Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Бреза Тадеуш. Mury Jerycha -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -
за, ибо сейчас она примется перечислять их, одного за другим. Он знал это наизусть. - Папа, - начала она, - мама, - после тонюсенького большого пальчика с узким ноготком, словно он появился на свет в наперстке, в ход пошел указательный, - ее второй муж, это три, и госпожа Штемлер, самая дорогая сердцу моего отца дама вот уже семнадцать лет, это четыре. Тут следовало изобразить изумление, что она единственный в семье ребенок! Чатковскому юмор Кристины напоминал маленький дачный поезд, спустя час он у цели, но сперва остановится на всех, не пропуская ни одной, станциях. - И подумать только, - черные глаза Кристины вспыхнули, как того требовал обряд свершения такого рода открытия, - что от этих двух пар родилась одна лишь я! Она перевела дух. Ни звука в ответ! Чатковский не воскликнул: "А барышни Штемлер?" Он-то знал, что теперь наступает их черед! - Ибо обе барышни Штемлер, - пояснила она, - от первой жены господина Бронислава Штемлера. Тетя Реги-вторая. Чатковский спохватился и вовремя удивился. - Тетя? - широко открыл он рот. Кристина ему нравилась. Какие она рожи строит! Не может удержаться от смеха, вот-вот, кажется, скажет что-нибудь язвительное, вот-вот с кончика языка слетит колкая шуточка. А потом вдруг вздохнет, и глаза ее засияют нежностью. Губы строго сжимаются. По отношению к госпоже Регине Штемлер она не позволит себе ни малейшей бестактности. О, никогда! И обрушивается на Чатковского: - Это самая старая дама, которую я знаю. Я выросла у нее на коленях. С малых моих лет ежа была для меня "тетей". И снова веселье, упрямство, взрыв, дабы уж не принимали ее слов совсем всерьез. Чатковский выжидает. Знает, что теперь должно наступить. И потому морщится. Тогда Кристина делает вид, что разгневана. - Что вы рычите, - восклицает она, довольная, что все идет как надо. Она клялась, что госпожа Регина-тетка. Сама мысль об этом заставила Чатковского рассмеяться. Ее вина? Кристина вскочила. Звонок. Он тоже поднялся. Она его удержала. - Вам незачем выходить в переднюю! Я открою сама. И этому мне следует научиться, покачал головой Чатковский. Никому, упаси боже, не позволено тут вести себя как у себя дома. Она не любит ничего такого. Стакан воды? Вы хотите принести! Вы же не знаете, где кухня. У нее никто не найдет ни гостиной, ни столовой, ни телефона. Чатковский поначалу злился. - И тем не менее попадаешь сразу чуть ли не в постель! - проворчал он себе под нос. Но когда он уже раскусил ее, то расценил это даже как своего рода обаяние, пораженный тем, из сколь разных чувств складывается ее нежелание, чтобы кто-нибудь хозяйничал в ее доме, - нежелание, в котором выражались и ее независимость, и ее страх перед бесцеремонностью открывавшегося ей мира. Все, что осталось от барского инстинкта, так это объяснял себе Чатковский. Княжна вместе с заговорщиками пройдет по трупам, но на "ты" с ними не перейдет. Да к тому же она какая-то полудева, что ли. Дрожащими пальцами он провел по лбу. Несколько раз она позволила ему всю себя обцеловать. Кровать в ее комнате скрипела. "Идиотская рухлядь, - возмутилась она, - тронь ногой, она и развалится. Для папы это, может, и память о бабке, племяннице короля Стася. Я бы ее выбросила на чердак". Слова эти еще больше разожгли его желание. Антикварная вещица застонала, словно ветряная мельница. А Кристина хоть бы что. А когда, придя в себя и желая полнее насытиться своим счастьем, он притянул ее лицо к своему, позвав едва слышно-"это ты?" - в ответ она прошептала: "Ша! Папа рядом. Услышит!" Потом это прошло. Сначала у Кристины-у нее так ничего и не получалось с любовью, ибо всякий светский молодой человек наводил на нее скуку, если не был связан с движением, а парень из движения-отталкивал. Да и Чатковскому нужна была не такая женщина. Ему нужны и ее дом, и ее время все без остатка. Жил он с родителями на окраине Жолибожа', день проводил в городе, изматывая людей своим присутствием, в кафе стремительно проглядывал газеты, вмиг управлялся с делами, и времени на женщин оставалось у него уйма. Ему нужна была выносливая. Не такая, как Кристина! - Господин Чатковский уже здесь, - уведомила она пришедших и тут же сморщила нос, недовольная, что сказала именно так. Она не могла решить, чего ей хочется: чтобы подобные собрания у нее считались конспиративными сходками или светскими приемами. От произнесенных ею только что слов попахивало заседанием. Она резко переменила курс. - Мама прислала мне сегодня восхитительный кофейный торт, - начала она. - Я дала слово, что попробую его только вместе с гостями. И теперь, когда вы пришли, нетерпению моему настал конец. Она покраснела, не оттого, что уже попробовала торт, а разозлившись на себя за свой салонный тон. Это, правда, выходило у нее как-то само собой, но она сердилась на себя за это, полагая, что смущает товарищей из организации. Какое мученье. То она их смущает, то сбивается на фамильярность. - Туда, туда, - указывала она им дорогу. - Не ищите, я сама погашу. Молодой полноватый блондин упорствовал. Наконец нашел выключатель, повернул его, огромное зеркало в передней засветилось огнем двух пятирожковых бра. Еще один поворот, и в углу зажглось нечто вроде паникадила, еще один поворот-и такое же в другом углу. - Мариан, браво! - Приятель блондина изобразил на своем лице восторг. - Лети-ка теперь на улицу и зажги фонарь. Мариан извинялся и гасил. А приятель, только что похваставшийся своим чувством юмора, теперь выказал знакомство с социальной сатирой. - Соображай-ка, как оно тут у господ, - поучал он. - У них в одной передней больше нащелкаешь, чем во всем своем доме! - произнес он с видом послушного мальчика, но это была лишь гримаса. Он изображал из себя пролетария, дабы по сему случаю еще раз напомнить самому себе, что сам-то он шляхтич. Его всегда тянуло выкинуть подобную штуку в присутствии таких особ, как Кристина Медекша. Как он расписал бы у себя в организации весь ее княжеский род, коли бы хоть словечко она сказала о его фамилии. Он даже всячески намекал на это. Но она умолкала. Если бы он мог отплатить ей прекрасным за полезное и держал язык за зубами, когда речь заходила о Медекшах! Он боролся с собой, сдерживал свои геральдические восторги, но давал понять, что кое-что знает. Кристина взаимностью ему не отвечала. У нее не укладывалось в голове, что можно что-нибудь знать о Говорках. О нем самом, о Станиславе, - конечно же. Он идеально подходил к движению. Думал, писал, говорил хорошо, умел находить общий язык с людьми на местах, партийная рубаха сидела на нем как влитая. Был тверд, беспощаден, в работе его отличала сухая строгость, в которой Кристина усматривала знамение нового времени. Толпу хватать за сердце, но каждого человека в отдельности-за горло; создать партию героев, но привязывать к ней людей исключительно лично заинтересованных; верить, что существует лишь одна идея, которую исповедует как раз их организация, освободиться от всех остальных! Кристина догадывалась что Говорек чувствует это лучше всех из руководства движением. Он затоптал в себе больше прошлого, чем его было у него на самом деле. Он верил в себя, а кроме того, в то, что у Папары есть инстинкт, а значит, вместе с организацией тот, словно машинист, дойдет до цели, а тогда может даже и оставить дело, ибо Папара скорее знает, как попасть в нужное место, нежели то, как обжить его. И тогда возникнет потребность в государственном деятеле без ореола. Кроме себя он не знал никого подходящего. Принадлежащий к древней расе, но обладающий новой силой, он окажется способным в таком случае отдать должное традиции, тем более что отчасти она будет и традицией домашней. Не во всем старошляхетской, да, придет эра привилегированных, будет принесена дань историческим именам, но каста господ возродится из всего того, что найдется в народе полнокровного, твердого, себялюбивого, с инстинктом насилия. Народ пассивен, когда нет правящего слоя, а правящий слойкогда нет хозяев. Такова была священная вера Говорека. Он обратил в нее Кристину. Все это попахивало ересью, но их движение, в котором организация ценилась выше доктрины, сквозь пальцы смотрело на изощренные изыски в сфере собственных догм, если с их помощью укреплялась чья-то связь с партией. Так произошло и с Кристиной, которой Говорек объяснил наконец, что ее отталкивает от молодых людей ее круга и что притягивает к партии. Не только навыки, приобретенные в школьные годы, которые она провела в Италии, но, как он говорил-"молодость этой старой крови", анахронизм какой-то властности у представительницы расы, у которой кровь застоялась. - Вы, - растолковывал он ей, - напоминаете юную деву из рода Тюдоров или Плантагенетов. Мужчины вашего круга, которые были бы для вас по-настоящему современны, вымерли несколько столетий тому назад. Псы выродились в комнатных собачонок. Вам бы полководца. Только наш переворот даст вам мужчину. Кристина даже не смеялась. Это было слишком правдиво для шутки. Она целиком отдалась движению, самозабвению, поскольку не искала личной выгод ы. Теперь она перед нею замаячила. Было что-то такое в словах Говорека. Движение привлекало ее к себе, словно бал. Более высокой, иной, более сильной и возбуждающей реальностью. Чем-то, что связано с приключением и само приключением оборачивается. Чем-то, что позволяет человеку вдохнуть воздух в своеобразные легкие, для которых повседневность - тьма. Чатковского они застали за альбомом с фотокарточками. Свободные места Кристина замазала белой тушью. Сверху и по бокам красовались виньетки, снизу подпись, фамилии, дата, порой какая-нибудь шутка. Вот, скажем, голый мужчина на пляже, в купальной шапочке, подле него несколько женщин, а стало быть, "родился в чепце". Виареджо! Стало быть, это еще Италия. Какой год? 1928-й! Значит, Кристине 13! Отец ее уже сдается. Выторговывает дни. Настроение у него улучшается, когда чтонибудь солидное удается продать, но хозяин, магазины, поставщики, все кредиторы набрасываются на него, чтобы вытянуть деньги, надо им срочно выставить счета, что кому дал, всеми правдами и неправдами выкраивая из общей суммы пятьсот лир себе на домашние расходы! И опять какая-нибудь продажа. Набитый бумажник поднимает князя под облака, но снова со всех сторон тянутся руки, хорошее самочувствие исчезает, словно после кровотечения, а того, что у него остается, едва хватает на пристойный обед. Чатковский этот период жизни Кристины знает по ее рассказам назубок. Сначала война, которую потом назвали "мировой", крохотную Кристину мать отсылает в Италию. Там-тишина. Кристина растет. Разражается революция в России. Одним из первых бежит Штемлер. "Это не я боюсь, - объясняет он, - боятся мои деньги!" Побаивалась и госпожа Штемлер. Потом она боялась возвращаться в Польшу! "В Варшаву никогда не поздно!" - толковала она мужу. Но он тосковал, ей тоже чего-то недоставало, однако страх был сильнее. Она объясняла: "Я опасаюсь оказаться в своей стихии". Может, ее пугало, что она разочаруется или произойдут еще какие-нибудь перевороты. Она сдерживала себя, князь тоже тянул, и они почувствовали, что склонности у них одни и те же. Медекша уговаривал Штемлера, фамилией которого пользовался в переписке со своей прежней женой. Та звала его домой, многие, приехавшие с восточных окраин Польши, вывезли картины и мебель, вот теперь-то Медекша им бы и пригодился. Он ответил: "Воспользоваться случаем? Фу, это дурной стиль!" Но он не показался бы ему столь отвратительным, если бы ради такого дела не надо было расставаться с Флоренцией! За границей можно осесть раз, но уж коли сорвешься с места, то обратно не вернешься. Ну, если только как турист, проезжий, а стало быть, чужой! Лучше уж совсем не возвращаться. Он не мог оторваться от Италии, так как госпожа Штемлер не хотела этого, привязался к стране. - Вы, князь, меня понимаете, - взволнованная тем, что нашла родственную душу, она сжимала его руки. - Какая для меня радость поговорить с кем-то своим. - Она понизила голос, словно кто-то мог их понять в этом итальянском ресторане! - Люди здесь чужие, - жаловалась она, - с вами, князь, так хорошо себя чувствуешь, ведь мы, - она и сама поразилась, что дело объясняется так просто, - соотечественники. - Она уже начала ему нравиться, и в тот миг он не подумал о том, что она еврейка. - Гобино! - неожиданно сказал он, растроганный тем, что причины его симпатии столь просты. - Родство крови, я всегда говорил, что в этом что-то есть, а меня, беднягу, лишь высмеивали! - Сколько потом бьию разговоров о возвращении домой. - Нет, нет! - качал он головой, будучи уверен в правильности своего решения. - Там из каждой щели лезет нищета, нельзя нам к ним. - И без ложного стыда, полностью осознавая собственную деликатность, которая не позволяет садиться людям на шею и сваливаться им на голову, когда они еще не устроились, князь чувствовал себя правым: - На иную жертву меня не хватит, так что я приношу в жертву родине собственное любопытство. - Пребывание во Флоренции стократ окупало его, хотя и то правда, что происходящее в Польше князя немного интересовало. - А вы? - приставал он с тем же к госпоже Штем.тер. - Нет, не могу представить себе Польшу, - вскрикивала она, умолкала после каждого слова, чтобы дать разыграться своему воображению. - Нет, не могу! Я отлично знала Варшаву! - говорила она с подкупающей откровенностью, которая могла даже и удивить. - И теперь, подумать только, - лицо ее затряслось от счастья, которое было бы еще более искренним, если бы не опасение, что это преувеличение, - Варшава-столица! Князь напомнил официанту о шампанском. Миг приближался. Он про себя декламировал какой-то стишок Слоньского', одну строфу даже повторил вслух. - Наши близкие, - вздохнул он, - нам не верят, а ведь что-то в нас тоскует по родине. - Вы помните, князь, - спустя несколько дней говорила ему госпожа Штемлер, - нашу беседу о ностальгии, она накатилась на меня, меня тянет к своим. Я получила сегодня восхитительное письмо! - Манет Корн, сестра госпожи Штемлер, описывала прием, который она устроила для французской миссии. - К своим, в Польшу! - прикрыв глаза, шептала она сквозь сведенные болью губы, словно сердце ее выло с тоски. - Pauvre petite [бедная малышка (франц.)], - растрогался Медекша, не зная, жалеет ли он этими словами родину, госпожу Штемлер или дочь, встававшую у него перед глазами всякий раз, когда он думал о возвращении, - ее смуглое лицо, голые руки, обожженные здешним солнцем, которое не отправится за ними в Польшу. И он бледнел, представляя себе, как посветлеет ее кожа, пылко веруя, что обосноваться в Польше-значит обречь Кристину, словно растеньице, на жизнь без лучей солнца. На фотокарточках лучей этих было полно, за корзиной на пляже, в которой она сидела, они выстроили ромб густой тени, отбрасывали на море подле лодки с Кристиной косяки серебряных светлых колосьев, всей своей сверкающей силой били ребенку прямо в глаза, стягивая их в щелки. Князь рассматривал на Кристине покрывало из солнца, словно бедняк последнее, оставшееся от лучших времен платьице, которое начинает расползаться. Что ж! Ничего не поделаешь! Когда он пил шампанское вместе с госпожой Штемлер за ее решенную уже поездку к своим-рой крошечных пузырьков стремительно рвался со дна, - князь почувствовал, что и его пребыванию в Италии приходит конец. Но лишь спустя полгода проводил он госпожу Штемлер на вокзал. За это время в антикварной лавке дело дошло до распродажи обстановки. Какой-то англичанин снял с потолка огромную тяжелую венецианскую люстру, через несколько дней прямо из-под рук вытащили у Медекши письменный столик в стиле ампир, за которым он выписывал счета. У князя над магазином был маленький чердачок, где он складывал вещи, и, чтобы слышать оттуда, если кто входит в лавку, повесил на дверях колокольчик. Родословная у него была, верно, и несветская, но вместо звона-клекот, так что и самый захудалый костел постыдился бы его, в самый раз в горные пастбища для коров. Бывало, войдет человек и, услыша такой колокольчик, снова тронет дверь, как порой поступают с заикой, расспрашивая его еще и еще, дивясь подобного рода мычанию. Вскоре после письменного стола и люстры-а война уже кончилась, деньги ничего не стоили-кто-то, ничего не подыскав для себя в магазине, уже выходя, услышал колокольчик, заставил его позвонить раз, другой, третий, улыбнулся, словно попугаю, и купил. Это последний звонок, подумал князь. Делать нечего, надо собираться! - Тебе будет очень жалко? - допытывался он у дочери. - Нет, - отвечала она, - я ведь рада большевикам. Медекша крикнул: - Какое ребячество! - Наверное, думает, что граница, словно проволочная сетка, за которой их видно! Вовсе нет. Кристина говорила вполне серьезно. Она хорошо помнила, как Муссолини двинулся на Рим. По крайней мере она будет на месте, когда придет время в Польше проучить коммунистов. Медекша понятия не имел, что творится с дочерью. - Там страшная нищета, - говорил он. А у нее все лицо преображалось. Не от жалости-от злости. Само понятие убожества раздражало ее, как раздражает попрошайка. Сама идея болезни вызывала тошноту, словно запах карболки. Сама мысль о пролетариате бесила ее, словно перебранка с носильщиком из-за чаевых. Коммунизм она воображала себе как всеобщую разнузданность. Большевизм таким же, но только в лаптях и с бородой. Наорать на них! Смело. Не так, как отец, который развращает прислугу. Все закипало в ней от одного только воспоминания о том, как Паола однажды хлопнула дверью. А папа хоть бы хны. Наконец пришел Муссолини! Пусть она теперь только попробует выкинуть что-нибудь эдакое. Красная обезьяна. - Рассматриваете это барахло, - сочувственно воскликнула Кристина. Чатковский задумался. - 1922 год! Сколько же вам было? Говорек изобразил возмущение. - Стыдитесь, коллега, на хитрость пускаетесь, чтобы узнать возраст женщины. Кристине захотелось тут же похвалиться, что предрассудки чужды ей. - Столько же, сколько и всем вам, - закричала она. - Чуть за двадцать. Мне, к примеру, двадцать три! Мариан, во всем предельно точный, заметил, имея в виду себя: - Нет! Мне двадцать пять! Чатковский прищурился. - Эх, - с грустью, как вспоминают давно ушедшее, протянул он. - Значит, вы уже другое поколение. Мариан Дылонг это чувствовал. Разница состояла в том, что все, к чему движение стремилось, было ему впору, как собственная кожа. Говореку, Чатковскому, Кристине, каждому из них пришлось до движения дозревать. Чатковский сказал, что это свершилось, когда он преодолел в себе девятнадцатый век. Говорек-когда понял, что до сих пор шельмовали средневековье. Кристина, когда осознала, что равенство-это абсурд, в особенности между женщинами и мужчинами. Дьшонгу не нужно было отказываться ни от каких предрассудков. Движение не обращало его в свою веру. Он в нем родился. От всякого интеллектуализма, по его понятиям, несло нафталином. Голосование на выборах в законодательные органы было для него то же, что для атеиста-церковный обряд. Если Чатковский любил создателя сердцем, словно дядюшку, яркого своей самобытностью, не оцененного по заслугам предшествующими поколениями, которого племянник только открывает для себя, а Говорек говорил о боге, как тончайший меломан о Монюшко, вполне отдавая себе отчет в том, что кого-то новый взгляд-дескать, это музыка высокого полета-может и удивить, то Дылонг верил просто, никому не назло, ему и в голову не приходило в этом оправдываться. Ни сам он не отличался пылкостью сердца, ни вера его особыми притязаниями. В нем ничего не было ни от атеиста, ни от неофита. В костел он ходил как ходят на прогулку. Человек потом чувствует себя лучше. У него был молитвенник, который еще студентом, совершая паломничество, он купил в Ч

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору