Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Роже Мартен Дю Гар. Жан Баруа -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  -
ольшинство на их стороне, и они это отлично чувствуют. Вольдсмут упрекает меня в том, что я слишком поздно опубликовал его статью. Я тоже упрекаю себя в этом, хотя и сомневаюсь в ее возможной эффективности. Как можно успешно бороться против басни, которая никогда и никем не была ясно сформулирована? Но если бы даже это и было сделано, басня эта оставалась бы столь же неуязвимой, ибо все признают, что никакого вещественного следа не могло сохраниться от пресловутых пометок императора. Она относится к области бездоказательных утверждений. Перед такими призраками мы безоружны, бороться с ними невозможно. Если бы общественному мнению суждено было измениться, оно изменилось бы на другой день после Вашего отъезда - в результате выступления Казимир-Перье, который лучше, чем кто-либо во Франции, знает, причастен ли кайзер к этому делу, или нет; известный всем, как человек неподкупной честности, Казимир-Перье явился в зал заседаний и сказал, глядя прямо в глаза полковнику - председателю военного суда: "Вы меня просите рассказать правду, всю правду; я присягал в этом и скажу все, что знаю, без недомолвок и оговорок. Несмотря на то, что я уже говорил раньше, находятся люди, продолжающие думать или утверждать - к сожалению, это не всегда одно и то же, - будто я один знаю о событиях или фактах, которые могли бы пролить свет на дело, но я об этом до сих пор умалчиваю, хотя в интересах правосудия должен бы о них сказать. Это неправда... Я хочу, уйдя отсюда, оставить всех вас в непоколебимой уверенности, что не знаю ничего такого, о чем бы надо было умалчивать, и сказал все, что знаю!" Я не беру под сомнение добросовестность членов военного суда. Я уверен, что они беспристрастны настолько, насколько это возможно в их положении. Но они солдаты. Как и всю армию, правые газеты держат их в полнейшем неведении о том, что в действительности представляет собою дело Дрейфуса. Перед ними поставили вопрос с преступной упрощенностью: виновность Дрейфуса или позор Генерального штаба, - вот с какой нелепой дилеммой столкнулись эти офицеры. Если бы еще ничто не влияло на них, если бы они считались только со своей совестью и с фактами! Но нет! Они продолжают после судебных заседаний оставаться в среде, где измена обвиняемого считается неопровержимой аксиомой. Я не говорю, будто они заранее были склонны считать Дрейфуса виновным, но я могу утверждать уже сегодня, что они признают его виновным. Да и чего другого можно ожидать от людей, человеческий облик которых неотделим от мундира, на которых двадцать пять лет военной службы наложили неизгладимый отпечаток; которых уже четверть века муштруют, воспитывают в духе иерархии, которые проникнуты фанатическим преклонением перед армией, чье живое воплощение - генералы, дающие свидетельские показания в военном суде? Как же могут такие судьи выступить в защиту еврея, против Генерального штаба? И даже если возмущенная совесть временами склоняет их к оправданию несчастного, то физически они этого сделать не в состоянии. И разве можно их в этом упрекать? К тому же, я должен признать: в поведении обвиняемого нет ничего, что можно было бы противопоставить обаянию мундира. В нем даже разочаровались многие из его сторонников. И, по-моему, несправедливо. Четыре года мы боремся во имя идей, но в конце концов именно он служит их воплощением, и все мы создали себе произвольный, но вполне отчетливый образ этого человека, которого никогда не видели. Но вот он пред нами, и, как можно было ожидать, действительный образ не совпадает с образом, созданным нашим воображением. Этого многие из нас ему не простили. Он - простой человек, энергия которого не проявляется наружу. Его привозят ослабевшего от заточения и неслыханных волнений, которые ему пришлось вынести; он болен, его трясет лихорадка, он питается одним молоком. Где же ему произвести впечатление на неистовую публику, три четверти которой ненавидят его, как всем известного злоумышленника, а остальные превратили его в символ? Разве в силах человеческих сыграть такую роль! Он уже не в состоянии яростно кричать о своей невиновности, как он делал это во дворе военного училища. Он употребляет остатки энергии не на борьбу с другими, а на борьбу с самим собой: только бы не согнуться, только бы вести себя как подобает мужчине. Он не хочет, чтобы его видели плачущим. Такое понятие скромного, незаметного героизма не доступно широкой публике. Он, пожалуй, завоевал бы симпатии толпы более театральным поведением: но спокойствие, которое он сохраняет ценой столь тяжких усилий, расценивается, как равнодушие, и те, кто так хлопочет за него уже четыре года, ставят ему это в вину. Я не знал его прежде и должен сознаться, что, увидев его на первом судебном заседании, я, несмотря на энтузиазм наших друзей, несмотря на безрассудную надежду, о которой сам так победно возгласил в то самое утро в "Сеятеле", внезапно почувствовал, что мы потерпим поражение; мне почудилось, будто сломалась какая-то пружинка... Я скрыл это даже от Вас. Но могу сказать, что в тот день во мне родилась непоколебимая уверенность, что процесс проигран, проигран безнадежно, и на душе у всех живущих этим делом людей останется только тошнотворный осадок. Это горькое предчувствие с тех пор меня больше не покидает. Вы хорошо сделали, что уехали. Вам не место здесь, в этой суматохе. Наши силы иссякают. Подумайте только, ведь большинство из нас проводит второе знойное лето, без отдыха, в мрачной обстановке этой драмы! Подумайте об этих днях напряженного внимания, в невыносимой атмосфере суда, где десятки свидетелей источали яд предубеждения и ненависти! А вечера, еще более мучительные, чем дни, вечера, проведенные на улицах, в кафе, чтобы спастись от духоты гостиничных комнат, где невозможно спать; вечера - почти целые ночи, - проходившие в бесконечных спорах, во взвешивании, уже в сотый раз, шансов на победу или поражение! Если мы все это выдержали, то только потому, что нас вдохновляла уверенность в своей правоте... Нам предстоит пройти еще один тяжкий этап, а отдых так далеко! Сколько нам еще предстоит пройти? Как обидно видеть нашу прекрасную страну в состоянии такого интеллектуального и нравственного упадка! Как обидно видеть, что совесть всего мира возмущена, а совесть Франции - впервые за многие века - молчит! До свидания, мой дорогой друг. Передайте, пожалуйста, Брэй-Зежеру, что если он хочет вернуться сюда, то Арбару согласен временно заменить его в редакции "Сеятеля". Баруа. P. S. - Я узнал сегодня, что Лабори собирается обратиться непосредственно к кайзеру, чтобы получить, до окончания дебатов, еще одно заявление императора о невиновности Дрейфуса. Для чего все это? Уже слишком поздно... Ж. Б. ". "Баруа. Лицей, 103. Ренн. Париж, 8 сентября, 11 часов ЗО минут. Телеграфом мне сообщили о новом протесте немецкого правительства, появившемся этим утром в виде официальной ноты в "Райхсанцайгер" {Прим. стр. 237} в ответ на обращение Лабори. Вот текст. "Уполномочены возобновить заявления, которые императорское правительство сделало в целях сохранения собственного достоинства и по долгу гуманности. По велению императора, посол вручил в январе 1894 года и январе 1895 года министру иностранных дел Аното, председателю кабинета министров Дюпюи {Прим. стр. 237} и президенту Республики Казимир-Перье повторные заявления о том, что германское посольство в Париже никогда не поддерживало никаких отношений - ни прямых, ни косвенных - с капитаном Дрейфусом". Государственный секретарь фон Бюлов {Прим. стр. 237}, выступая 24 января 1898 года перед комиссией рейхстага, сказал: "Я заявляю самым решительным образом, что между бывшим капитаном Дрейфусом и каким бы то ни было немецким органом никогда не было никаких отношений, никаких связей". Министр иностранных дел дал обещание официально сообщить об этом протесте суду до вынесения приговора. Еще надеемся. Распространите эту новость через все местные газеты Люс". "Люсу, Отэй. Ренн, 9 сентября, 6 часов вечера. Осуждение со смягчающими обстоятельствами. Десять лет тюремного заключения. Противоречиво и непонятно. Все равно, да здравствует правосудие! Дело продолжается! Баруа". V 9 сентября 1899 года: вечер после вынесения приговора. На вокзале в Ренне три поезда подряд были взяты приступом. Четвертый, сформированный из вагонов устаревшего образца, стоявших в депо, в свою очередь с трудом тронулся среди взбудораженной толпы, кишащей на перроне. Баруа, Крестэй и Вольдсмут - остатки редакции "Сеятеля" - втиснулись в старый вагон третьего класса: низкие перегородки делят его на узкие купе; на весь вагон только две лампы. Окна открыты, за ними - уснувшие поля. Ни малейшего ветерка. Поезд идет медленно, из его окон, нарушая тишину летней ночи, вырываются звуки, напоминающие шум предвыборного собрания. Крики сталкиваются в спертом воздухе вагона: - Все это - происки иезуитов! - Да замолчите вы! А честь армии? - Да, это поражение синдиката... {Прим. стр. 238} - Они правильно поступили. Реабилитация офицера, осужденного семью товарищами, которого признало виновным высшее командование армии, причинила бы больше вреда стране, чем судебная ошибка... - Правильно, черт побери. Я скажу больше! Если бы я был членом суда и знал бы, что Дрейфус невиновен... Так вот, сударь, ради блага родины, в интересах общественного спокойствия я, не колеблясь, приказал бы расстрелять его, как собаку! Крестэй д'Аллиз (не в силах сдержаться, он встает, и в полумраке раздается его хриплый голос, заглушающий шум). Французский ученый Дюкло уже ответил на подобный довод о национальной безопасности; он сказал приблизительно так: никакие соображения государственной пользы не могут помешать суду стоять на страже правосудия! Возгласы: "Продажная шкура! Трус! Прохвост! Грязный еврей!" Крестэй (с вызывом). К вашим услугам, господа. Брань усиливается. Крестэй продолжает стоять. Баруа. Не связывайтесь с ними, Крестэй... Мало-помалу тяжелое оцепенение, вызванное удушливой жарой, гнетущей темнотой, дребезжанием старого вагона с жесткими скамейками, овладевает всеми. Шум постепенно затихает. Стиснутые в своем углу Баруа, Крестэй и Вольдсмут разговаривают вполголоса. Вольдсмут. Печальнее всего, что эта благородная идея о служении родине была, я уверен, главной побудительной причиной поведения многих наших противников... Крестэй. Ну нет! Вы всегда склонны думать, Вольдсмут, будто другие движимы высокими чувствами, идеями... А они движимы чаще всего собственной заинтересованностью, осознанной или неосознанной, а если уж они следуют не расчету, то общепринятым правилам... Баруа. Постойте, по этому поводу мне вспомнилась сцена, которая меня очень поразила в день третьего или четвертого заседания. Я опаздывал. Я шел по коридору, ведущему в помещение для прессы, как раз в ту минуту, когда показались судьи. Почти одновременно, несколько позади, появились четыре свидетеля, четыре генерала в парадной форме. И что же: все семь офицеров, членов суда, не сговариваясь, одинаковым движением, ставшим у них машинальным и свидетельствующим о тридцатилетнем подчинении, разом остановились и замерли, вытянувшись у стены... А генералы, простые свидетели, прошли, как на смотру, мимо офицеров-судей, автоматически отдававших им честь... Крестэй (неожиданно). В этом есть своя красота! Баруа. Нет, мой милый, нет... Это бывший воспитанник Сен-Сира {Прим. стр. 240}, а не теперешний Крестэй. заговорил в вас. Крестэй (печально). Вы правы... Но это вполне объяснимо... От людей гордых и энергичных дисциплина требует ежечасно таких жертв, что ее невозможно не уважать, зная, каких усилий она им стоит... Баруа (развивая свою мысль). Кстати, только что вынесенный приговор повторяет сцену в коридоре... Осуждение изменника с ссылкой на смягчающие обстоятельства выглядит странным, нелепым... Но поразмыслите: ведь осуждение - это то же бессознательное отдание чести, к которому их приучила военная дисциплина, а смягчающие обстоятельства выражают все же колебания их совести. Прибытие в Париж ранним утром. Угрюмое молчание заполняет вагоны, из которых на платформу выливается дрожащее и бледное человеческое стадо. Среди встречающих - Люс, его добрые глаза ищут друзей. Молчаливые объятия: бесконечная привязанность, бесконечная печаль. Глаза полны слез. Вольдсмут, плача, целует руку Люса. Баруа (нерешительно). Юлия не с вами? Брэй-Зежер поднимает голову. Зежер. Нет. Все вместе, тесной группой, они несколько мгновений идут молча. Баруа (неуверенно, Люсу). Что нового? (Обеспокоенный его молчанием.) Кассация? Люс. Нет, говорят, это юридически невозможно... Баруа. Что ж тогда? Люс отвечает не сразу. Люс. Помилование... Крестэй и Баруа (вместе). Он откажется. Люс (твердо). Нет. Еще один удар, прямо в лицо. Они неподвижно стоят на тротуаре, ничего не видя. От волнения у них дрожат губы, сжимается горло. Плечи понуро опускаются... Вольдсмут. Пожалейте его... Опять вернуться туда? Снова терпеть муку? И во имя чего? Крестэй (патетически). Во имя того, чтобы остаться символом! Вольдсмут (терпеливо). Он там умрет. И тогда? Люс (с бесконечной снисходительностью). Вольдсмут прав... Добьемся по крайней мере реабилитации человека, а не его памяти... В тот же вечер. Баруа рано ушел из редакции и шагает без цели куда глаза глядят, комкая в кармане записку от Юлии, которую он утром обнаружил на своем столе. "Когда ты вернешься из Ренна, то будешь удивлен, не застав меня в "Сеятеле". Я не хочу тебя обманывать. Я свободно решила отдаться тебе и так же свободно ухожу. Пока я тебя любила, я безраздельно принадлежала тебе. Но теперь я полюбила другого и открыто говорю: ты больше не существуешь для меня. Я честно признаюсь в этом и, таким образом, до конца выражаю уважение к тебе. Когда ты прочтешь это, я уже не буду с тобой ничем связана. У тебя достанет мужества и ума, чтобы понять меня и не унижать себя бесполезным страданием. Я же всегда останусь тебе другом, Юлия". Он возвращается к себе на улицу Жакоб и, одетый, валится на постель. Жгучая боль - эгоистическая, унизительная - наслаивается на другую, обостряя глубокое уныние, охватившее его. В пылающих висках стучит кровь. Внезапно, в этой комнате, оживают тысячи чувственных воспоминаний. Его охватывает безумное желание любой ценой повторить некоторые мгновения... Он приподнимается, с блуждающим взглядом, кусая губы, ломая руки, затем, рыдая, вновь падает на постель. Несколько мгновении он судорожно барахтается, как самоубийца, кинувшийся в воду... Потом все тонет в черном забытьи. Его будит звонок и сразу же возвращает к отчаянию. Позднее утро: десять часов. Он открывает дверь: на пороге Вольдсмут. Вольдсмут (он смущается при виде опухшего и расстроенного лица Баруа). Я вам помешал... Баруа (раздраженно). Входите же! Он закрывает дверь. Вольдсмут (стараясь не глядеть на Баруа). Я искал вас в редакции... вы просили меня навести справки... (Он поднимает глаза.) Я видел Рэнака. (Лепечет.) Я... у меня... Они смотрят друга на друга. Вольдсмут не в силах продолжать. И Баруа догадывается, что тот все знает, и испытывает огромное облегчение: он протягивает обе руки Вольдсмуту. Вольдсмут (простодушно). Ах... Подумать только, Зежер, друг! Баруа бледнеет, у него перехватывает дыхание. Баруа (одними губами). Зежер? Вольдсмут (растерянно). Не знаю... я сказал это... Баруа сидит, вытянув руки, сжав кулаки, вскинув голову; в мозгу - ни одной мысли. Вольдсмут. (Испуганный этим молчанием.) Мой бедный друг... Я вмешиваюсь в то, что меня не касается. Я не прав. Но я пришел для того... Я хотел бы облегчить ваши страдания... Не отвечая, не глядя на Вольдсмута, Баруа достает из кармана и протягивает ему письмо Юлии. Вольдсмут жадно читает; его дыхание становится свистящим; заросшее бородою лицо напряжено, губы слегка дрожат. Потом он складывает листок и садится рядом с Баруа; своей маленькой рукой он неловко обнимает друга за талию. Ах, эта Юлия... Я-то знаю... Так тяжко, так тяжко... Убил бы, кажется! (С горестной улыбкой.) А потом проходит... И вдруг, не меняя позы, он начинает беззвучно плакать; слезы безостановочно струятся по его лицу; так плачут лишь о себе. Баруа смотрит на него. Эти слова, эта интонация, эти слезы... В нем шевелится подозрение, и почти тотчас же он догадывается об истине. И, прежде чем чувство жалости, его охватывает какое-то мрачное удовлетворение и отвлекает от собственного горя. Он не один. Слезы - чувствительные, добрые - показываются на его глазах. Да, жизнь слишком жестока... Баруа (мягко, выбирая слова). Бедный Вольдсмут, какую, должно быть, я причинил вам боль... VI На Всемирной выставке {Прим. стр. 243}. 30 мая 1900 года. На берегу Сены, в одном из фанерных ресторанов-поплавков, украшенных флагами и цветами. Около тридцати молодых людей сидят за накрытым столом. Официанты только что зажгли канделябры, и в наступающих сумерках маленькие желтые абажуры бросают матовый свет на хрусталь, на поникшие цветы, создавая на этом подходящем к концу банкете атмосферу тихого и сосредоточенного ожидания. Короткое молчание. Председательствующий Марк-Эли Люс встает. Испытующий и серьезный взгляд его светлых глаз, глубоко сидящих под нависшим лбом, пробегает по лицам приглашенных. Потом он улыбается, словно прося прощения за листки, которые держит в руке. Акцент уроженца Франш-Конте подчеркивает своеобразие его манеры говорить и придает речи провинциальное добродушие: простое и внушающее уважение. Люс. Дорогие друзья! Год тому назад мы испытали большую радость. Тогда господин Балло-Бопре публично прочел спой доклад. Перед нами ожило все дело, описанное с такой сжатой силой и с такой точностью деталей, что доклад остается непревзойденным. Доброжелательное молчание в зале свидетельствовало об изменении во взглядах публики, еще за год до этого встречавшей свистом Золя. Наши сердца преисполнились верой: наконец-то официальное лицо избавит нас от тягостного чувства, уже три года угнетавшего нас. У всех на устах были полные надежды и тревоги слова, с которыми господин Морнар {Прим. стр. 244} обратился к суду: "Я жду вашего решения, как зарю грядущего дня, когда яркий свет согласия и правды воссияет над родиной". Мы и собрались сегодня для того, чтобы отметить эти священные для нас часы, которые, увы, остались последними ничем не омраченными часами дела Дрейфуса. Я не буду возвращаться к тяжелой драме прошлого лета. Да и острота пережитого уже притупилась. Благодаря великодушному стремлению правительства свести фактически на нет непоследовате

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору