом пан директор поднялся из-за стола и отдал мне табель, однако -- видимо, для порядка -- ему потребовалось еще и мое устное подтверждение. "Значит, ты и вправду хочешь учиться?" Я кивнул и сказал, что, мол, да, я и вправду хочу учиться. Коридор заливало солнце, а пан директор Поланский ни с того ни с сего вдруг влепил мне звонкую затрещину, так что у меня даже в глазах потемнело, потом он легонько пихнул меня своим большим животом и с грохотом захлопнул дверь. Я думаю, что пан директор Поланский, будто ясновидящий, предвидел всю мою будущую учебу, ведь в первом же классе гимназии в Брно я получил неудовлетворительные отметки сразу по шести предметам, кроме поведения, так что папаша увез меня из Брно от бабушки и сказал, что пускай уж лучше я буду двоечником дома в Нимбурке в замечательном реальном училище... ОТПУСК Вместе с друзьями я съездил в отпуск, и по неизвестной причине нам особенно полюбился подъем по канатной дороге на Грунь. Было прохладное летнее утро, гигантская канатная петля с прикрепленными к ней креслами возносила вверх человеческие фигуры, пестрые свитера и разноцветные куртки над голыми коленками, и так как с Груни никто не спускался, застывшие фигуры с отвернувшимися от меня лицами поднимались только наверх, а оттуда возвращались лишь пустые кресла, на их спинках я различал номера и видел, что номера эти убывали, уменьшались, подъемные колесики, отвечающие за то, чтобы эти кресла не сорвались с опоры, мелодично поскрипывали, и я заметил, что число колесиков на всякой такой опоре было подчинено определенному ритму: четыре, четыре и, на каждой третьей, шесть... Итак, поднялись туда и мы, чтобы только побывать наверху, там мы пообедали и прогулялись, взбираясь на подножия скал и любуясь видом на горы, окружающие Вратную долину, а потом в креслах опять поехали вниз. И по мере того как мы спускались, горы перед нами вырастали все выше и выше, а навстречу нам поднимались другие кресла, в каждом третьем или в нескольких кряду торжественно восседали люди, и когда мы миновали друг друга, чуть ли не всякий глядел в глаза тому, мимо которого он проезжал, и теперь номера кресел, повернувших наверху канатной дороги назад и спускавшихся вниз, возрастали, увеличивались. Но при этой первой встрече с канатной дорогой я обращал внимание лишь на мелькание лиц очаровательных девушек, юношей, детей, стариков... хотя все мы, минуя один другого, опускали глаза и только в последний момент вновь их поднимали и в этот миг смотрели друг на друга, это был беглый, но такой глубокий взгляд человеческих глаз, что эта поездка с таким множеством встреч оказывалась столь утомительной, что, наверное, каждый ее участник в креслах, движущихся вверх и вниз, переходя от глаз к глазам, страшно уставал от этой игры и старался спрятать свой взор от встречных, но поток этих глаз напирал так сильно, что воздушная прогулка превращалась в исполненную надежд езду в область мечты, в своего рода кокетство высшего порядка, в этакий воскресный променад, который игрой глаз ослабляет плоть, но возбуждает дух. Поэтому внизу, когда каждый из путешествующих в таком кресле отстегивал ремень, словно на цепочной карусели, и вставал ногами на твердую землю, служитель подхватывал его кресло и не раз вынужден был помогать людям, настолько изнуренным взглядами встречных, что у них подкашивались ноги... И еще теплое кресло, вознесенное наверх механизмом подъемника, с грохотом разворачивалось, чтобы арифметическая последовательность номеров, которые на пути вниз возрастали, там, внизу, поменялась на противоположную, а затем кресло с очередным путешественником вновь устремлялось вверх. Когда я, пьяный от людских взоров, выкарабкался наконец наружу, я увидел бетонный куб, укрепленный черными поперечинами, это оказался десятитонный противовес, за который цеплялась петля каната, тянувшегося из долины наверх, на Гр

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору