Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
Эйрик так и не перестал дичиться
чужой женщины, и голоса его она почти не слышала, разве только когда он
говорил с ребятишками на лугу. И какой же приятный был у него голосок.
Сейчас Эйрик прокатился на ее лошади до самого леса. Одной рукою Ингунн
держала лошадь под уздцы, другой - придерживала мальчика. Она все время
заглядывала ему в лицо, улыбаясь, стараясь вызвать улыбку на этом круглом,
загорелом красивом личике.
Они выехали за плетень. Здесь их никто не мог увидеть. Она сняла
мальчика с коня, крепко прижала его к груди, целовала без конца его лицо,
шею, плечики, а он вытянулся во всю длину и тяжело повис у ней на руках.
Когда он пнул мать изо всех сил, она почувствовала сладостную боль и
схватила его за голые ножонки, - крепкое и сильное у него тело. Обессилев,
она опустилась на корточки и со слезами бормотала ласковые слова, пытаясь
удержать его у себя на коленях.
Когда она на миг разжала сомлевшие руки, он выскользнул из ее объятий,
поскакал зайчишкой по узенькой просеке и исчез в кустах, потом заскрипели
ворота изгороди.
Ингунн поднялась, плача навзрыд от боли. Пошатнулась, согнувшись от
всхлипываний, руки ее бессильно повисли вдоль тела. Она подошла к изгороди
и увидела, как Эйрик мчится по лужайке - только пятки сверкают.
Мать стояла, опершись на изгородь, и все плакала, плакала... Вокруг
маленькой пашни были повалены ржаво-красные высохшие тоненькие елочки -
изгородь городить. Хлеб на пашне только что начал колоситься, ость стояла
еще мягкая, скрученная, будто новая, только что народившаяся жизнь. Это
она припомнила после, будто увидела все это какими-то иными глазами, когда
думала про свое горе, а сейчас она еле различала все, на что глядела
сквозь пелену слез.
Но под конец ей все же пришлось вернуться назад, к лошади.
"7"
По осени отец Бенедикт, сын Бессе, занедужил, и однажды прискакал
нарочный к Улаву в Хествикен - священник желал с ним проститься.
Отец Бенедикт полулежал, откинувшись на подушки, на умирающего он не
походил. Только мелких морщин на его мускулистом, обветренном лице
прибавилось, и они стали глубже. Во всяком случае, он сам предсказал с
уверенностью свою близкую кончину. Священник попросил Улава сесть к нему
на край постели и, будто погруженный в раздумья, взял у него перчатки для
верховой езды, пощупал кожу и принялся разглядывать их - к носу поднес и к
глазам. Улав невольно улыбнулся.
Они потолковали о том, о сем. Речь зашла и об Арне, сыне Тургильса, да
его дочерях. Две из них вышли замуж и жили в этих же краях, только Улав в
последнее время почти не встречал ни их самих, ни их мужей.
- Что-то, Улав, люди все реже и реже к тебе заглядывают, - молвил
священник. - Ты, говорят, сторонишься их.
Улав на то ответил, что вот уже два лета, как он уходил в море, а зимою
жена его хворала. Священник снова заговорил о своей кончине и просил Улава
поминать его молитвою. Улав обещал исполнить волю священника, однако
спросил:
- Ты, уж верно, не страшишься того, что ждет тебя после смерти, отец
Бенедикт?
- Все мы того страшимся, - отвечал священник. - Ведь я прожил свой век
беспечно - не опасался грехов малых, кои мы совершаем изо дня в день;
утешался тем, что это, мол, не великий, не смертный грех и беды оттого
большой не будет, ведь это я по слабости человеческой грешу, по
несовершенству своему. Хоть и ведомо было мне, что в глазах господа бога
нашего всякий грех сквернее язвы. Не по нутру пришлось бы нам с тобою жить
бок о бок с человеком, чье тело сплошь покрыто язвами и коростой, а тем
паче заключать его в свои объятия. Нынче же вкушал я всякий день
целительное снадобье, убивающее проказу греха. Сам знаешь, однако, что не
помогут ни целебное питье, ни драгоценнейшая мазь, коли изо дня в день
срывать струпья и оставлять на коже ссадины да царапины. Такова же и наша
беда: господь смыл грехи наши своею кровью и помазал нас милостью своей -
мы же предаем забвению его заветы и не творим добрых дел, на кои мы
помазаны, и тем самым бередим раны свои, как только господь исцеляет их.
Посему суждено нам ожидать в чистилище, связанным по рукам и ногам, доколе
не очистимся от нечистоты и скверны.
Улав сидел молча, играя своими перчатками.
- Боюсь, что слишком большую любовь питал я к родичам моим. Благодарю
господа за то, что не вводил я их во грех и не благословлял на неправое
дело, да и не было у меня на то соблазна - все они люди хорошие. Только
слишком уж я пекся об их благополучии да богатстве - а в писании сказано:
"Раздай имение твое". И был я непреклонен к недругам моим и недругам моих
близких - вспыльчив, и горяч, и склонен думать худое обо всех, кто был мне
не по сердцу.
- Что же тогда нам, грешным, делать остается? Нам-то надобно страшиться
куда более тебя.
Священник повернул голову на подушке и поглядел Улаву в глаза. Улав
почувствовал, что бледнеет под его взглядом, его вдруг охватило
удивительное ощущение бессилия. Он хотел что-то сказать, но не мог
вымолвить ни слова.
- Что это ты так глядишь на меня? - прошептал он наконец. - Что это ты
глядишь на меня? - снова повторил он, да так, словно просил пощады.
Священник отвернулся. Теперь он лежал, глядя прямо перед собой.
- Помнишь, как я насмехался над Улавом Полупопом за его россказни, а
все потому, что он повидал много такого, о чем я и слыхом не слыхал.
Теперь же думается мне: воля господа бога нашего - открывать одному глаза
на то, что другому не дано видеть. Мне же так и не дал он узреть то, что
сокрыто от нас в этом мире. Однако и мне довелось хотя бы прикоснуться к
сим таинствам.
Улав слушал, не сводя со священника глаз.
- Одно мог я всегда предчувствовать, - сказал отец Бенедикт. - Я
всегда, почти всегда, знал, когда за мною едут позвать к умирающему.
Особливо если ему крайняя нужда - снять с души непрощенный грех.
Улава будто кто ударил, он невольно приподнял руку.
- Ведь грех-то всегда метит человека, редко встречаются столь
ожесточенные, чтоб старый священник не заметил на них печати скорби...
И вот, однажды вечером - дело было в этом же самом доме - собрался я
ложиться почивать и вдруг почувствовал, что кто-то спешит ко мне, кому-то
крайняя нужда в моей молитве и заступе. Я опустился на колени и стал
молить господа послать тому, кто шел ко мне, доброго пути. Тут я решил
прилечь и отдохнуть малость перед дорогой. Прилег, и мнится мне все
сильнее и сильнее, что кому-то грозит большая беда. Под конец стало мне
ясно, что некто пребывает со мною в горнице. И тут ужас объял мое сердце,
только ведомо было мне, что это трепет священный. "Говори, господи, раб
твой внемлет тебе", - взмолился я громко. И сразу же услышал будто приказ
в душе своей. Я поднялся с постели, оделся и разбудил работника, человека
старого и надежного, и велел ему идти со мною в церковь, преклонил колена
перед главным алтарем, только сперва взял восковую свечу с алтаря девы
Марии, зажег ее, подошел к двери и растворил ее настежь. Свеча горела
ровно и покойно, хотя ночь была сырая, дождливая, стоял туман и ветер дул
с фьорда.
Вскоре вошел в церковь человек. Он попросил меня причастить умирающего
и прочитать отходную. Приехал он издалека и уже не надеялся поспеть
вовремя, он заплутался, кружил долго, по своим же следам попал в болото и
чащобу. И все ж таки мы поспели с ним вовремя и успели помочь человеку,
который более, чем всякий другой, нуждался в помощи.
Тут пришло мне в голову, что человек, приехавший ко мне с этой вестью,
сам был не из праведных, и стопы его направляли недобрые силы, а не его
ангел-хранитель, коего он не привык слушаться. Тогда может статься, что
этот ангел-хранитель либо ангел-хранитель умирающего обратил свой взор на
меня и повелел мне идти в церковь и звонить в колокол.
К утру я воротился домой и, проходя мимо церкви, увидал, что позабыл
затворить дверь, свеча в шандале все еще горела, она не истаяла, ветер и
дождь, врывавшиеся в церковь, не погасили ее. Я увидел сие знамение, и
страх объял меня, однако, собравшись с духом, я вошел внутрь - отнести
шандал к образу святой девы Марии и запереть дверь. Тут приметил я, что
кто-то нагнулся над свечой и заслонил пламя, ибо вокруг нее я увидел как
бы отблеск, отражавшийся от чего-то белого - то ли от руки, от белой
одежды, либо от крыла, не ведаю. Я пополз на коленях вверх по ступеням,
протянул было руку, чтоб взять шандал, и в тот же миг свеча погасла, я же
пал ниц, почувствовав, что кто-то пролетел мимо меня - ангел либо душа
праведника - словом, тот, кому довелось узреть господа нашего лицом к
лицу.
Улав сидел недвижим, опустив глаза. Под конец он не выдержал, поднял
веки и снова встретился взглядом с отцом Бенедиктом.
Он не знал, сколь долго глядели они друг другу в глаза. Однако
чувствовал, как время плывет над ним шумящим, грохочущим потоком, а он и
тот, другой, стоят на дне его, где пребывает вечность, неизменная и
недвижимая. Он знал, что другой узрел тайную язву, расползающуюся и
разъедающую его душу, но у него недоставало мужества позволить исцеляющей
руке дотронуться до этой гнойной раны. Объятый ужасом при мысли о том, что
больное место обнажится, напряг он свою волю, собрал все силы и, закрыв
глаза, погрузился во мрак и молчание. Время перестало петь и шелестеть, а
горница закружилась с ним вместе. Когда же он снова открыл глаза, в
горнице было все, как прежде, а отец Бенедикт лежал отвернувшись от него,
подложив под голову подушку в зеленых горошинках. Он казался усталым,
опечаленным и очень старым.
Улав поднялся и стал прощаться - встал на колени и поцеловал отцу
Бенедикту руку. Старец взял его руку и крепко пожал ее, сказав вполголоса
какие-то слова по-латыни, коих Улав не понял. Потом Улав пошел прочь, и
священник не стал его удерживать.
Неделю спустя прошел слух о том, что отец Бенедикт помер. В округе
жалели о нем - был он человек прямодушный, честный и поп исправный. Однако
крестьяне почитали его человеком заурядным, без искры божьей - жил он, как
и они сами, по крестьянскому обычаю и был не шибко учен.
Но Улаву было не по себе, когда пришла весть о смерти священника; душа
у него словно онемела. Будто бы прежде дверь была широко распахнута для
него, и он, сам не отдавая себе в том отчета, думал, набравшись мужества,
войти в нее однажды. Только все никак не решался. Теперь же дверь
захлопнулась на веки вечные.
Он не расспрашивал Ингунн про поездку в Опланн, и имени младенца они не
упоминали.
Но вот ближе к рождеству тихую, спокойную душу Улава снова замутил
страх, он понял, что беда воротилась к ним, - Ингунн снова понесла...
С того самого дня, как Турхильд, дочь Бьерна, пришла в Хествикен,
Ингунн стала усердствовать в хозяйственных делах, как никогда доселе за
все годы своего замужества. Теперь хозяйке вовсе не было надобности
хлопотать самой - Турхильд была расторопна и быстра, одна управлялась в
доме, и во всем у нее был порядок. Однако ее появление словно пробудило в
Ингунн тщеславие. Улав понимал, что жена его чувствовала себя обиженной
оттого, что наняли домоправительницу, да еще без ее ведома. И хотя
Турхильд во всем слушалась хозяйку и старалась услужить ей как могла,
исполняла ее волю и желания, держалась скромно и жила с ребятишками в
старом домике, где когда-то жила мать Улава, все же он заметил, что Ингунн
невзлюбила Турхильд.
В чем Ингунн была искусница, так это в рукоделии, коему ее обучали
сызмальства, и вот теперь она занялась им снова. Она сшила мужу долгополый
кафтан из заморского сукна, затканного черными и зелеными цветами, и
оторочила его широкой каймой. Правда, наряжаться ему сейчас некуда. А уж
будничное платье пусть ему шьет Турхильд. В работе по дому от Ингунн
по-прежнему было мало толку, и все же она совалась во все и на рождество
принялась стряпать из убоины, варила пиво, прибрала в доме, проветрила
одежду, носилась между кладовыми, чуланами и пристанью, а на дворе мела
метель, сильный ветер дул с фьорда, тун и дорожка к морю были покрыты
снежной кашицей цвета морской воды.
Когда вечером накануне сочельника Улав вошел в дом, Ингунн стояла на
скамье и изо всех сил старалась повесить старый ковер на деревянные крюки,
вбитые в стену. Ковер был очень длинный и тяжелый, Улав подошел и помог ей
- поднимал ковер постепенно от крюка к крюку.
- Ты что же это не бережешься и поднимаешь тяжелое! - сказал он. - Коли
тебе полегчало, тем более надо поостеречься, чтобы все было, как мы оба с
тобой желаем.
Ингунн ответила:
- От судьбы не уйдешь. Уж коли мне написано на роду страдать, пусть
лучше я сейчас отстрадаю, чем маяться долгие месяцы да ждать мук
мученических. Думаешь, я не знаю, что не суждено мне услышать, как меня
назовут матерью?
Улав быстро взглянул на нее. Они оба стояли на скамье. Он спрыгнул на
пол, приподнял ее и постоял с минутку, обняв ее за бедра.
- Негоже такое говорить, - сказал он неуверенно. - Почем ты знаешь, как
оно может обернуться, Ингунн, голубка моя!
Он отвернулся от нее и принялся собирать деревянные крюки да гвозди,
разбросанные по скамье.
- Я думал, - медленно сказал он, - что ты видалась с мальчиком, когда
была в Берге прошлым летом.
Ингунн не ответила ему.
- Иной раз думается мне, это ты, верно, тоскуешь по нему, - молвил он
чуть слышно. - Скажи мне правду.
Ингунн все молчала.
- Может, померло дитя-то? - осторожно спросил он.
- Нет, я повидалась с ним один раз. Он до того испугался меня, что
брыкался и царапался, как рысенок, стоило мне только до него дотронуться.
Улав чувствовал себя много старше своих лет, усталым и измученным. Шла
пятая зима с тех пор, как он женился на Ингунн, а ему казалось, будто
миновало уже сто лет. Для нее, бедняжки, время, поди, тянется и того
медленнее, думал он.
Иной раз пытался он подбодрить себя - надеяться. Может, на сей раз все
обернется хорошо, ведь только это и может ее утешить. Нынче ей было
полегче, чем прежде, - авось сможет доносить младенца до срока.
В нем же самом желание иметь дитя давно выболело. Временами он думал
про усадьбу и про свой род, только теперь это его мало печалило. В глубине
его души стала копошиться неясная мысль о чем-то смутном, бесконечно
далеком, что маячило впереди, когда он станет старым и не будет больше
этой муки и ожидания, этой больной, тревожной любви... Ведь ей до старости
не дожить. И тогда будет его жизнь, как у всех других людей, тогда сможет
он искать искупления и покоя своей больной совести. Тогда, верно, он
успеет еще подумать про усадьбу и про свой род... Но когда он в своих
смутных догадках доходил до этой черты, острая боль пронзала ему сердце,
будто рана открывала свой страшный зев. Неясно и неотчетливо сознавал он,
что, хотя и нет ему покоя, хотя душа его ободрана в кровь, все же есть у
него счастье - свое счастье, путь непохожее на счастье других. Полуживое,
истекающее кровью, его счастье все еще дышало, и он должен был, набравшись
мужества, ждать случая, чтобы спасти его, пока не поздно.
Ингунн не хворала до самого Нового года. И все же Улаву было невмоготу
смотреть, как она, сама на себя непохожая, вечно суетится и суется куда
надо и не надо. И как только Турхильд терпит такую хозяйку, дивился он. Но
девушка тихо и терпеливо ходила за своей госпожой и поправляла потихоньку
все, что Ингунн делала наспех, как попало.
Таковы были дела, когда в самом начале великого поста пришла в
Хествикен весть о том, что Йон, сын Стейнфинна, младший брат Ингунн, помер
неженатым в прошедшем году накануне рождества. Улаву не было нужды ехать
посреди зимы на север за жениной долей наследства. Однако он усмотрел в
этом некое знамение.
Четыре ночи кряду лежал он при зажженных свечах и почти вовсе не
сомкнул глаз. Он лежал и испрашивал совета у всевышнего судии. Должно же
было ему спасти себя самого и злосчастную калеку, которую он любил до того
сильно, что были они с ним одно целое, нераздельное. Весь Хествикен в
наследство и право называться его сыном - немалая плата за отца пащенку
исландского бродяги!
Улав пробыл в Берге целых двенадцать дней, когда в один прекрасный
вечер, распивая пиво с Халвардом, сыном Стейнфинна, в застольной (и Тура
была при сем), он сказал, что, дескать, теперь осталось у него самое
наиважнейшее дело - забрать своего сына и увезти домой.
Халвард, сын Стейнфинна, так и застыл, разинув рот, а потом заорал:
- Своего!.. Стало быть, ты отец этому мальчонке. А Ингунн пришлось
рожать его, корчась в углу, кормить, будто суч... - Побагровев от ярости,
он ударил кулаком по столу.
- Будто ты не ведаешь, Халвард, каково мне было в ту пору, - спокойно
отвечал ему Улав. - Стоило моим недругам прознать, что я укрываюсь здесь
без охранной грамоты, не поздоровилось бы мне. Недешево обошлось бы и
твоей бабке, и фру Магнхильд, коли бы вышло наружу, что они укрывали
опального.
Но Халвард продолжал ругаться так, что небу было жарко.
- Уж не думаешь ли ты, Улав, что бабка моя и Магнхильд не согласились
бы расстаться со всем своим добром из-за того, что ты навязался им, когда
был опальным, лишь бы люди не говорили, что одна из женщин нашего рода до
того опозорилась, что не знает, кто отец ее ребенка? - Тут он принялся
пересказывать, что люди болтали, каких только имен не называли - одно
хлестче другого.
Улав пожал плечами.
- Охота тебе вспоминать все эти пересуды. Теперь-то они узнают правду.
А кабы я раньше знал про эти толки, так давно все рассказал бы. Мы решили
молчать из-за Магнхильд. Ты, верно, сам понимаешь, как мне хотелось
признать своего сына.
- Неужто?.. Это уж одному богу ведомо. - Халвард криво ухмыльнулся,
потом резко приподнялся и уставился в упор на Улава. - В самом деле! Уж не
знаю, была ли Ингунн в том уверена. Может, ты скажешь, что спал с ней по
закону еще до того, как у тебя борода начала расти? Из-за чего же она
тогда во фьорде топилась?
- Спроси Туру, - отрезал Улав. - Сама она говорит, что ей тогда молоко
в голову ударило.
- Не верится мне также, - продолжал Халвард, буравя его глазами, - что
Хафтур затеял бы тяжбу с Магнхильд из-за того, ведь ты замирился с ним.
- Думай что хочешь, - ответил Улав. - Ясное дело, мы с ним замирились.
Я был тогда в опале из-за ярла. Ты, Халвард, и всегда-то не шибко был
умен, но неужто ты столь глуп, чтоб не понять: вам, родичам ее, прямая
выгода верить моим словам! Даже если вам придется потерять наследство, что
вы могли бы получить, коли сестра ваша помрет бездетной.
Халвард вскочил и бросился к двери.
Когда Улав остался вдвоем с Турой, он сразу почувствовал - то, что он
взял на себя, повлечет за собою немалые беды. Тура все молчала, и он, не
выдержав, воскликнул с холодною усмешкой:
- А ты-то, Тура, веришь мне или нет?
Она взглянула ему прямо в лицо непроницаемым взглядом.
- Приходится верить, коли ты сам говоришь.
Улаву почудилось, будто кто-то сдавил ему шею. И без того усталый, он
взвалил на себя новое бремя. Теперь ему этого бремени не сбросить, и
помощи ждать неоткуда. Он должен все снести один.
На другой день, к вечеру, Улав воротился в Берг с мальчиком. Тура
старалась обласкать племянника. Однако парнишка будто чувствовал, что ему
здесь на самом деле никто не рад, и потому не отходил ни на ша